Рекорды «Антимиров» Рассказ актера Вениамина Смехова (декабрь, 2013)
Рекорды «Антимиров» Рассказ актера Вениамина Смехова (декабрь, 2013)
«Началось все с Щукинского училища. Нашими умами владел необыкновенный человек, профессор Павел Иванович Новицкий. Он все время обращал наше внимание на что-то новое в окружающей жизни. Привлек меня с однокурсницей Людой Максаковой к „Современнику“, родившемуся в 57-м году, — мы появились там вдвоем, самые юные. Тогда в гостинице „Советская“ отринутые от МХАТа выпускники во главе с Ефремовым вручную творили какие-то мимоходные декорации и… покоряли всю Москву своими замечательными спектаклями. Такое было время.
Замечательный Новицкий и в литературе вел нас — от Державина, Пушкина, Тютчева, Некрасова, Блока, Маяковского — к поэзии сегодняшней. К нам, третьекурсникам, в 58-м году он пригласил Евтушенко — уже очень известного тогда. Павел Иванович знал его еще как студента Литинститута (там Новицкий был проректором, пока не началась борьба с космополитизмом, — потом он стал завкафедрой в нашей Вахтанговской школе). Чуть позже мы с друзьями-однокурсниками, Сашей Белявским, Юрой Авшаровым, Сашей Биненбоймом (из них, увы, остался уже я один), услышали имя Вознесенского, открыли его поэму „Мастера“…
В 61-м году, когда я уже был актером Куйбышевского театра драмы и, приехав в Москву, навестил вместе с друзьями Новицкого, — он вдруг спросил: „Ну что, вы помните Вознесенского?“ Русский поэтический авангард и Маяковский были его пристрастием — думаю, поэтому и Вознесенский ему был очень важен. Тогда я ответил ему: „Да, у него какая-то очень сильная упругость стиха“ (представляете, мне было 22, а до сих пор помню — вот таков эгоизм находчивости). Новицкому понравилось: „Это очень удачное выражение“.
Упругий стих Вознесенского через некоторое время вернулся ко мне — уже в Театре драмы и комедии, который народ называл „Театр на Таганке“, а нам тогда начальство называть его так не разрешало… Мы репетировали „Десять дней, которые потрясли мир“ Джона Рида, Любимов корил нас всячески. А потом вдруг схватился за Вознесенского. 20 января 1965 года у нас уже прошел первый вечер, который назывался „Поэт и театр“. В афише значилось: в Фонд Мира — то есть играли бесплатно. В первом отделении были мы, во втором — Андрей Вознесенский.
…Сколько бы ни было перемен, туч, бурь и сплетен над головой нашего Юрия Петровича, он был абсолютно верен богу русского авангарда. Отсюда и его сыновняя преданность Николаю Эрдману, Михаилу Вольпину, ставшими главными членами худсовета. Без Эрдмана вообще не было бы такого театра. Там же, в худсовете, очень скоро возникли и Вознесенский, и Евтушенко.
* * *
Но я вернусь к вечеру „Поэт и театр“. Накануне Любимов призвал всех желающих подавать заявки на участие в этом вечере. В то же самое время завлит Левина повесила объявление о том, что завтра на первую репетицию вечера поэта Вознесенского вызываются… Дальше перечислялись — Золотухин, Высоцкий, Демидова, Ира Кузнецова, Хмельницкий, Васильев, и всё. Как же подавать заявки, если уже все решено? — сказал я Любимову. Нахамил, в общем. А он искренне удивился: как решено, кем решено? И в этот же день к списку была приписана карандашом моя фамилия.
Так я, решивший было уходить из театра в литераторы, потому что не сложилась актерская судьба, попал в число участников этого вечера, ставшего скоро спектаклем „Антимиры“. Попал — и вышел, уже ощущая себя актером Театра на Таганке. За это я на всю жизнь благодарен музе Андрея Андреевича Вознесенского.
Дальше были репетиции, был ошеломивший зрителей спектакль и сам Вознесенский, читавший свои стихи. Вечер „Поэт и театр“ открыл вступительным словом Любимов — о том, что великая драматургия всегда писалась поэтами, и только XX век лишил сцену поэзии, презренная проза восторжествовала, и что мы теперь хотим вернуть драматургии ее первоначало, — поэтому у нас Вознесенский. Потом Андрей говорил что-то о значении поэзии в театре и, помню, вдруг заметил: „Все поэты идут в театр, а вот — боком проходит Виктор Боков“. Опоздавший поэт Боков как раз в это время пробирался в зал, каким-то боком… Все тогда происходило так — лихо, весело, празднично.
Успех был потрясающий, и в начале февраля родился собственно спектакль „Антимиры“ — уже как репертуарный, как равноправный член коллектива спектаклей Театра на Таганке (их тогда было всего три).
На первом спектакле был Артур Миллер, и по окончании Вознесенский, полюбивший всех нас, но выделявший двух исполнителей его (и нашей) любимой поэмы „Оза“, позвал меня с Владимиром Высоцким в кабинет Юрия Любимова. Потом мы с Володей передразнивали, не зная английского языка, как Вознесенский разговаривал с гениальным Артуром Миллером — абсолютно по-русски, но слова были английские. Миллер его понимал. Он был восхищен спектаклем, ни слова не понимая по-русски, но, видимо, откликаясь на музыку этих конструктивистских текстов.
Во время того же спектакля, как я потом узнал, Константин Симонов и Алексей Арбузов нашептали Любимову про меня, что я хорошо читаю Вознесенского. После чего Любимов обратил на меня свое окончательное благосклонное внимание, и — еще раз спасибо Вознесенскому и этому спектаклю — я поверил в себя как в актера.
Надо напомнить еще о бытовавшей тогда полуглупой оппозиции „физики-лирики“. Вознесенский был человеком рационалистически-конструктивистским — и одновременно чувственным, праздничным, лирическим и неожиданным, в общем, в нем соединялось очень многое, что нам очень нравилось. И, конечно, физика и лирика в нем не сопротивлялись друг другу. К тому же Дубна, ОИЯИ, Объединенный институт ядерных исследований, тогда очень поддерживал и Таганку, и другие театры — Эфроса, „Современник“. Для нас очень долго это были самые близкие люди, членом худсовета был Георгий Николаевич Флеров, академик и друг нашего театра. И Боголюбов, и Капица, и Понтекорво — физики тянулись к нам, гениальные всемирные люди, а мы были пацанва. Вознесенскому тоже очень нравилось разговаривать с ними как со „своими“ — он же часто бывал в Дубне и „Оза“ его вышла оттуда…
* * *
Полвека спустя в Политеатре, придуманном Эдуардом Бояковым, появится мой спектакль „Память места“ — очень радостно будет читать в Политехническом Вознесенского и даже цитировать наш с Володей триумфальный эпизод из „Антимиров“: „В час отлива возле чайной…“ — и бессмертный Володин ответ — „а на фига?“. В знаменитом диалоге я изображал Вознесенского, а Володя — Ворона…
„Антимиры“ шли очень много лет. Завершились они в год смерти Высоцкого или через год, когда стало ясно, что все расползлось.
Поразительно, как Любимов угадал потребность самых высоких слоев умствующей интеллигенции, осмысленных граждан (чудное выражение Димы Пригова) страны. Эти осмысленные граждане до сего дня попадаются в дни моих гастролей или больших поездок в самых разных местах — и в России, и в Америке, Австралии, Германии, Израиле, Франции. Приходят с выцветшими программками, вот в шестьдесят каком-то году вы мне подписали, подпишите и сейчас. А программка пестрит подписями… В этом спектакле все были хороши — и Алла Демидова, которая „Мерилин Монро“, и Аида Чернова, замечательная пантомимистка, игравшая „Стриптиз“ (а читал его Валерий Золотухин). И Толя Васильев, и Сева Соболев. С Зиной Славиной мы триумфально читали „Париж без рифм“. (Режиссер Петр Фоменко был постановщиком у Любимова — и „Антимиры“, и „Павшие и живые“ во многом, к слову, своим успехом были обязаны ему.)
В „Антимирах“ торжествовало абсолютное безрассудство русского театра, который хочет прорваться куда-то туда, где его не ждали. Стихи магическим образом складывались в сюжет. „Знаешь ли, — сказал мне как-то мой друг, увы, покойный, прекраснейший артист и профессор Вахтанговской школы Юрий Авшаров, — а в этом спектакле есть герой. Казалось бы, все стихи разрозненны, но есть герой. Это — Время“… И еще Юра сказал, что не видел такого театра, чтобы люди так любили друг друга. Это не было правдой абсолютной. Но в белом пространстве подиума, куда усадил нас Любимов, мы так слушали каждого, кто выходил читать, что возникала общая сердечная соединенность.
* * *
Однажды Андрей, вернувшись из Парижа, прочитал в конце знаменитый „Политехнический“ (он обязательно должен был читать это стихотворение), а потом позвал нас с Володей к себе. Мы приехали, он подарил нам по диску — для тех времен это было изысканно и красиво: пластинки стихов Андрея, которые читал сам Андрей. Мне он написал какие-то милые слова, а Высоцкому — незабываемо коротко и сильно: „Володе — нерву века“. Абсолютно снайперски в точку.
Как-то мы были в гостях у Андрея и Зои на Новый год (шестьдесят седьмой) — в компании с Майей Плисецкой, Щедриным, Майей Туровской. Новый год хозяева совместили с новосельем — они въехали в квартиру академика Сидоренко, и Зоя была еще недовольна, в каком виде академик оставил квартиру. Я пришел со своей тогдашней женой, а Володя с одноклассником и другом Игорем Кохановским (его песню Володя блистательно исполнял). Откушав и отпив, мы слушали, как Андрей читал свои новые стихи. А после итальянского шампанского, которое принесла Майя, Володя исполнил „Письмо с сельхозвыставки“. Плисецкая начала смеяться на словах — „был в балете — мужики девок лапают, девки все как на подбор — в белых тапочках. Вот пишу, а слезы душат и капают: не давай себя хватать, моя лапочка!“… Тут Майя Плисецкая явила миру необыкновенные вокальные данные: она просто рыдала…
Это было время абсолютного торжества „Антимиров“, на которые даже самые умные физики и лирики ходили по три-четыре раза. А где-то через год Любимов сделал заказ Георгию Владимову и Андрею Вознесенскому. Блистательный Владимов начал было, но так и не написал пьесу, от которой осталось только название — но оно само по себе как пьеса: „А потом приехали пожарные“. Вознесенский тоже загорелся, даже рассказывал нам в узком кругу, что действие пьесы будет происходить в лифте, в котором люди застревают в Новый год.
Но у него тоже с пьесой не вышло — и лет через пять Любимов взялся за спектакль „Берегите ваши лица“, в котором стихи Вознесенского сближались с пантомимой, и называлось это „поэмимы“. Пантомимисты участвовали в этом блестящие — Юра Медведев, Валера Беляков и Аида Чернова. Мы, малая группа „Антимиров“, сидели на придуманных художником Стенбергом черных балках, подобно нотам на нотном стане. Это было очень красиво. Володя сидел выше других, как верхнее „Си“. Он исполнял стихи Андрея „Я в кризисе, душа нема…“ — что, конечно же, не могло не настораживать начальство. Весь спектакль был в жанре открытой репетиции. Любимов сидел посреди зала, говорил в микрофон, и в этом была и трогательная наивность недоигравшего в Вахтанговском театре актера, — но зрители ощущали, как повезло им присутствовать при рождении шедевра гениального режиссера.
В том же спектакле Володя придумал и очень здорово пел „Я изучил все ноты от и до“. А Юрий Петрович и Андрей предложили Володе спеть его „Охоту на волков“, зная, что это никогда в жизни не будет напечатано в нашей пораненной стране. Мы же пытались обмануть начальство, будто все критическое направлено в сторону Америки. Никто в зале в это не верил. Мы сыграли генеральную репетицию и, может быть, один спектакль. Было около двадцати американских профессоров, „Голос Америки“ откликнулся восторженно. И все. Потом спектакль запретили — оказалось, навсегда.
* * *
Однажды в легендарной Коммунистической аудитории Университета, где выступали Маяковский, Брюсов, Блок, должен был состояться вечер Вознесенского, на который он позвал нашу крошечную группу — Хмельницкого, Васильева, Высоцкого, Славину, Золотухина. Мы подходим к зданию, а войти не можем, толпа сумасшедшая. Когда наконец нас протащили в зал, выяснилось: во-первых, сломан микрофон, а во-вторых, хитрованы первокурсники с утра заняли все места и тем, кто пришел с билетами, сесть уже негде. Сидели на головах друг у друга, на полу, всюду.
А за кулисами стоял большой друг Вознесенского и Эдисона Денисова — композитор Луиджи Ноно, с опер которого в Ла Скала позже начнется победоносное турне Любимова и Боровского в их заграничный период. И вот красавец Джи-джи, как его называли Лили Юрьевна Брик и Андрей, посмотрел-посмотрел на весь этот бедлам и попросился „на воздух“. Мы вышли в коридор, и он объяснил, что? его возмутило кроме духоты: всё, что читает Андрей, — уже опубликовано и присутствующие всё это знают! Ну понятно, если б вся эта давка случилась ради чего-то запрещенного и неизвестного. Просто хотят послушать Андрея? — так у него не бог весть какой оперный голос… Я спросил: а что, в Италии не бывает таких бурных аншлагов? Он задумался, потом сказал: ну, может, когда профсоюз за что-то борется…
А между тем кошмар в аудитории был такой, что Андрей боялся выходить, спрятался за кулисами, глядел большими глазами и говорил: дикари, передай им, что я выступать не буду. В Лужниках, в Политехническом всегда был какой-то порядок — а тут… К тому же микрофон сломан, он и за голос свой волновался. Я вышел, изобразил, что я говорю, на самом деле просто открывая рот. Все затихли — и я тихо-тихо сказал: вот если вы будете сидеть так, то при сломанном микрофоне, может быть, Вознесенский согласится… Наконец мы выступили с отрывками из „Антимиров“. И Андрей, к полному восхищению этой Комаудитории, еще долго читал стихи…
* * *
Дружба с Андреем продолжалась все время. Мы много раз пересекались и у Лили Юрьевны Брик… А в театре потом был еще спектакль по поэме Евтушенко „Под кожей статуи Свободы“. Я свидетель, как Андрей с Эрнстом Неизвестным хвалили Женю. Вознесенский и Евтушенко были на всех наших худсоветах, очень много боролись, когда хотели снести здание театра, чтобы расширить Большую Радищевскую. Тогда подействовал лишь последний аргумент: в этом здании вроде бы выступал Ленин.
„Антимиров“ было около восьмисот, а я сыграл из них подряд около семисот. Кто-то болел, ездил куда-то сниматься, только возле моей фамилии в скобочках на афише всегда стояла цифра. Поэтому я благодарно храню трогательные выпады в мой адрес. И Высоцкого, который писал: „Только Венька, нету слов, теперя старожил ‘Антимиров’“. И Вознесенского, который на каждом юбилее придумывал что-то такое: „Венька Смехов, ох, горазд, смог без смены триста раз“. Особенно ржали тогда два моих близких человека — Золотухин и Высоцкий.
* * *
В 2013 году я поставил спектакль в честь эпохи „Антимиров“ — „Нет лет“. По предложению Жени Евтушенко сделал композицию из его стихов, работал с молодыми актерами в родном театре, бесконечно возвращаясь к эпохе „Антимиров“. В спектакле Володя поет с экрана „Не славы и не коровы…“. Там и Андрей, и Женя, и Белла — они были когда-то для нас старшими, обожаемыми, с ними мы прошли то время. Но Андрей был первым, и про это есть у Беллы необыкновенное стихотворение, которое заканчивается: „да будем мы к друзьям пристрастны — терять их страшно, бог не приведи“. И Евгений Александрович писал на самом деле о том же: „Сизый мой брат, мы клевались полжизни, братство и крыльев и душ не ценя. Разве нельзя было нам положиться — мне на тебя, а тебе на меня?“ И чудесные слова Андрея из его прозы о молодом Жене, их братстве, его поэтической манере. Вот эта их перекличка тоже звучит в спектакле.
Всякое было, кто-то их сталкивал лбами, но потом они возвращались и пили рядом с нами, когда надо было нас защищать… А конкуренция, соревнование — это было предопределено их местоположением. У нас же парное мышление — за Пушкиным обязательно Лермонтов, Чехов — Толстой, Тургенев — Достоевский, Ахматова — Цветаева, Вознесенский — Евтушенко… Я слышал от Межирова, который общался с Бродским в Америке и вспоминал его слова: „Сегодняшние поэты — это хоровое исполнение сольной партии Иосифа Бродского“. Но… у меня вот зрение — плюс два, дальнозоркость. Это не обязательно очень хорошая черта, но я все время вижу волны повторов: вот не было Баратынского, изъяли Северянина из обихода, потом вернулись к Баратынскому, Северянину… Кто из них гений номер 1, кто номер 2 — это очень скучная материя, согласитесь. Каждый из них живет по своему божьему расписанию — разбираясь в их каверзах, неизбежно стоило бы вспомнить знаменитое письмо Пушкина Вяземскому о дневниках Байрона. Вознесенский, кстати, о том же писал однажды, обращаясь к тем, кто любит судить поэтов: конечно, Евтушенко есть в чем упрекнуть — но не вам же… Тем более, что мы были свидетелями того страшного горя, которое испытывал Женя в Доме литераторов, когда мы провожали Андрея. Мне тогда выпала страшная честь по просьбе Зоечки опередить министра культуры, открыть церемонию прощания и прочитать „Политехнический“ над гробом Андрея: „Нам жить недолго, суть не в овациях. Мы растворяемся в людских количествах…“
А публика на поэтических спектаклях и вечерах, между прочим, в последнее время стала опять молодежной — процентов на девяносто. Еще лет пять назад, если бы осмелились демонстрировать стихи Андрея Родионова, Полозковой, Фанайловой, — ничего бы не было, публика пришла бы пожилая.
Лица стали очень похожи на те, что были тогда, в шестидесятых. Но такого, как в Лужниках, наверное, больше не будет никогда.
Тогда важно было увидеть, услышать живой голос — а сейчас есть Интернет.
Фабула текущей жизни изменилась».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.