Ю. Г. Оксман

Ю. Г. Оксман

Когда историк литературы XIX века встречался в своей работе с загадкой — биографической, библиографической, исторической, текстологической — или просто с бессмыслицей, противоречившей здравому смыслу, как правило, он слышал совет: «Обратитесь к Юлиану Григорьевичу, он знает». И это относилось не только к молодым филологам, но и к опытным, талантливым, пожилым, оставившим заметный след в науке. Случалось, что и Ю. Н. Тынянов говорил мне: «Надо будет спросить об этом у Юлиана».

Бывает эрудиция — самоцель, эрудиция холодная, которая стремится только пополнить себя и дать полезную информацию, без которой не обойтись в исторической работе.

И бывает эрудиция живая, смелая, вмешивающаяся в догадку, подтверждающая или опровергающая ее, основанная на изобретательном уме, исполненная неожиданными ассоциациями. Именно такова была эрудиция Ю. Г. Оксмана. Она была беспредельна и вполне соответствовала его характеру — смелому, оригинальному, решительному и точному. Он не терпел компромиссов — может быть, это отчасти усложнило ему жизнь. В расцвете его деятельности он был арестован, отправлен в лагерь и провел почти одиннадцать лет в крайне тяжелых обстоятельствах, работая в сапожной мастерской, банщиком и — это был самый тяжелый период его жизни — на лесоповале. Его спасла случайность.

Он много переписывался с друзьями и всегда, к моему удивлению, был в курсе того, что происходило в те годы — 1937–1947 — в нашей литературе. Он сообщил мне, что уголовники совершенно уверены, что мой юношеский роман «Конец хазы» написан «одним из наших». Он называл фамилии тех, кто, воспользовавшись его долгим и, казалось, безнадежным отсутствием, подписывались под его работами. Он с хладнокровной и острой иронией оценивал деятельность этих мародеров и с восхищением писал о тех, кто с новой точки зрения рассматривал литературные явления, принадлежавшие к истинному, а не к картонно-подхалимскому направлению.

Я знал его с 1925 года, он был близким другом Ю. Н. Тынянова, любил его, но был далек от его теоретических воззрений. Глубокий ученый, он принимал самое деятельное участие в знаменитой серии «Литературные памятники», и примером этой работы может служить опубликование «Анны Карениной», с дополнениями и приложениями, представляющими исчерпывающим образом историю написания романа. Здесь и текстологические пояснения, и история зарубежных изданий романа, и библиография его переводов на иностранные языки, и трудные для современного понимания слова и выражения. Ю. Г. Оксман был ответственным редактором этого уникального издания и подарил его нам — жене и мне — с надписью: «Дорогим Лидочке и Вене — очень любящий их редактор. „И вот — слышнее стали звуки, не умолкавшие во мне…“» (Тютчев).

Когда я писал свою книгу «Барон Брамбеус. История Осипа Сенковского, редактора „Библиотеки для чтения“», я невольно отчитывался перед Оксманом, не имевшим к моей работе ни малейшего отношения. Он даже пытался отделаться от роли учителя, но я все-таки продолжал приставать к нему с вопросами и предположениями. Конечно, он бесконечно глубже, чем я, знал бешеную борьбу, разыгравшуюся между литераторами тридцатых годов, в которой участвовал Пушкин и которая породила легенду о «журнальном триумвирате», состоявшем из Сенковского, Булгарина и Греча.

Легенду, мне кажется, удалось опровергнуть, но перед некоторыми загадками, которыми была полна жизнь Барона Брамбеуса, я остановился, не в силах их разрешить. Почему в январе 1834 года Сенковский был вынужден не только отказаться от «Библиотеки для чтения», но и напечатать в «Северной пчеле», что он снимает с себя обязанности редактора? Я обратился с этим вопросом к Юлиану Григорьевичу, и он не задумываясь привел три возможные причины, которые я должен был исследовать и сравнить. Одной из них было опубликование под псевдонимом стихотворений сосланных декабристов, другой — переписка с Лелевелем — одним из духовных вождей польского восстания. Не помню третьей, потому что было довольно и этих причин.

На защите моей диссертации «Барон Брамбеус» самым требовательным оппонентом оказался Ю. Г. Оксман, справедливо указавший, что я не воспользовался делами Третьего отделения, связанными с журналом Сенковского «Библиотека для чтения», его произведениями, его личностью и т. д. К этой памятной защите (диссертация была издана) относится и мое письмо К. И. Чуковскому, который высоко оценил мою книгу.

26/VI—1929

Дорогой Корней Иванович.

Спасибо Вам за письмо и за доброе мнение о книжке. Разумеется, Вы правы насчет «навряд» и профессорского тона. Что делать! Если бы мне не мешали и не торопили меня, быть может и вся книжка была бы лучше. С одной стороны — в ней есть заваленные документами и непродуманные места; с другой — Оксман на защите справедливо упрекнул меня за то, что цензурные материалы не были в достаточной мере использованы мною для истории «Библиотеки для чтения». Быть может, прав и Шкловский, который писал, что нельзя смотреть на Сенковского как на неудачного беллетриста. Но это он сам и выдумал. Я так вовсе и не смотрел.

Спасибо Вам еще и за то, что Вы не ругаете меня за беллетристичность книжки. Вы — единственный (да еще Бор. Мих., который все считает исторически неизбежным и мудро отказывается судить младое поколение). Милый и бессовестный Шкловский, который сам есть (в какой-то мере) Сенковский нашего времени (лишенный его католицизма), первый упрекнул меня за то, что я делаю из науки литературу. Не ему бы, не правда ли?

Благодарю Вас за приглашение в Сестрорецк. Я что-то прихворнул и, поставив монумент на грандиозных летних планах, еду в Ессентуки — пить воду и лежать с грязью на животе.

Ваш В. Каверин

Ни об одном писателе (включая Пушкина) нет книги, в которой его личность и деятельность были бы представлены со всеохватывающей полнотой. Исключение представляет собой книга Оксмана «Жизнь и деятельность Белинского». В наши дни В. Порудоминский и Н. Эйдельман издали книгу, посвященную «Болдинской осени» Пушкина. Они раскрыли ее день за днем, поместив вслед за письмом к невесте «Египетские ночи», а за деловой бумагой — «Моцарта и Сальери». Почти три месяца жизни поэта были как бы помещены под увеличительное стекло. Выстроилась длинная очередь, состоящая из великого и примкнувшего к нему ничтожного. Из ежедневного, обыденного — к вечному, из бытовой мелочи — к жизненной задаче.

Представьте же себе, что под таким увеличительным стеклом лежат не два или три месяца, а вся жизнь великого человека. Каждая, даже незначительная деталь подтверждена документально. Любой факт, даже отдаленно связанный с Белинским, освещен ярко, исчерпывающе емко. Освещен и оценен со всеми сопровождающими его обстоятельствами — историческими, политическими, бытовыми. Привлечен необъятный материал, архивный и личный, исправлены десятки ошибок тех, кто прежде писал о Белинском, избран наиболее достоверный список «Письма Белинского к Гоголю» — из сотен сохранившихся, полусохранившихся, искаженных. Фигура Белинского представлена объемно — на социальном, бытовом, семейном фоне.

В книге почти семьсот страниц большого формата. Мимо нее не может и не должен пройти ни один исследователь истории русской литературы девятнадцатого века.

К этому труду примыкает своеобразная по своему жанру статья Ю. Г. Оксмана «Письмо Белинского к Гоголю как исторический документ». Он изучил историю этого письма от времени его написания до наших дней. Исходной точкой опоры, подсказавшей эту статью, была мысль о том, что на всех этапах истории литературы (в том числе — и в наши дни) письмо Белинского участвовало и продолжает участвовать в большинстве дискуссий, вопреки их кажущемуся несходству. И в наши дни это не требует доказательств.

Что сказать, например, о нашей склонности к выражениям, не принятым ни в классической литературе, ни в разговорном языке, — о всех этих диалектизмах, изысканных оборотах, о распространенном стремлении непременно писать иначе, чем мы говорим. Не об этом ли писал Белинский, упрекая современных ему писателей в кокетстве, в стремлении щеголять «старой пиитикой», которая позволяет изображать что угодно, но только предписывает при этом «изображаемый предмет так украсить, чтобы не было никакой возможности узнать, что вы хотели изобразить». В двадцатых годах мы называли это орнаментальной прозой, в наше время еще совсем недавно этими стилистическими загадками блистала так называемая деревенская проза.

Но эта сторона письма Белинского не имеет существенного значения. Важнее и интереснее для нас страницы, посвященные целям искусства. «Без всякого сомнения, — пишет он, — искусство прежде всего должно быть искусством, а потом оно может быть выражением духа и направления эпохи». Он считает, что чистое искусство есть «дурная крайность искусства дидактического, поучительного, холодного, сухого, мертвого, которого произведения не что иное, как риторическое упражнение на заданные темы».

О чистом искусстве у нас перестали говорить еще в двадцатых годах, но дидактика, поучительность, господствовавшая в литературе сороковых и пятидесятых годов, заметны подчас и теперь. «Писатель не может руководствоваться ни чуждой ему волей и даже собственным произволом: ибо искусство имеет свои законы, без уважения которых нельзя хорошо писать», — как отмечал Белинский. Забвение этих законов ведет к забвению и авторов этих бесчисленных дидактических романов, поэм, повестей и рассказов. Бесконечно важно, что в наше время утверждается более тонкий подход к литературным явлениям, но и элементарная дидактика то и дело дает себя знать. К ней, кстати сказать, тесно примыкает понятие темы, далеко не исчерпывающее произведение искусства и тем не менее являющееся стержнем и современной редакторской практики и новой программы преподавания русской литературы в школе, — программы, с моей точки зрения, неудовлетворительной во всех отношениях…

Но я далеко ушел от Ю. Г. Оксмана, который, будь он жив, без сомнения, присоединился бы к этим размышлениям.

Мы переписывались всю жизнь, когда бывали в разлуке. Но я привожу здесь только письма, относящиеся к тому времени, когда после долгого отсутствия он занял кафедру профессора Саратовского университета.

Ю. Г. Оксману

<начало 1951 г.>

Дорогие друзья,

меня очень порадовало письмо Юлиана Григорьевича, главным образом — известием о «Литературном наследстве». Лиха беда начало, как говорится! Теперь все будет превосходно, я в этом не сомневаюсь. Вашу работу об «Обществе Соединенных Славян» я помню и даже пытался рассказывать Коле ее содержание, но факты мне представлялись почти фантастическими, а объяснения их я забыл. Уверен, что это будет интереснейшая статья. Вы пишете ее тоже для «Лит. наследства»? Я давно оторвался от всех литературоведческих дел, а Степа рассказывает о них скучновато. Кстати сказать, он всегда относился к Вам очень сердечно, и я не замечал с его стороны того «раздражения и недоумения», о которых Вы пишете, дорогой Юлиан Григорьевич. Он примирился на малом в науке — его дело! — но человек он прекрасный, отзывчивый.

Я все еще вожусь с романом, но берег уже виден. Осталось примерно на полгода работы. Пишу я его шестой год и сам удивляюсь тому, что ничуть не остыл — напротив! Дни, когда я не работаю над ним, кажутся мне потерянными, и это даже немного раздражает друзей и знакомых. Сижу в Переделкине и — единственное развлечение — хожу на лыжах. Существование благополучное, но нелегкое. Помните Пастернака: «С кем протекли его боренья? С самим собой. С самим собой…» В самом деле, первое чувство, с которым подходишь к столу, — бежать от него! А я сижу за ним часами и часами. И то сказать — мне нужно теперь «показать товар», как говорится. Впрочем, эта мысль отступает перед горячим, все время возбуждающим меня желанием работать.

Надеюсь вскоре увидеть Вас и Антонину Петровну[130]. Сердечные приветы.

Ваш В. Каверин

Меня и Лидию Николаевну глубоко расстроило известие о Николае Ивановиче Мордовченко[131]. Это уж совсем без очереди! Я всегда глубоко уважал его и знал, как он любит Вас. Это был честнейший и талантливый человек.

Комментарий:

О Николае Леонидовиче Степанове, известном литературоведе, который был редактором единственного собрания сочинений Хлебникова (т. 1–5. Л., 1928–1933), я писал, что «в науке он довольствовался малым». Это значит, что ранние его работы — о Хлебникове, о Мандельштаме — были гораздо глубже в теоретическом отношении, чем более поздние, относящиеся к 60—70-м годам.

Роман — трилогию «Открытая книга» — я писал восемь лет. Первая книга трилогии была встречена резко отрицательно критикой. На этот раз мне было очень трудно выполнить завет Горького: «Ругают вас или хвалят — это должно быть безразлично для вас». Но я продолжал работать. Потом она вышла в двух книгах, а третью я написал через несколько лет, и она была напечатана в альманахе «Литературная Москва» (1956).

<1952>

Дорогой Юлиан Григорьевич!

Спасибо за подарки! Я сразу же принялся за чтение Ваших статей и прочел в два вечера с наслаждением. Признаться, в последние годы я совершенно отвык от историко-литературных работ по той причине, что читать их — тяжелый труд, на который у меня не хватает энергии. Будучи по природе эгоистом — как Вам хорошо известно, — я читал их неизменно с одной мыслью: «А молодец я все-таки, что не пошел по этой части!» Совершенно другое почувствовал я, когда взялся за Ваши статьи. Давно забытое чувство «историко-литературного» азарта, живого интереса, даже зависти зашевелилось во мне, и я со вздохом подумал, что ведь и мне, может быть, удалось бы когда-нибудь написать нечто в этом роде. Впрочем, едва ли!

Особенно обрадовала меня Ваша статья о «Письме Белинского к Гоголю». Это, разумеется, не статья, а книга, и Вы непременно должны издать ее как книгу. Самый замысел — оригинален. Ведь никто до сих пор не писал, по-моему, подобной монографии о документе! Материала, пожалуй, слишком много, ему тесно в рамках статьи, одно интересное и новое находит на другое. Как всегда у Вас, целые открытия спрятаны в примечаниях. Но все эти недостатки — от богатства, и это видно на каждой странице. И вторая статья хороша, читается с увлечением и в то же время поражает «взглядом со стороны», который заново освещает, казалось бы, давно известные, примелькавшиеся факты.

Словом, поздравляю Вас, дорогой Юлиан Григорьич!

Когда Вы приедете в Москву? Степа встретил какую-то саратовскую жительницу, которая сказала, что Вы собираетесь скоро приехать. Правда ли это? Если да, пожалуйста, не скрывайтесь, как это бывало иногда. Мы очень соскучились и будем очень рады, если Вы поживете у нас.

Я взял да и написал пьесу. То есть я написал ее еще осенью, а сейчас переписал — и сам не знаю, что получилось. Акимов заинтересовался ею и хочет ставить. Сюжет — современный, герои — археологи. Роман (обе части) выходит на днях.

Ваш В. Каверин

Комментарий:

Я заинтересовался берестяными грамотами и поехал в Новгород, где они были найдены. Мне хотелось ознакомиться с делом на месте. Поездка была необычайно интересной, а работа археологов — увлекательной и азартной. Моим спутником был известный ученый, знаток археологии Москвы Михаил Григорьевич Рабинович. В основе пьесы, которая называлась «Утро дней», лежал подлинный эпизод. Ею заинтересовались и в Ленинграде, и в Москве (Театр комедии Н. П. Акимова и МХАТ), но поставлена она была только в семидесятых годах, слегка переделанная для телевизионного экрана.

<1954>

Дорогой Юлиан Григорьевич,

большое Вам спасибо за советы. Я написал для «Литературки» как сумел, но боюсь, что не пойдет — слишком мемуарно, «лично». Ответа еще нет, но я почти не сомневаюсь в отрицательном. Тогда, возможно, будет чья-нибудь другая статья. В «Огоньке» будет портрет и маленькая статейка Антокольского.

Зато вечер будет, надеюсь, хороший. 19-го, в Доме литераторов. Председатель — Вс. Иванов, мое вступительное слово, потом Эренбург, Антокольский, Шкловский, Андроников, Бонди. И концерт будет хороший. Жаль, что все еще болен Журавлев.

Словом, делается все возможное. Но, конечно, если бы Вы, были в Москве — всему, что делается, было бы придано правильное направление — вновь поднять, прояснить, поставить на должное место имя Юрия Николаевича. Пьесу Ю. Н. я перепечатал и попробую сперва отдать в «Новый мир», а потом — в двухтомник.

Я напишу Вам, как пройдет вечер. Меня и Л. Н. очень огорчает Ваше нездоровье. Поправляйтесь поскорее, дорогой Юлиан Григорьевич, и приезжайте к нам.

Мои дела в общем хороши, хотя пьесы лежат. Может быть, и хорошо, что они лежат, я все придумываю для них новое и новое. Зато продвинул третью часть романа. Шло очень хорошо, теперь прервал для статьи о Ю. Н., стоившей мне много труда, а теперь собираюсь вернуться.

Двухтомником Ю. Н. начну заниматься после 19-го. Посоветуйте, кто может написать хорошее предисловие?…

Ваш В. Каверин

Комментарий:

В этом письме отражено начало хлопот о литературном наследии Ю. Н. Тынянова, которые продолжаются и в наши дни. Моя статья в «Литературной газете» была напечатана. Пьеса Ю. Н. Тынянова «14 декабря» была опубликована в вышедшем вместо двухтомника — однотомнике (М., 1956). О вечере, отметившем 60-летие Ю. Н. Тынянова, — в следующем письме.

<Конец 1954 г.>

Дорогой Юлиан Григорьевич,

как жаль, что Вы не могли быть на вечере памяти Ю. Н.! Это был превосходный вечер, еще раз подчеркнувший, что Ю. Н. любят, помнят и знают. Народу было очень много, все выступали хорошо, сердечно и интересно (только Ираклий сказал, что Ю. Н. «был в известной мере во власти ложной концепции»).

Впрочем, если бы он прочел в «Литературной газете» мою статью (искаженную до неузнаваемости, но все-таки определяющую позицию «Л. Г.» по отношению к Ю. Н.), он бы, вероятно, так не выступил. Надеюсь, что эта капля дегтя не подорвет двухтомник. Жаль, что Шкловский выступил слишком резко. Было бы лучше, если бы у него хватило спокойствия и иронии.

«Л. Г.» выбросила из моей статьи все, что относилось к научной деятельности Ю. Н. Но я не теряю надежды напечатать свое большое вступительное слово, в котором разобраны лучшие научные работы Ю. Н. И все-таки, лед, как говорится, сломан, и справедливость, мне кажется, должна восторжествовать.

У меня будет стенограмма вечера и фотографии, так что Вы все это сможете прочесть и посмотреть.

Как Ваше здоровье? Я много пишу — снова роман, третью и последнюю (наконец-то!) часть. Пьесы чуть-чуть копошатся.

С Новым годом! Здоровья и счастья!

Ваш В. Каверин

Комментарий:

На вечере памяти Тынянова (его имя тогда еще было в глубокой тени) Шкловский выступил с блестящей, запомнившейся речью. Тогда я впервые заметил, и это в ряде случаев подтвердилось, что сильнее всего Шкловский выступает, когда он чем-то раздражен. (О своем выступлении Андроников впоследствии очень сожалел.) Этому блестящему оратору все-таки нужен был запал. Статья в «Литературной газете» была со временем напечатана в неискаженном виде, мало похожем на первый вариант публикации.

19/IV <1955>

Дорогой Юлиан Григорьевич!

…Я очень, очень рад, что так прекрасно прошел Ваш юбилей. Я нисколько не сомневаюсь, что все 250 телеграмм были искренними, хотя бы потому, что кому бы пришло в голову врать в подобном случае? Ведь от Вас, слава богу, не зависит карьера Сквозник-Дмухановских?

Признаться, я позавидовал Вашей энергии и жизненной силе, прочитав — и сейчас перечитав — Ваше письмо. В сравнении с Вами я какой-то скучный нытик, у которого постоянно что-нибудь болит и который способен лишь с унылым постоянством писать по десять строчек в день, кончая (уже третий год) свою затянувшуюся «Открытую книгу». Давно пора ее закрыть, к удовольствию автора и издательства (не смею добавить — и читателей), а я пишу, пишу, пишу… Помните, как в куплетах:

Пишу себе романы,

Не знаю, для чего.

А все-таки я не уверен, что Вы правильно решили отложить свой переезд в Москву до получения квартиры. Тогда нужно энергично действовать, чтобы ее получить. А чтобы энергично действовать, необходимо жить в Москве. И совсем недурно было бы купить для начала подмосковный домик.

Мы с нетерпением ждем Вас и Антонину Петровну в Москве — хотя бы проездом в Ленинград, хотя я не понимаю, почему бы Вам просто не приехать в Москву на лето? То, что Вы проделали в Ленинграде за такое короткое время, — выглядит неправдоподобным и, во всяком случае, вредным для здоровья.

Спасибо за лестное мнение о моем выступлении на Втором съезде. Оно давно забыто, так же как и самый съезд, точно он был в XVIII веке…

Ваш В. Каверин

Комментарий:

Мое выступление на съезде неоднократно печаталось. Против моего ожидания, оно отнюдь не было забыто и довольно часто цитируется даже в наших, 80-х годах.

Не могу позволить себе не привести здесь письма Оксмана, в котором он, при всей его скромности, не удержался и рассказал мне, что ему удалось сделать в течение трех дней в Ленинграде. Вот это письмо.

1. III.55

Дорогие друзья!

Прошло две недели после нашего возвращения, а мы все еще не вошли в обычную колею нашей тихой саратовской жизни. В Ленинграде мы жили очень бурно, что не мешало и большой работе, которую я провертывал такими темпами, как будто никакой юбилей мне не угрожает. В самом деле, я сделал два больших доклада в Пушкинском Доме, участвовал в двух редакционных совещаниях, сдал свой однотомник Рылеева в Гослитиздат и успешно подпортил его по требованиям редакторов, отредактировал «Стихотворения и переводы» Гнедича для «Библиотеки поэта» (работы Ирины Медведевой), посмотрел две докторские диссертации (одну как оппонент будущий, другую как редактор; одну о Добролюбове, другую «Радищев и его время» Макогоненко), немного поработал для себя в библиотеках и архивах и разобрал архив Галахова[132] (40—50-е годы) в собрании В. С. Спиридонова[133], вдове которого никому другому не хотелось разрешить доступа к этим бумагам. Сверх того написал две закрытых рецензии, одну докладную записку (о пушкинских делах), посетил 7 вдов своих старых друзей (Н. Г. Якубович, Л. В. Азадовскую, Е. И. Мордовченко и др.) и не менее 12 знакомых и приятелей, принял свыше 20 молодых ученых, был с Антониной Петровной на шести обедах и семи ужинах[134]. Но в театре не были ни разу, в музеях — тоже. Раз были только на Андрониковых (Манана уже вполне может привлекать публику, во всяком случае я смотрел ее с большим удовольствием). Неудивительно, что в Москве мы весь день проспали, как сурки, и бесконечно счастливы были поскорее забраться в свой вагон. Но надежды на покой в Саратове не осуществились. Началась юбилейная вакханалия! В общем, конечно, жаловаться нельзя, обошлось все не так страшно, как мне это казалось, тем более что стихия прорвала всякую официальщину. Но все-таки я устал безмерно (Антонина Петровна — меньше; в женщинах более честолюбия, которое позволяет не замечать смешного и фальшивого). Приветствий, адресов, телеграмм и даже даров было много и не по саратовским масштабам[135]. Горячо откликнулись едва ли не все наши университеты, начиная от Ленинградского и Московского, все литературоведческие учреждения, свыше 250 телеграмм было от филологов, историков, писателей. Так как я не В. В. Виноградов и даже не Б. Рюриков, никаких благ не раздаю и ничего от меня не зависит, то большая часть приветствий была в какой-то мере изъявлением подлинных чувств. Я уж не говорю о том, как бурно реагировало студенчество на все то, что делалось в эти дни в университете. Ваша телеграмма была встречена громом аплодисментов, как и телеграммы К. А. Федина, К. И. Чуковского, Б. М. Эйхенбаума, В. В. Виноградова, Жени Шварца (очень острая), Ираклия (совершенно блестящая, в 100 слов!), Института истории, Московского университета, Украинской Академии наук, ленинградских учеников. Как Пьер Безухов, опьяненный своими успехами после того, как узнал, что завещание старого князя оказалось в пользу его, так и я почувствовал себя на банкете всамделишным «значительным лицом» и молол какой-то хлестаковский вздор, задирая местных Сквозник-Дмухановских, Земляник и другие свиные рыла.

О московских своих переговорах я вам говорил. Вчера опять получил запрос из Института мировой литературы о том, смогу ли я весной приступить к работе «согласно договоренности». Еще не отвечал, но напишу, что без квартиры я все равно никаких надежд не оправдаю, а потому и не буду спешить с переездом до предоставления удовлетворительной жилплощади…

Ваши А. и Ю. Окcман

23/IV—1957 (?)

Дорогой Юлиан Григорьевич!

Спасибо за статью о нашей «Москве»[136] — единственную пока, что характерно! Я кончил свою трилогию, выпускаю комедию[137], напечатал «Исполнение желаний». Устал, как пес, но в общем доволен!

Сердечный привет Антонине Петровне!

Видели ли Вы однотомник[138] Юрия?

Ждем Вас с нетерпением!

Ваш В. Каверин

Данный текст является ознакомительным фрагментом.