Кто первый поэт?
Кто первый поэт?
Париж, как известно, делают из ажурных клошаров, журчащих кафешантанов, жужжащих каштанов и жареных шершеляфамов. Голубки Пикассо хорошо идут с мармеладными монмартрами и пигалями. А если добавить марципановый женеманжпасисжур от Кисы Воробьянинова, — воображаемый Париж и вовсе готов, как торт.
Всегда велик риск прилететь в этот Париж своих пленительных фантазий, — а он отлучился куда-то. Но чаще наоборот: Париж всамделишный на месте — зато ты как во сне. В шестидесятые годы XX века такое могло случиться со всяким: прозаические граждане казались впечатлительными, как булгаковская Аннушка, разлившая масло, — что уж говорить о поэтах!
«Превосходно, жаль только, что — неправда», — то ли произнесла, то ли подумала (но мысль записала) Белла, наблюдая промельки Парижа в окна отеля. Она была впервые за границей. Впрочем, поэт Белла Ахмадулина быстро заметила: «Опровергая подозрение в нереальности, утром в номер подавали кофе с круассанами, Эйфелева башня и Триумфальная арка были литературны, но вполне достоверны».
А дело было в номере у Вознесенского. Ноябрьские сумерки, утверждает поэт, настаивались, как чай. За круглым столом ронял голову Александр Твардовский, прятавшийся от руководителя делегации Алексея Суркова, прятавшего от него бутылки, в которых прятались спасительные напитки. Стихи выручавших его молодых поэтов были Твардовскому неблизки, к своему «Новому миру» он их не подпускал, но поговорить — любил. Тем более в таких конспиративных обстоятельствах. Вот, впрочем, как развивались события в тот загадочный парижский вечер. Вспоминает хозяин номера, Андрей Вознесенский:
«В отдалении, у стены, на темно-зеленой тахте полувозлежит медноволосая юная женщина, надежда русской поэзии. Ее оранжевая челка спадала на глаза подобно прядкам пуделя.
Угасающий луч света озаряет белую тарелку на столе с останками апельсина. Женщина приоткрывает левый глаз и, напряженно щупая почву, начинает: „Александр Трифонович, подайте-ка мне апельсин. — И уже смело: — Закусить“.
Трифонович протрезвел от такой наглости. Он вытаращил глаза, очумело огляделся, потом, что-то сообразив, усмехнулся. Он встал; его грузная фигура обрела грацию; он взял тарелку с апельсином, на левую руку по-лакейски повесил полотенце и изящно подошел к тахте.
„Многоуважаемая сударыня, — он назвал женщину по имени и отчеству. — Вы должны быть счастливы, что первый поэт России преподносит Вам апельсин. Закусить“.
Вы попались, Александр Трифонович! Едва тарелка коснулась тахты, второй карий глаз лукаво приоткрылся: „Это вы должны быть счастливы, Александр Трифонович, что вы преподнесли апельсин первому поэту России. Закусить“.
И тут я, давясь от смеха, подаю голос: „А первый поэт России спокойно смотрит на эту пикировку“».
К чему, казалось бы, вся эта мальчишеская заносчивость? Вознесенский сразу же объясняет: «Поэт — всегда или первый, или никакой».
Кто с этим поспорит, тот ни черта не стоит.
Есть, впрочем, и другие свидетельские показания. Вот как Белла Ахмадулина вспоминает тот же эпизод — у нее исчезли подробности чайного вечера, нет ни Андрея, ни отеля, остался лишь торжественный Александр Трифонович: «Твардовский неизменно называл меня: Изабелла Ахатовна, выговаривая мое паспортное имя как некий заморский чин. Однажды, опустившись передо мной на колено, он важно-шутливо провозгласил: „Первый поэт республики у ваших ног“. Я отозвалась: „А вы все это называете республикой?“».
Неизвестно, обмолвился ли Твардовский где-то хоть словом об этой коллизии. В его рабочих тетрадях 1960-х годов записи о парижской поездке сухи: «От поездки в Париж осталось изо всей колготы обычное тягостное чувство несвободы, беспомощности в огромном городе, где редкую вывеску разберешь по догадке». А если что и зацепило — так только то, что они с Робертом Рождественским слишком бросались в глаза своими пыжиковыми шапками на фоне тамошней осенней теплыни.
Поэты в своих воспоминаниях всегда — как шахматисты. Разыгрывают этюды, одновременно обнажая и пряча в них свои загадки. В нюансах главное. Впрочем, какие загадки могли быть в том их споре: кто в поэзии первый? Был ноябрь 1965 года (мы опять забежали вперед).
К этому времени Вознесенский уже вполне освоился в Париже. Первый раз он прилетел туда через год после Америки, в 1962 году. Не только в Париж, побывал и в Риме. Потом еще через год. Писательские делегации энергично носились по загранице, расширяя сознание мира советской литературой. Без молодых литераторов никак было невозможно: да, их популярность нервировала, дерзость настораживала, но зато зарубежный читатель мог ясно увидеть: советская литература идет в ногу со временем, а в чем-то и опережает. Голоса у нее такие вот по-детски звонкие. Лица такие вот светлые и открытые. В разные страны отправляли, заметим, не одного Вознесенского — и Аксенова, и Соснору, и Евтушенко, и Рождественского, и кого-то еще. Не у всех, конечно, складывалось все таким вихрем, как у Андрея. Это не фигура речи. Выступления его действительно сразу вызвали ажиотаж, газеты отслеживали каждый шаг, круг знакомств расширялся сам собой стремительно. А какие это были знакомства, какие имена!
* * *
Всякий советский писатель знал: Париж — это непременное пересечение с гордостью французской литературы Луи Арагоном, а также с его супругой Эльзой Триоле. Арагон, сюрреалист, перекрестившийся в коммуниста, со времен своего стихотворного сборника «Ура, Урал!» значился верным другом СССР, а Эльза — верная сестра Лили Брик. Обойти их не мог и Вознесенский — да и с чего бы вдруг? Ревнивая муза Маяковского, Лиля Юрьевна, чутко держала молодые дарования в поле зрения и Вознесенского приметила давно. Тот поначалу от нее ускользал, но едва вышла «Треугольная груша» — жив, курилка-футуризм! — Брик немедленно позвонила сама, и Андрюша был пригрет на ее груди. Примерно так — «пригрела!» — лет через тридцать, уже после смерти Лили Юрьевны, расценят это знакомство ее наследники, нелепейшим образом рассорившись с поэтом. (Он и сам, конечно, был хорош.) Но об истории дружбы Лили Брик с Вознесенским, закруглившейся весьма странно, — речь впереди. Пока же — поэт, получив от Лили Юрьевны напутствия, знакомится с ее парижской сестрой, Эльзой Юрьевной.
Что поражало в Эльзе Триоле? Глаза. Арагона они возбуждали: «В глубинах глаз твоих, где я блаженство пью, / все миллиарды звезд купаются, как в море». Заклятый друг Арагона, сподвижник сюрреалистической юности Андре Бретон этого не понимал: для него Эльза была «прямой противоположностью женщины». Но и полвека спустя в фильме Озона «8 женщин» старушка Даниэль Дарье промурлычет сентиментальный романс на стихи Арагона: «Счастливой любви не бывает», Il n’y a pas d’amour heureux. Эльза держала Арагона в руках, как ее сестра Лиля гипнотизировала Маяковского и Родченко, как пять сестер Синяковых притягивали Пастернака, Хлебникова и Асеева. Гипнозом Эльзы продиктован Шкловскому роман «ZOO, или Письма не о любви». Футуристические музы нервных десятых-двадцатых годов, вплетенные в роковые судьбы поэтов, и в шестидесятые, уже состарившиеся, и много лет спустя останутся загадками, которых не объяснит никакое множество приклеенных им бирок и ярлычков.
В семидесятом году, узнав о смерти Триоле, Вознесенский написал стихи: «Она летит среди тоски / над городом торжеств и святок. / Косою стянуты виски, / как будто маленький ухватик…»
Глаза страдальчески сухи…
И вечность стегана, как ватник.
Лиля Юрьевна, услышав эти строчки, всполошилась: «Андрюша! Как вы разгадали секрет Эльзы?! Ведь у нее с детства была сухость глаз. Глаза без влаги. Она по несколько раз в день должна была закапывать капли». Вознесенский этого не знал и сослался на силу небесную: «Тот, кто диктовал мне стихи, видимо, знал».
Эльза Юрьевна с Арагоном помогали Андрею с первыми поэтическими вечерами в Париже. Ко всему прочему, Триоле переводила его стихи, готовила обширную антологию советской поэзии на французском, и в ней молодому поэту отводилось достойное место. Но — Париж огромен, литературная жизнь в Париже, как и в Москве, как и всюду, отличалась склочностью враждующих лагерей, — среди новых именитых знакомцев поэта, естественно, оказались и неприятели Луи с Эльзой. Их это настораживало. А то и обижало.
* * *
Один из вечеров Андрея Вознесенского — в парижском театрике «Вье Коломбье» — стал историческим для Парижа. Впервые за многие годы в одном зале оказались «два великих врага и гениальных поэта, два былых друга — Бретон и Арагон. Троцкист и сталинист, — вспомнит Андрей Андреевич. — В темном зале было два водоворота, как в омуте. Если арагоновцы хлопали, то бретонцы — враждебно хранили молчание, и наоборот. Зал был похож на электробритву с двумя плавающими ножами».
Вознесенский однажды улетел, даже не попрощавшись с Эльзой и Арагоном. Не специально, так вышло, не успел. «Мои встречи с Пьером Эммануэлем, Жаном Полем Сартром и Анри Мишо не могли не раздражать хозяев, пригласивших нас». Мудрая Лиля Юрьевна посоветовала срочно смягчить ситуацию покаянным письмом. Вознесенский тут же написал:
«Милая Эльза Юрьевна, я хочу благодарить Вас за все, что было во Франции. Я весь полон Парижем, пишу, пишу. Когда я улетел, впопыхах я не послал обещанных строчек к пластинке. Вместе с Клодом, В. Катаняном, С. Кирсановым — мы наколдовали этот текст.
У Руара есть мои прозаические переводы — пересказы стихов. Умоляю — чтобы был напечатан Ваш „Аэропорт“!
Привет и моя любовь Арагону, скоро выйдет мой сборник с посвященной ему „Быть женщиной“.
До свидания.
Обнимаю, люблю Вас,
Андрей Вознесенский».
У него уже были «Бьют женщину», «Бьет женщина», но за рифмовавшимся с ними названием — «Быть женщиной» — все же скрывался некий подвох, смутивший Лилю Брик: услышав эти стихи, она попросила: «Знаете, Андрюша, лучше их не печатайте пока. Потом, когда-нибудь…» Хотя что могло смутить в них Арагона, который пустится на склоне лет во все тяжкие? «Быть женщиною — быть антимужчиной. / Быть женщиною — быть антимашиной. / Быть с женщиной — тяжел как жернова. / Будь женщиной, родившийся мужчиной, / спустивший на ботфорты кружева!» Но обижать Лилю Юрьевну Вознесенский никак не хотел — напечатал, как и просила, те стихи лишь много лет спустя.
* * *
А в январе 1963 года французский критик, коммунист Клод Фриу обратился якобы с жалобой в Союз писателей СССР. Клод был близок Арагонам и Лиле Брик, много лет потом приятельствовал и с Вознесенским. Однако в архивах сохранился любопытный «Отчет Л. Зониной о беседе в Иностранной комиссии СП СССР с французским критиком Клодом Фриу о поездке делегации советских писателей (А. А. Вознесенский, В. П. Некрасов, К. Г. Паустовский) во Францию».
Судя по этому документу, у Клода, похоже, пытались выудить компромат на писателей, вернувшихся из Парижа. К тому же беседа в Иностранной комиссии проходила незадолго до знаменитой встречи Хрущева с интеллигенцией (встреча эта, о которой речь впереди, состоится в марте), и литначальники, видимо, готовили «досье» для вождя. Кроме того, неизвестно, что и как на самом деле говорил Клод (его высказывания не цитируются), но в «Отчете» фигурируют чугунные формулировки:
«Французский критик коммунист Клод Фриу, активно занимавшийся советской литературой, посетил Иностранную комиссию 21.1.63 и беседовал с А. Сурковым, И. Огородниковой и Л. Зониной. К. Фриу выразил недовольство французских друзей тем, что группа советских писателей (Паустовский, Некрасов, Вознесенский) уделяла мало внимания друзьям, находясь постоянно в руках МИД Франции…»
Далее в «Отчете» подробно описаны нарочитые «неточности», которые всплыли в рассказе французского гостя: Вознесенский якобы предпочел вечеру в зале «Мютюалите» маленький зал в «Вье Коломбье» («куда по пригласительным билетам не могли попасть простые, малоимущие французские студенты!»). Фриу объяснил какие-то оргсложности тем, что «Арагона не было в Париже»…
«В итоге беседы была достигнута договоренность с К. Фриу, что, вернувшись в Париж, он обсудит с друзьями список имен советских писателей, которых хотели бы видеть во Франции». Надо понимать — не только Вознесенского с Некрасовым.
Но здравый смысл парижских товарищей оказался сильнее обид: выступления Вознесенского вызвали как раз самый большой ажиотаж, так что противиться приездам поэта им было явно не с руки.
Тут стоит прислушаться к словам Зои Богуславской, которые весьма важны для понимания того времени:
— Вот прочитает кто-то про Клода Фриу — и вообразит себе невесть что. А Клод Фриу, уже постаревший, полуослепший, в 2014 году, между прочим, перевел двадцать шесть стихотворений Вознесенского. Он и его жена, профессор Сорбонны Ирен Сокологорская, очень много сделали для того, чтобы французы узнали поэзию Андрея Андреевича. И дело даже не только в Вознесенском. Этот круг французов, активно занимавшихся в те годы русской словесностью, — был ценнейший слой людей, внедрявших в европейскую культуру нашу литературу, начиная от классики XIX века до современности. Никогда никакая Франция не знала прежде и не узнала бы, кто такие Тендряков, Солоухин… Ну, может быть, чуть-чуть уже знали Солженицына. Это было время какого-то взаимного восхищения. Половину из наших французских друзей составляли коммунисты — но коммунисты тогда были самой прогрессивной частью интеллигенции во Франции. Это сейчас все кажется иначе. И если Арагон был коммунист, то его человеческие, эстетические ценности были разительно шире наших сегодняшних представлений о коммунистах, которые якобы несут миру одно зло. Тогдашняя Россия воспринималась частью Европы, и ни у кого по этому поводу не возникало никаких сомнений — во многом благодаря этому подвижническому и довольно массовому движению в сторону русской литературы, русской интеллигенции и не только интеллигенции. Эти люди, энтузиасты во многом, искренне искали диалога с нами, от поэзии до разговоров о смысле жизни и будущем человечества. Если про это забыть — никогда не понять ни того времени, ни тех людей.
* * *
В отношениях Брик, Триоле и Арагона с Вознесенским было слишком много сложных оттенков. «К Эльзе я относился трепетно, хоть она человечески и проигрывала по сравнению со своей кареглазой сестрой». Но куда интереснее был для Вознесенского Арагон. Ни ироничным взглядом на его «безумства», ни упреками в «сталинизме» интерес его не исчерпывался. Просто, пожалуй, именно с Парижа — не с Америки даже — понимание мира, ощущение себя в этом мире стало у Вознесенского бешено усложняться. В 1982 году поэт прилетит на похороны Луи Арагона: сюрреалист он или коммунист — а провожать его, несмотря на холодный октябрь, выйдет вся Франция. На трибуну поднимутся и лидер французской компартии Жорж Марше, и премьер-министр республики Моруа, и певица Жюльетт Греко. И Андрей Вознесенский. «Хоронили Арагона на площади, как и надо хоронить великих поэтов. Неважно, как называется эта парижская площадь, в этот утренний час она была площадью Арагона. Десять тысяч людских голов, десять тысяч судеб пришли поклониться поэту — кто из европейских писателей знавал такое?» К слову — уже после смерти самого Вознесенского, через тридцать лет после ухода Арагона, парижане назовут одну из площадей столицы именем Луи Арагона. Удивительные люди французы — поэта превозносили и освистывали, газета «Монд» в день похорон дала шапку: «Безумец века», но… Что отметит Вознесенский: «Но каждый француз, даже самый ругатель, просветлев, скажет, что Арагон — поэт нации, недосягаемый гений стихии слова».
Как ни крути, выходит, что поэт — это важнее сиюминутных корыстей, суеты современников. «Народ грехи прощает за стихи, грехи большие за стихи большие». Нам не дано узнать, какие именно грехи имел в виду Вознесенский, когда писал эти строки. Но под ними подписался бы любой футурист. Все, что он произносил в стихах, — было спроецировано на него самого. Конечно, он и сам, как Арагон, как и любой большой поэт, совсем не был безгрешен. Но вот поэт он был — большой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.