X. СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК
X. СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК
Проект добродетельно учиться, кончить благополучно академию, писать на золотую медаль и… возможно, получить шестилетнее пенсионерство за границей недолго владел Серовым. Такой настроенности хватило только на первые месяцы 1885 года.
В начале года он сдавал экзамены; давал уроки какому-то мальчику, связанному с Корсовыми, получая за это каждую субботу по целковому; заменял в школе Симановичей заболевшего Дервиза, преподававшего там рисование. День его был насыщен трудом, вечером едва хватало времени прочесть несколько страниц любимого Щедрина.
Но чем ближе подходила весна, тем больше овладевали молодым художником сомнения. Мысль, изредка появлявшаяся зимой: «А не послать ли все это к черту?» — теперь приходила все чаще и чаще.
И вместе с тем Серов прекрасно понимал, что ему еще надо учиться, но не по-школярски штудировать руки, ноги или головы в необычном ракурсе, не корпеть над композицией исторических картин, а учиться настоящему, большому мастерству, постижению того, как влияет искусство на человеческое восприятие, какие оно будит эмоции и в чем заключается искусство пробуждения этих эмоций. В мастерство должно было входить еще и умение выразить идею в рисунке и в краске, не навязывая тенденции.
Валентин знал только двоих, кому мог бы довериться: Чистякова и Репина. Ему казалось, что они-то постигли самую сущность Искусства, искусства с большой буквы.
Но если «постигли» Чистяков и Репин, то остальные из академического синклита мало что понимают, а в случае работы на золотую медаль они будут судить… Ясно, с заграницей ничего не выйдет!
Так стоит ли барабанить еще года полтора-два, а то и все три? Пожалуй, не стоит.
Чистякову совсем не хотелось отпускать ученика. Во-первых, он привязался к этому коренастому, молчаливому, талантливому юноше, а во-вторых, он искренне считал, что Серов один из всей академии имеет право на золотую медаль и на пенсионерство. Чистяков очень гордился Валентином. Немало повидал Павел Петрович талантов. Немало было их, этих юношей, входивших в двери его мастерской робкими, скромными мазилками, с тем чтобы, выйдя из них, занять первенствующее положение в русской живописи. Он мечтал о том, как триумфально выпустит из своей мастерской Врубеля. Но тот потянулся реставрировать какую-то церковь, пренебрег блестящими возможностями! А теперь еще и этот что-то мудрит!.. Трудно с мальчишками!..
Уже довольно давно, приглядевшись ко многим ученикам, Чистяков начал проповедовать теорию, что у живописца, мол, есть такой же точно «абсолютный глаз», как у музыканта — абсолютный слух. Не раз он говорил в кругу старых художников и профессоров академии, что никто не обладает таким глазом, как Валентин Серов. Когда тот пришел к нему со своими сомнениями, Павел Петрович ничего ему не сказал. Но тут же позвал трех-четырех человек, которым не раз излагал свою теорию, и, приговаривая что-то невнятное, вроде любимых «заковыристо», «чемоданисто», заставил Валентина воспроизводить на чистом холсте колорит произвольно указанных, различных точек тела позировавшей в мастерской натурщицы.
Вот оттенок шеи, вот тень на груди, вот желтоватый живот, темно-розовая пятка, коричневатая подмышка… Экзамен Серов выдержал блестяще, чем и обессмертил себя в академических легендах. Но что этим хотел сказать Чистяков? Пожалуй, то же, о чем промолчал Антокольский. «Ты теперь мастер. Ты имеешь право выбирать свою судьбу. И не робей!..»
· · ·
Весной 1885 года Валентина Семеновна получила от дирекции Большого театра небольшую сумму за право постановки ее оперы и предложила сыну проехаться с ней в Германию. Ей самой хотелось послушать новые постановки опер Вагнера, а Тоша может съездить в Дрезден. Сумеет быть экономным — так и в Голландию. Старый друг Кёппинг, переписка с которым не прекращалась, ждал Серовых под Мюнхеном.
Перед отъездом Серов побежал повидаться с Ильей Ефимовичем. В этот дом его всегда тянуло, и было грустно, что у учителя осталась на него обида после истории с «Крестным ходом».
Илья Ефимович дописывал новый вариант картины «Не ждали». Антона восхитили чудесные краски, масса света и воздуха. Платье горничной, открытая дверь… Как все это свежо! Вот это мастер!
На другом мольберте стояла маленькая закрытая картина. Только для Антона Репин приподнял край темной ткани. Выразительное лицо, нездоровая, тюремная бледность сидящего на койке человека в халате приковали глаза молодого художника. Боком к зрителю — священник, лицо его немного повернуто к свету, в руках крест. Нет, для сидящего на койке крест не нужен! Это так ясно написано в его грустно-насмешливых глазах, в его искривленном рте.
Антон пристально поглядел на учителя. Видно, Репина тоже грыз свой червяк. Антон припомнил рассказ Ильи Ефимовича о казни Каракозова, которую тому привелось видеть. Навсегда осталось в памяти художника лицо осужденного, и эта картина наверняка навеяна воспоминаниями.
Каждое политическое происшествие, каждое народное возмущение ворошило их.
Убийства! Убийства! Вся российская история на убийствах… Раз уж зашел разговор об этом, надо показать Антону и еще одну, почти совсем готовую работу.
Репин, опираясь на крепкие широкие плечи юноши, потихоньку подталкивал его к самому светлому краю мастерской, где на особых подмостках стоял завешенный простынями холст.
Антон поежился. Он знал, что хочет показать ему Илья Ефимович, но смотреть не хотел. Он по этюдам давно уже понял, к чему стремится художник, но не сумев еще вдуматься в замысел, пугался его. На этюдах — голова Григория Григорьевича Мясоедова, в одном, другом, третьем ракурсе. То злое, то перепуганное лицо. Выпученные белесые глаза… А рядом вдохновенный облик Всеволода Михайловича Гаршина. Антон помнил, как три года назад присутствовал на сеансе. Как мил и весел был тогда Гаршин!..
Серову не хотелось смотреть картину. К счастью, сам Репин едва приподнял покрышку сбоку. Антон заметил роскошный ковер и ноги в расписных сафьяновых сапожках.
— Впрочем, скоро сам увидишь. Еще многое не решено…
Антон опять потянулся к той картине, от которой веяло хотьковским воздухом, где растерянность семьи при виде неожиданного гостя трогала зрителя.
— Так, значит, ты уезжаешь, Антон, голубчик? На целое лето? — Голос Репина звучал грустно. — Если никуда не торопишься, проведи вечерок со мной. Когда еще увидимся-то… Да, да, я понимаю. Академия, Павел Петрович… Но сегодня-то посиди. Придет кто-нибудь, порисуем.
Давно уже не проводили они вместе вечеров. А так много надо было сказать друг другу…
На прощание Репин обнял Антона.
— Работай, голубчик, работай! Погляди там в европах на Веласкеса. Я его в свое время проглядел, а он велик! В академиях, между прочим, не учился…
«Леночка с персиками». 1887
О. Ф. Серова. Неоконченный портрет.
Девушка, освещенная солнцем». 1888
Серов почувствовал, Репин все его колебания понял и поездку одобряет.
· · ·
Валентин искренне скучал без Лели Трубниковой. Он писал ей: «Нет, я более чем хочу тебя видеть, я тоскую по тебе, никто об этом не знает, но это так». И все же он на лето решает ехать не в Крым, где она проводит каникулы, а за границу. Такие возможности редко бывают у малообеспеченных людей, а ему надо думать о том, чтобы поскорее становиться на ноги, даже ради самой Лели.
И вот снова Мюнхен. Но сейчас Валентин Серов не беззаботный маленький розовый мальчуган в тирольском костюмчике и в зеленой шляпе с пером. Он, несмотря на свои двадцать лет, зрелый художник. Одной ногой уже на свободе.
В Мюнхене его пленил рекомендованный Репиным Веласкез. Особенно понравился портрет — голова юноши в черном, на черном фоне. Чуть ли не сразу Серов взялся писать копию. С десяти до трех ежедневно он в Пинакотеке и работает, работает. Только после трех можно побывать на воздухе, в мюнхенских парках, у Риммершмидтов, у старой знакомой теги Тали Коган, которая так и живет здесь, обзавелась детьми и, посмеиваясь, вспоминает о нелепой коммуне, одним из членов которой был когда-то семилетний Тоша. А главное — встречи со старым учителем Кёппингом.
Кёппинг с интересом и удивлением смотрит на своего бывшего ученика. Он и не подозревал, должно быть, что из шалуна Тоши получится такой талантливый художник. Он тоже, как Репин, как Чистяков, наверное, в глубине души гордится своим питомцем.
Из Мюнхена удается, экономя каждую копейку, съездить в Голландию — в Амстердам, в Гаарлем, Гаагу. Там Серов с тем же Кёппингом ходит по музеям, наблюдает жизнь и быт незнакомой страны. Из Голландии он пишет невесте: «Многое удалось повидать и такого, чего в другом месте не увидишь, я говорю про самую обстановку голландскую и голландскую живопись. Относительно последней я могу сказать, что этих самых картин ты, конечно, не увидишь нигде, но подобных по достоинству и даже лучше ты можешь найти в других галереях, как в Дрезденской, например (я там еще не был, но буду, и знаю от Koepping’a). Странное дело: я думал всегда, что тут, на месте действия, я, наверно, увижу много хороших вещей Рембрандта и вдруг в музее в Амстердаме вижу всего пять картин, из которых только две действительно прекрасны, остальные же ничего особенного из себя не представляют. Я все время вспоминаю и удивляюсь, как много у нас в Эрмитаже чудных портретов Рембрандта. Хотя, собственно, это история не новая…
Чего здесь в галереях много, впрочем, и в других тоже, это маленьких голландских картин, между которыми попадаются действительно замечательные. Да, но что всего занимательнее — так это то, что ты видишь на картине, ты видишь на улице или за городом. Те же города, те же каналы, те же деревья, по бокам, те же маленькие уютные, выложенные темно-красным кирпичом невероятно чистенькие домики с большими окнами, с черепичной красной крышей, вообще тот же самый пейзаж: с облачным небом, гладкими полями, опять-таки изрезанными каналами, с насаженными деревьями, с церковью и ветряною мельницей вдали и пасущимися коровами на лугу. Просто удивляешься, как умели тогда голландцы передавать все, что видели.
Я не говорю про лица, ты опять-таки можешь их в натуре встретить. Многое и в костюме уцелело. Головной белый убор почти не изменился. Вообще Голландия не изменилась за эти два столетия, это-то и делает то приятное впечатление… В Амстердаме, представь, я был в той самой португальской синагоге, где произошла известная история с Акостой…»
Серов так ясно представляет себе в эту минуту врубелевский этюд декорации «Уриэля Акосты».
Из Голландии художники заехали в Бельгию. В Антверпене в это время была открыта всемирная выставка. Бесконечные машины и витрины с колониальными товарами утомили и раздосадовали Валентина.
После Антверпена удалось заглянуть в Брюссель, Гент, Брюгге. Оттуда Серов поехал назад в Мюнхен к матери. Из поездки он вез с собой множество рисунков и набросков, копии с Рубенса, Тенирса, несколько мало удачных подражаний старым мастерам и превосходную акварель — вид Амстердама из окна гостиницы. Одна эта работа стоила всего, сделанного за лето. Эта небольшая вещь была произведением зрелого мастера-акварелиста.
· · ·
В Мюнхене шел цикл вагнеровских произведений. Мать таскала Валентина с собой то в театр, то в концерт. Это, конечно, выбивало из работы, мешало кончить «Портрет юноши» Веласкеза, за который Серов снова взялся. Но в конце концов полотно готово. Копию можно было считать совершенной. Самому же Серову она была не мила. Его надежда, что, работая над Веласкезом, он хоть как-то сумеет понять, в чем тайна очарования, в чем тайна живописи старых мастеров, не оправдалась. Тайны он не постиг. Может быть, едва-едва прикоснулся к ней.
После Мюнхена Серовы проехали в Дрезден посмотреть знаменитую галерею. Назад в Россию возвращались через Берлин. Опять же с той целью, чтобы побывать в музеях. Серов о Дрездене пишет Леле Трубниковой: «Какая там галерея прелесть — когда-нибудь попадем туда вместе». То же и о Берлине: «В Берлине опять-таки нашли такую галерею и такую греческую скульптуру, что мое почтение, — это мы тоже когда-нибудь увидим».
Только в конце августа Серовы добрались до Москвы.
После подтянутости европейских городов, после ослепительной чистоты голландских улиц и домов — пыльная, разбросанная Москва с едва замощенными улицами, с провинциальными палисадниками, с гармошкой, с семечками. И рядом с этим милый сердцу абрамцевский народ, ставшее еще более разнообразным мамонтовское общество.
Не успели Серовы кое-как устроиться в дешевеньких номерах, как явился с визитом веселый, живой, очаровательный Савва Иванович. Поцеловал ручку Валентине Семеновне, пошутил над ее озабоченным видом, рассказал несколько новостей, а затем рванулся к Антоновым папкам, альбомам. Пофыркал, восхитился, вспомнил, как сам разъезжал по местам, с которыми познакомился Антон, и, наконец, заявил:
— Готовь краски. Я тебе такую модель нашел — погибнешь! Красавец! Восток, нега, талант! Женщины пропадают от одного взгляда!..
Антон усмехнулся, но. понял, что за иронией Савва Иванович скрывает искреннее восхищение. Очевидно, действительно человек необычный. Не зря Мамонтов считается первым на Москве ценителем талантов и красоты. Уж он не ошибется!..
Моделью, которую обещал Мамонтов, оказался молодой певец испанец Антонио д’Андрадэ, выступавший в мамонтовской «Частной опере». Мамонтов тут же потащил Антона в свой театр.
Помещалась «Частная опера» в большом неуютном, сараеобразном театре, выстроенном с чисто коммерческими целями купцом Гаврилой Солодовниковым, владельцем самого большого московского пассажа. Это помещение на Большой Дмитровке позже, в наше уже время, стало филиалом Большого театра. Зал этот в Москве не любили, и потому с таким трудом «Частная опера» Мамонтова завоевывала популярность. Качество ее постановок, декорации, костюмы, не говоря уже об актерах-певцах, — все это было значительно выше того, что могли показать императорские театры. И все же первое время публика не понимала замыслов организатора нового театра, на русские оперы вообще почти не ходила, на иностранные ходила с опаской. Пока публика «приучалась» к театру, Мамонтову пришлось приглашать гастролеров. В первый же сезон были приглашены братья д’Андрадэ и любимица московской публики Мария Ван Зандт.
В театре ставили «Аиду», тот самый спектакль, декорации к которому еще год назад писал Костя Коровин. Д’Андрадэ пел Радамеса. Серов пленился и постановкой и певцами. Никогда ему не приходилось бывать на таких спектаклях. Каждый жест, каждый звук, каждый костюм — искусство. Страшно захотелось самому попробовать свои силы в таком ансамбле.
Мамонтов понял переживания юного друга.
— Не кручинься! Даст бог, разойдемся, прославимся, соберем труппу посильнее — поставим «Юдифь». Нам бы с тобой где-нибудь Олоферна настоящего отыскать… Итальянцы и испанцы для этого монумента жидковаты… Найдем — поставим! За тобой декорации будут… А пока что, Антон, напиши мне Антонио… — Мамонтов усмехнулся своему каламбуру. — Будь другом. Выйдет удачно, Ван Зандт уговорю. Пиши…
Антон, забыв о том, что к первому сентября надо ему быть в академии, взялся за кисти.
И Антон и Антонио содружеством были довольны. Скоро фойе театра украсилось портретом веселого молодого артиста. Сверкают на холсте большие глаза, сияют белоснежные зубы. Есть что-то в этой работе от того юноши Веласкеза, который так и не дался в руки Серову, — темноволосая голова человека в черном на темном фоне. Колористическая задача, поставленная художником, очень близка к той, над которой он трудился в Мюнхене. И вместе с тем очень далека. Совсем другой тип лица, другой цвет лица, другой характер головы, другой поворот, другое освещение. И все же чувствуется, что перед этим Серов копировал Веласкеза.
Этот первый из большой серии артистических портретов Серова не особенно удался ему. То ли не сумел художник ухватить характер оригинала, то ли само по себе лицо д’Андрадэ ничем не выделялось, но получился так себе, в меру красивый, преуспевающий тенорок — и все. Но ведь Мамонтов обычно не ошибался.
Портрет писался сравнительно быстро — надо было торопиться в Петербург.
И все же мысль об академии: «А не послать ли ее к черту?» — не оставляла Серова. А тут еще ввязался московский приятель, долговязый Ильюханция, Илья Семенович Остроухое, и начал усиленно уговаривать Антона ехать с ним на осень в Крым. Перед потрясающей красотой осеннего Крыма померкнут все европы, мюнхены и дрездены… Только поедем…
В Одессе, до которой из Крыма рукой подать, Леля Трубникова с двоюродной сестрой Антона Машей Симанович. Понятно, что его туда тянуло. Если уж ехать в Крым, то обязательно с заездом в Одессу. Задерживала поездку не академия, а главным образом неважные материальные дела Антона. Он готов был бросить все, даже возможность получить медаль, если бы Ильюханция сумел выполнить свои обещания, то есть достать бесплатный железнодорожный билет и продать серовскую копию с Веласкеза, чтобы хоть на две-три недели были у Антона деньги, а там как-нибудь…
Антон писал Остроухову, едва успев вернуться из Москвы в Петербург: «Видишь ли, у меня есть много причин ехать туда, то есть не в Крым собственно, а в Одессу. К тому времени сестры будут там, а видеть их, ты не поверишь, как мне хочется. Еще увижу там своего приятеля Врубеля, которого мне нужно видеть.
Между прочим, он мне советует похерить академию, переселиться в Одессу, там у них будто бы хороший кружок художников: Кузнецов, Костанди и т. д., и будто бы хотят там устроить нечто вроде академии Джидэри в Риме (вероятно, знаешь) — ну, да это дело второстепенное, там на месте видно будет, а вот вопрос, как добраться туда…
Напиши мне поскорее. Ты меня совершенно сбил с панталыку со своим Крымом».
Помог ли Остроухое с железнодорожным билетом и продажей копии или Антон устроился как-то по-другому — неизвестно. Но вернее всего, он получил деньги за устроенный ему Саввой Ивановичем заказ на картину-икону «Георгий Победоносец» для чьей-то домашней церкви. Писалась картина в Москве на перепутье между Петербургом и Одессой.
Произведение это — очень большая удача молодого Серова-живописца. Оно очень хорошо прежде всего по рисунку. Великолепный конь, написанный в трудном и своеобразном ракурсе, в ужасе и свирепой ярости топчет нападающего дракона. Фигура разящего Георгия Победоносца в черных латах с копьем в руке слилась в одном порыве с движением лошади. Густой, сочный, удивительно красивый цвет всей картины — новость в работах Серова. До сих пор он в такой тональности не писал. А тональность темная, спокойная, благородная.
Но все равно, кто бы ни помог, Остроухое ли или «Георгий Победоносец», факт тот, что в начале октября Серов был уже в Одессе.
Академия послана к черту. Серов уехал из Петербурга, не взяв даже увольнительной записки, не сдав выпускного зачета по специальности, «рисунок бросил за неделю, а этюд за день до экзамена», так вспоминал он сам.
· · ·
В Одессе Леля Трубникова преподавала в школе и занималась с детьми овдовевшего доктора Чацкина. У нее был не плохой заработок. По состоянию здоровья ей лучше было зиму провести в Одессе, а Валентину некуда теперь торопиться. Покончив с академией, он чувствовал себя свободным художником и мог жить где угодно и сколько угодно. Почему бы и не провести зиму на благодатном юге? Здесь любимая девушка, здесь друзья…
В Одессе находился временно оставивший Киев Врубель. Здесь же Серов встретил получившего уже известность талантливого художника Николая Дмитриевича Кузнецова. Он жил в своем имении под Одессой и уговорил Валентина поехать к нему поработать с натуры. Серов поехал и так увлекся работой, что не только о возвращении в Петербург перестал думать, но и в Одессе первое время появлялся редко.
В имении Кузнецова Серов нарисовал и написал несколько незначительных вещей и большой этюд «Волы», который он сам почему-то не умел оценить по-настоящему. А этюд этот был очень показателен. Он как бы отделил существование Серова-ученика от существования Серова-художника. Много позже, показывая Игорю Грабарю этот этюд, висевший в собрании картин Остроухова, Серов говорил: «Ведь вот поди ты: дрянь, так — картинка с конфетной коробки, склизкая, фальшивая — смотреть тошно. А когда-то доставила много радости: первая вещь, за которую мне не очень было стыдно. Потел я над ней без конца, чуть не целый месяц, должно быть половину октября и почти весь ноябрь. Мерз на жестоком холоде, но не пропускал ни одного дня, — мусолил и мусолил без конца, потому что казалось, что в первый раз что-то такое в живописи словно стало разъясниваться».
Серов, конечно же, был совершенно не прав в оценке этюда. В нем, может быть, и было еще кое-что от учителей — резкая четкость рисунка, которой учил Чистяков, материальность, если можно так сказать — фактурность Репина, был легкий отзвук заграничных впечатлений, но по сравнению с предыдущими работами здесь явственно уходила скованность, уступая место свободному и совершенно самостоятельному взгляду на натуру, критическому умению отобрать из массы жизненных впечатлений именно те детали, которые нужны. Здесь впервые так полно проявилось отношение Серова к цвету, к освещению, к тому воздушному пространству, в котором происходит запечатленное на картине. Художник никогда, ни в одной своей вещи не был еще так смел и так гибок в цвете. Все это, конечно, гораздо труднее было оценить самому Серову и гораздо виднее было со стороны.
В эту одесскую зиму Серов писал не так много, как ему хотелось бы. Уже в декабре, покинув именье Кузнецова и устроившись кое-как в городе, он принялся за портрет Лели.
Портрет давался с трудом и все же чем-то очень радовал. Он, так же как и этюды, сделанные осенью, приоткрывал какую-то завесу, за которой таилось подлинное мастерство. Серов часто бродил по сырым одесским улицам, чувствуя дрожь и жадность в руках, жаждущих карандаша и кисти. Он представлял себе каждый штрих, каждый мазок, который он должен сегодня сделать, но ему доставляло неожиданное наслаждение не допускать себя до бумаги, до холста, а только мысленно переживать и передумывать весь рабочий процесс. И только когда перед его мысленным взором слагалась вся вещь в целом, он бросался как одержимый в Лелину квартиру, в тесную от мольберта комнатку и брался за краски.
Может быть, это было вдохновение, и оно заставляло его сердце сжиматься от радости при каждом удачном ударе кисти. А может быть, это была любовь, водившая его рукой.
Владела им какая-то сила, помогавшая не замерзать на пронзительном холоде, когда он писал своих волов, дававшая терпение в работе над заказным портретом немилого ему объекта. И так он был полон своими переживаниями, что его как-то не задело то, что Врубель все больше и больше отходил от него, что «академия Джидэри» рассыпалась, что он неделями сидел без денег. Оказывается, все было пустяками перед творческим накалом.
Весной Валентин увез из Одессы чудесный портрет Лели и множество рисунков с нее.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.