Из речи на московском общегородском собрании профсоюзного актива*

Из речи на московском общегородском собрании профсоюзного актива*

<…> Владимир Ильич был сердечен, Надежда Константиновна сказала правду во всех нас потрясшей речи на заседании съезда Союза,1 что Владимир Ильич не любил говорить о своей любви, но сердце его было полно любви ко всем угнетенным. Что этим человеком двигало, заставляло всю жизнь самоотверженно отдать служению людям — это любовь, огромная любовь ко всем трудящимся и угнетенным. Он открыл возможность опоры революции на крестьянство, он открыл возможность опоры революции на индусов, на негров, не только потому, что ему это подсказал его марксистский ум, но и потому, что ему это подсказало великое человеческое сердце. Он никогда не был человеком рабочего класса в том смысле, что он хотел защищать интересы группы, он чувствовал себя человеком рабочего класса потому, что рабочий класс должен освободить все человечество. И эта огромная сердечность, которая сказалась в величайшем охвате его любви, вместе с тем сказалась в каждом его отдельном жесте, в каждом его отдельном поступке. <…>

Мы часто наблюдали, что он изменял ту или другую деталь, когда ему указывали его ошибки, мы наблюдали, что он любил работать в коллективе, мы наблюдали, как он, будучи силачом среди нас, работал дружно в коллективе. Но, в конце концов, когда Ильич что-нибудь, бывало, скажет, то среди наших разговоров, как будто бы среди фунтовых гирь упадет пудовая, и нужно сказать, что он с этими фунтовыми гирями всегда считался. Это был человек необыкновенной простоты и равенства. <…>

Это был человек, для которого «я» не существовало. Он его не выпячивал, ни декоративно, ни в смысле чванства своими успехами, от которого он предостерегал даже коммунистов. Иногда он говорил про себя: наделал я глупостей. И если бывали случаи, когда он неохотно передавал кому-нибудь какое-нибудь дело, то это не потому, что он хотел выдвинуться, но он боялся, что другой сделает не так, как следует. Он знал, что у него плечи дюжие и если нести какую-нибудь тяжесть, ему нужно покряхтеть больше других. Это был распорядок сотрудничества.

Владимир Ильич требовал, чтобы ежечасно ему докладывали, как идут дела, он сам звонил по телефону и спрашивал и твердил; мало того, что Вы распорядились, проследите, чтобы дело было доведено до конца, и при этом добавлял какую-нибудь шутку…

У меня сохранилась бумага, в которой на полях красным карандашом написано и несколько раз подчеркнуто: выработать такую-то программу, если до сих пор не выработана, повесить Луначарского, и подпись — В. И. Ленин. Программа не была выработана, повесить меня было за что. Это была шутка, но мы знали, что это есть несомненно важное указание, — здесь, мол, ты ошибаешься. Бывало так, что Владимир Ильич отдаст какое-нибудь распоряжение и оно окажется ошибочным, вследствие того, что он не знал всей обстановки дела. Приходишь к нему и говоришь: «Владимир Ильич, Вы ошиблись, Вам неизвестны все обстоятельства дела», и он сейчас же скажет: «Раз так, надо исправить». Нельзя себе и представить, чтобы Владимир Ильич мог бы когда-нибудь сказать: «Раз я так сказал, извольте делать». Если бы он так сказал, это было бы так же неестественно, как если бы вдруг небо обвалилось обломками. «Правда, я этого не знал, Вы правы». В 999 случаях из 1000, однако, он был прав. <…>

Надежда Константиновна рассказывала, что спать он может часа три и остальные 3–4 часа Ленин еще мог продолжать работать. Он отдавал распоряжения, посылал телеграммы, не мог остановиться ни на одну минуту. Это было страшно, но он выходил с улыбкой, всегда был свеж, всегда делал лучше, чем другие делали. Улыбался, а жил с горящим мозгом. Не видно было, что мозг горит, что сосуды каменеют от колоссального количества крови, которую они несут, чтобы питать эту титаническую мысль, думающую за всех, совершающую огромную работу для человечества.

Не может быть, чтобы он не сознавал, как он устает, но он считал, что не такое время, чтобы поберечь себя, и поэтому оставался человеком, стоящим на посту под пулями. Не щадил себя. На таком посту долго не простоишь, а он стоял до самого конца. <…>

4 февраля 1924 года

Данный текст является ознакомительным фрагментом.