Глава 3-я ЖИЗНЬ В ПОЛКУ (1892–1895)

Глава 3-я

ЖИЗНЬ В ПОЛКУ (1892–1895)

«Vita alia militare».[9]

Старший класс в училище — год больших треволнений, особенно во второй его половине. Это время бесконечных разговоров о предстоящем производстве, о будущей офицерской жизни. Наконец, становятся известны названия полков, где есть офицерские вакансии. Они разбираются юнкерами в порядке средних баллов, полученных за успехи в науках: сначала право выбора предоставляется фельдфебелям, потом взводным унтер-офицерам, отделенным командирам, наконец всей массе рядовых юнкеров.

Несколько гвардейских вакансий обычно разбиралось фельдфебелями, а если они отказывались, доставалось взводным унтер-офицерам. По своим баллам я мог бы рассчитывать на гвардейскую вакансию хотя бы в Литовском или Волынском полках 3-й гвардейской дивизии, расположенной в Варшаве. Но служба в гвардейских полках требовала определенных средств, а у меня их не было. Поэтому от гвардии я должен был отказаться. Второй причиной тут явилось мое стремление остаться в Москве, чтобы не расставаться с отцом. Лучшим полком Московского гарнизона считался 1-й лейб-гренадерский Екатеринославский полк. Однако в нем ко дню производства вакансий не было, и я согласился временно служить в 6-м гренадерском Таврическом полку, стоявшем в Туле. Осенью 1892 года этот полк собирались переводить в Москву. К тому же у меня сохранялась надежда, что и в Екатеринославском полку могут со временем открыться вакансии.

Всех нас интересовал вопрос о пошивке обмундирования. Каждому выпускнику полагались пошивочные деньги. Училище платило их фирме за принятый ею по договору заказ. Обмундирование давалось нам уже в лагере с расчетом, чтобы тотчас по получении приказа о производстве в офицеры мы могли надеть офицерскую форму. Естественно, что день производства в офицеры ожидался нами с нетерпением. Обычно этот день приходился на август месяц, и мы старались заранее узнать число различными путями и средствами. Порядок празднования этого дня обыкновенно предоставлялся на усмотрение самих юнкеров.

В моем выпуске было решено устроить официальный ужин в так называемой «кукушке», то есть в лагерном офицерском собрании на Ходынском поле, после чего офицеры группами могли продолжать свои частные празднества по усмотрению каждой из таких групп.

Для меня вопрос о порядке празднования особого интереса не представлял, так как я не питал склонности к балам и кутежам и вино пить не мог и не умел. Вечер прошел оживленно и весело, за тостами я все же был вынужден пить — немного по общему масштабу, но много по моему личному. Еще задолго до конца торжества, затянувшегося чуть ли не на всю ночь, я почувствовал необходимость вернуться в училище. С трудом пробираясь через лес, я присел отдохнуть, заснул и проснулся, под каким-то кустом, когда солнце стояло уже высоко.

Мои товарищи, вернувшиеся в училище из разных «стретенских» переулков, не могли поверить, что я провел всю ночь под кустом. «Знаем мы эти кусты!»[10] — многозначительно говорили они.

За этими радостными днями наступили дни, глубоко для меня печальные. Здоровье отца ухудшилось. Чтобы немного его порадовать, я обещал ему готовиться в академию, куда мог поступить лишь через три года — срок, обязательный для отбытия строевого ценза. На это время я решил вольнослушателем посещать университетские лекции на классическом отделении историко-филологического факультета. Отец одобрил мой план, и в ближайшие же дни через профессора Эрисмана получил для меня от ректора университета Боголепова разрешение посещать лекции. Кроме того, приятель отца генерал Малахов, командир гренадерского корпуса, под свою личную ответственность разрешил мне на лекции в университет ходить в штатском платье.

Эти хлопоты, столь приятные для отца, были уже последними его заботами обо мне. 25 октября 1892 года вследствие кровоизлияния в мозг, случившегося с отцом на улице около Спасских казарм Ростовского полка, он скончался, не приходя в сознание, в ближайшей гостинице. Мне не пришлось даже быть при последних минутах его жизни.

Хоронили отца офицеры родного ему Ростовского полка. Я был глубоко тронут, увидев на похоронах нашего старого Егора. По его настоянию мы вместе с ним собственноручно сделали крест и поставили его на могиле отца на Ваганьковском кладбище.

Я и мать долго потом не теряли связи с «кружком» отца в полку. Помню туманные рассказы огорченной матери о том, что друзья отца якобы влияли на настроение других офицеров своим вольнодумством.

Я очень жалею, что мне не приходило в голову выяснить, какими идейными связями была так скреплена дружба отца с этими офицерами. Но мне кажется не случайным, что именно Ростовский полк был первым в Московском гарнизоне, выступившим в знаменательные дни Московского вооруженного восстания в декабре 1905 года на стороне трудящихся. У меня нет ровно никаких данных считать, что высокая общественная сознательность Ростовского полка была в какой-то, хотя бы и отдаленной, связи с деятельностью офицеров — друзей отца. Может быть, даже сама сплоченность последних была обязана каким-то внутренним настроениям, уже имевшимся в полку. Но я всегда испытывал большое моральное удовлетворение при сопоставлении этих фактов.

После месячного отпуска, положенного по окончании Училища и проведенного с матерью, я отправился в Тулу представиться командиру и офицерам Таврического полка. Командир полка меня обрадовал, сказав, что он уже был извещен о переводе меня в Екатеринославский полк и дал на это свое согласие. «Пока же, — добавил он, — я вас направлю, как москвича, в качестве начальника эшелона в Москву, на наши новые квартиры». Я был горд таким ответственным поручением, пока не узнал, что эшелон был хозяйственный, что мне вручалась судьба лишь бочек с кислой капустой, мешков с картофелем и прочих хозяйственных вещей.

По возвращении в Москву я был назначен во 2-й батальон Екатеринославского полка, который был расположен на территории Кремля. Остальные подразделения и штаб полка стояли в казармах на Покровском бульваре. В кремлевском здании находилось также полковое офицерское собрание со столовой и библиотекой; тут же было несколько квартир для офицеров полка.

В полку встретили меня чрезвычайно радушно, и я понимал, что это, конечно, из уважения к покойному отцу, в ведение которого как дивизионного врача входил и Екатеринославский полк, возглавлявший дивизию.

Полк произвел на меня очень хорошее впечатление. В отличие от провинциального Таврического полка здесь все было подчинено интересам службы. Командовал полком флигель-адъютант полковник Попов.

Кремлевскими батальонами — их было два — командовали подполковники: одним — тупой немец, другим — поляк, великолепный строевик, человек желчный, раздражительный. Офицеры не любили обоих. Ротные командиры были хорошими служаками и воспитателями младших офицеров. Они никому не делали поблажек, но и не смешивали служебных отношений с отношениями вне службы.

Полк отличался от других московских полков своими порядками. Так, например, в офицерское собрание нашего полка не допускались женщины. Никаких общеполковых развлечений для офицеров или их семей не устраивалось. От всех офицеров полка требовалось высоко держать честь и знамя своего полка. Однако то обстоятельство, что полк находился в Кремле, близко к правящей знати, накладывало определенный отпечаток на офицеров полка. Интриги и разврат царского окружения, нравы придворных и прочих живо комментировались в офицерской среде.

В Екатеринославском полку среди офицеров было довольно много поляков: Сила-Новицкие, Дубровский, Бонецкий, Яцына и другие. Офицеры эти играли заметную роль в жизни полка.

Пугали нас, молодых офицеров, рассказами об исключительной строгости и даже свирепости начальника дивизии генерала Водара. Эту репутацию разделяли с ним, хотя и в меньшей степени, начальники 2-й гренадерской дивизии Дукмасов и кавалерийской дивизии фон дер Лауниц.

Наш бригадный командир генерал Коссович боялся Водара даже больше, чем мы. Коссович был требовательный, но суетливый человек. Впрочем, он стоял все же ближе к офицерству, особенно к младшему. Я с самого начала приобрел его расположение тем, что, вопреки тогдашней моде, носил сапоги не с острыми носками, чего Коссович не терпел, а с тупыми. В этом он видел, кажется, проявление необходимой воли. Во время учений, маневров, выходов в поле Коссович брал меня к себе в ординарцы, поручал выполнять для него разного рода письменные работы: доклады, рапорты, отчеты и т. п. Зная, что Коссович окончил военно-инженерную академию вторым, я как-то спросил его, как он достиг такого успеха. «Я окончил ее вторым потому, что в моем выпуске не было третьего», — отвечал Коссович. Это, конечно, была шутка, потому что свое дело он знал хорошо.

Чуждый всяких идеалистических настроений и очень жизнерадостный, Коссович всегда, однако, носился с разными сентенциями из Шопенгауэра — пессимиста, идеалиста и волюнтариста. Он с удовольствием рассказывал нам за обедом, что Шопенгауэр, приходя в собрание к общему столу, вынимал из кармана и клал перед собой золотую монету, которую после обеда обычно снова прятал. Когда однажды его спросили, почему он так делает, Шопенгауэр ответил: «Я решил оставить эту монету в пользу бедных в тот день, когда услышу, что офицеры за столом будут говорить о чем-нибудь другом, а не о женщинах, лошадях и собаках».[11] Меня Коссович донимал изречением Шопенгауэра: «Кто ясно думает, тот ясно и говорит». Однажды на маневрах он приказал мне взять у полкового горниста лошадь и выполнить какое-то приказание; не желая ехать на малорослой, неказистой лошадке, я попросил разрешения спешить одного из драгун, находившихся при Коссовиче для поручений. «Разве вы не знаете, — ответил он, — что драгунская лошадь, если она привыкла носить Иванова, не позволит сесть на себя Петрову?» Однако, уступая моему настоянию, он разрешил мне сделать так, как я просил. Едва я вдел ногу в стремя, как лошадь поднялась на дыбы, а затем, упав на передние ноги, так поддала задними, что я перелетел у нее через голову, чуть не разбив собственную о стоявшую рядом пушку. При этом я сильно помял данную мне генералом подзорную трубу. Хотя этот случай не изменил генеральского расположения ко мне, тем не менее в течение всех трех лет моей службы в этом полку Коссович неоднократно вспоминал о трубе и корил меня за упрямство.

В нашем полковом собрании офицерам разрешалось играть на деньги в неазартные карточные игры. Однажды я наблюдал такую сцену. За карточным столом сидели четыре офицера, среди них — ротный командир, молодой штабс-капитан, только что получивший роту, и поручик, офицер его роты. Они были дружны и говорили на «ты». Все шло нормально, партнеры мирно разговаривали и шутили. Но вдруг поручик стал нервничать, выражая неудовольствие ходами штабс-капитана, своего визави, а вскоре, потеряв терпение, вскочил и резко бросил: «Да вы, господин капитан, играете, как сапожник!» Услыхав это, командир батальона — немец, служака и педант, случайно наблюдавший эту сцену, приказал прекратить игру, арестовал поручика и подал командиру полка рапорт, в котором писал, что подчиненный ему офицер в присутствии других лиц разговаривал грубо со своим непосредственным начальником и оскорбил его. Напрасно все присутствовавшие при этом и сам «оскорбленный» доказывали немцу, что он не прав. На нашу сторону встал и командир полка, но немец упорствовал и рапорт свой назад не взял. Дело кончилось тем, что поручик получил по приговору суда месяц заключения в военной тюрьме.

В этом же году со мной произошел такой случай. Однажды в столовой офицерского собрания на обеде присутствовал Водар, посетивший в этот день полк. Я случайно оказался за соседним с ним столом. Увидев меня, Водар сказал: «Подпоручик Самойло (он знал меня, так как часто видел у отца в штабе дивизии), передайте подпоручику Воронову, чтобы он завтра пришел ко мне в штаб». Воронов был мой близкий друг, и я, выслушав стоя приказание и отыскав глазами стол, за которым сидел Воронов, громко произнес: «Володя, начальник дивизии приказал тебе завтра прийти в штаб дивизии». Водар страшно рассердился и, обращаясь к командиру полка, посоветовал наложить на меня взыскание за то, что я не отличаю товарищеские отношения от служебных. «А вам, полковник, — добавил Водар, — следует научить этому своих офицеров». Правда, командир полка не стал меня наказывать, но этот случай я запомнил навсегда и уже никогда больше не попадал в подобное положение.

Второе мое столкновение с Водаром закончилось для меня более печально.

Старший адъютант штаба дивизии капитан Васильев, большой приятель отца, обещал в свое время отцу взять меня к себе в помощники в штаб дивизии, чтобы я имел возможность ближе познакомиться с войсковым хозяйством, так как это мне будет нужно в случае, если я захочу поступить в академию. Я дал согласие, и прикомандирование состоялось. Через два месяца после того как я начал работать в штабе, в одном из полков закончился «денежный журнал» — книга, в которую записывались все денежные операции. Книга эта была прошнурована, пронумерована постранично и имела сургучные печати. Требовалось дополнить эту книгу чистыми листами, предварительно оформив это в штабе дивизии. Получив такое задание, я, не долго думая, снял печати и вшил новые страницы. После этого я понес журнал Водару на подпись. Вот тут-то и началось. Вызвав начальника штаба, Водар сказал ему: «Понимаете ли вы, полковник, что при таких порядках у нас в штабе я не могу ручаться, что все обстоит чисто в денежных операциях полка?» Меня же он приказал немедленно откомандировать в полк, сказав, что мне еще рано «болтаться по штабам».

При таких жестких требованиях можно было предположить, что порядок и дисциплина в дивизии находились на высоком уровне. Но дело обстояло далеко не так. Позже, когда в 1899 году я командовал для ценза ротой, мой фельдфебель Сергеев рассказал мне о таком случае. Дело было два года назад, летом, в лагерях. Сергеев, лежа в своей палатке, слышал, как один из солдат, находившихся в соседней палатке, сказал своим товарищам: «Хотите, ребята, я сейчас посажу ротного под арест?» Все засмеялись и, конечно, согласились. Тогда солдат взял метлу, снял ее с палки и, выйдя на переднюю линейку, по которой в это время проходил Водар, стал усиленно мести. Остановившись возле солдата, Водар обратился к сопровождавшему его командиру полка со словами: «Вот вам, полковник, пример того, как плохо ротный командир заботится о солдате: он, очевидно, не считает нужным поинтересоваться, есть ли к веникам палки, и солдаты должны понапрасну нагибаться. Арестуйте его за такое нерадивое отношение к солдату!» Разговор этот слышали все вокруг. А метущий, усовестившись, доложил начальнику дивизии: «Так что, ваше превосходительство, веник на палке был, но я его снял». — «Ну и дурак!» — выругался Водар и пошел дальше.

Первый же лагерный сбор под Москвой на Ходынском поле, где находились почти все части гренадерского корпуса и все военно-учебные заведения Москвы и Твери, позволил мне близко познакомиться с офицерским составом этих, считавшихся лучшими, частей русской армии. И что меня поразило прежде всего, так это разобщенность между офицерами разных родов войск. Вскоре я понял причину этого: она заключалась в том, что офицеры, как правило, оказывались на службе в том или ином роде войск в прямой зависимости от своего имущественного положения. Так, в пехоте подавляющее большинство офицеров происходило из малозажиточных офицерских семей. Их путь в армию лежал через кадетские корпуса и военные училища. Ступенькой ниже их стояла также довольно значительная группа офицеров, вышедших из подпрапорщиков, которых выпускали окружные юнкерские училища, комплектовавшиеся за счет недоучек из гимназий и других гражданских учебных заведений.

Подготовка офицеров для кавалерии шла по тем же двум линиям. Но обычно в кавалерию шли дети более зажиточных родителей. Кавалерийские офицеры слыли более воспитанными.

В артиллерию и инженерные части попадали те, кто хорошо проявил себя в учебе в училище, особенно по математике. Общий культурный уровень офицеров-артиллеристов был выше, чем офицеров других родов войск.

В практической жизни все эти перегородки, отделявшие различные категории офицеров, под влиянием условий господствующего общественного строя сплошь и рядом принимали уродливые формы и еще больше разъединяли офицерский состав армии, отражаясь на ее боеспособности.

Для сравнительно немногочисленной группы офицеров, окончивших военные академии и в том числе Академию Генерального штаба, были весьма характерны разъедавшие эту среду интриганство и высокомерие.

Ближе всех к этой категории офицеров примыкали офицеры гвардии, куда могли идти самые способные воспитанники военных училищ, но куда шли обычно самые богатые (особенно в гвардейскую кавалерию) — представители родовитого дворянства и капиталистических кругов.

Но и среди офицеров гвардии существовали перегородки, отделявшие гвардию петербургскую от гвардии «суконной» (варшавской), офицерство столичное от провинциальной «армейщины», генштабистов родовитых и богатых от их собратьев разночинцев.

Даже в толще основной армейской массы офицеров эта рознь проявлялась между пехотой (лишь «пылящей») и кавалерией, одетой в блестящие гусарские, уланские и драгунские мундиры; между «неучами» в пехотной форме и «учеными» — артиллеристами и саперами.

О розни между офицерами сухопутных войск и военно-морского флота я уже не говорю: она бросалась в глаза каждому.

Рознь, о которой я говорю, не была абстрактной, она существовала в действительности, проявлялась везде, где встречались представители различных названных выше офицерских категорий. Нередко даже офицеры различных родов оружия своим поведением как бы подчеркивали неприязненное отношение друг к другу. Менее заметно это было при встречах служебного характера (на совместных учениях, занятиях, маневрах и т. п.). Конечно, нельзя бросать такой упрек всему офицерскому составу и тем более нельзя предположить, что это делалось сознательно. Но так или иначе такие отношения существовали испокон веков и были хорошо известны всем, хотя почему-то начальство не заботилось о том, чтобы изжить в армии подобные отношения.

Моя характеристика армейских порядков была бы неполной, если не отметить еще одну черту, которую я наблюдал изо дня в день в своем гарнизоне. Я имею в виду рознь между обер-офицерами и штаб-офицерами, а также между теми и другими и генеральским составом. Не явилась ли она следствием крымской, русско-турецкой и русско-японской войн? Или, может быть, это было реакцией на немецкое засилие? Не нужно и доказывать, сколь вредно отражались подобные настроения на мощи армии, ибо в основе их лежало недоверие подчиненных к служебному авторитету начальников, отсутствие того уважения друг к другу, которое возможно лишь при наличии больших знаний и опыта у старших и при служении тех и других одним и тем же идеалам, под которыми следует понимать беззаветную любовь к Родине и верность своему народу.

Слово, данное отцу, я твердо выполнял. Зимой, живя в Москве, я использовал все свободное время, чтобы послушать лекции в университете. Территориальная близость полка от университета облегчила мне эту задачу. Мой хороший знакомый капитан Авдеев, который жил обычно в гостинице рядом с университетом, любезно предоставлял мне свой номер для переодеваний в штатское платье. Сам Авдеев, страстный любитель лошадей, проводил все время за Тверской заставой, где он тренировал их на кругу.

На лекцияx в университете я познакомился с молодым человеком в очках, Михаилом Николаевичем Покровским С ним, но уже как с известным историком, я встретился впоследствии, через двадцать пять лет, в Брест-Литовске на переговорах о мире с германской делегацией. В университете я всегда с удовольствием общался с ним. Он ориентировал меня в политической обстановке, охотно комментировал лекции, смысл которых иногда был мне не ясен.

Обычно я посещал лекции по русской, всеобщей и римской истории. Читали их профессора Ключевский и Герье. По классической филологии помню лекции профессора Корша, по сравнительному языковедению — профессора Фортунатова, по древним языкам — профессора Адольфа, который до этого преподавал в 3-й гимназии, где я учился. Изредка посещал я лекции и занятия по новым языкам у профессоров, фамилии которых моя память не сохранила.

Летом 1895 года я был освобожден от всех занятий в полку, так как подал рапорт о зачислении в Академию Генерального штаба и готовился к вступительным экзаменам. Жил я почти все время в лагерях. Два раза в неделю ко мне приезжал преподаватель английского языка Мак-Клиланд, которого оплачивал штаб округа. Мак-Клиланду я обязан не только знанием языка, но и первым своим знакомством с Англией, хотя далеко не все, что рассказывал мне об этой стране Мак-Клиланд, соответствовало действительности. Так, например, он уверял меня, что англичане — наиболее правдивые люди. Я не считал, конечно, возможным вдаваться в полемику, но тем не менее на веру все это не принимал, ибо никогда не считал случайным выражение «вероломный Альбион». Мое недоверие на этот счет еще более укрепилось впоследствии, когда я узнал, как в Англии понимают обязанности послов, аккредитуемых в другие страны: «Legatus est vir bonus perg re missus ad mentiendum rei publicae causa».[12]

Предварительный экзамен в академию при штабе округа я сдал успешно и получил предписание выехать в Петербург, где должен был держать конкурсный вступительный экзамен при самой академии.

Этим закончилась моя служба в Екатеринославском полку.

Военное училище и полк, службу в котором я совмещал с занятиями в университете, дали мне очень много. Училище отучило меня от моей безалаберной жизни и риучило к порядку. Строгий полковой режим, новые товарищи по работе, новые обязанности и знакомства — все это не могло не сказаться на моем отношении к жизни. Лекции в университете, общение со студентами научили меня широко смотреть на мою новую специальность и способствовали успешному окончанию академии.

Моими товарищами по полку были преимущественно молодые офицеры, пришедшие в полк из кадетских корпусов. Но именно эти люди, в сущности только еще вступавшие в жизнь, оказывали на меня наибольшее и весьма благотворное влияние. Это были Петр Кузьмич Козлов, участник экспедиции Пржевальского, а затем и сам известный путешественник, а также мои близкие друзья, молодые поручики Воронов и Сухопаров — оба хорошие спортсмены и охотники, отличные строевые офицеры, проявлявшие большой интерес к общественной жизни к литературе. С начальством они держались независимо, не боялись говорить то, что думали, любили и умели пошутить. Жили они вместе в комнате на третьем этаже офицерского флигеля Кремлевских казарм. Мне они нравились, и я дорожил их дружбой. Летом мы все трое жили рядом в наших лагерных офицерских домиках-палатках. А зимой не проходило дня, чтобы я не побывал у них.

После утренних занятий я обычно забегал к Воронову, чтобы пофехтовать с ним. А фехтовать он был большой мастер. Как-то раз я зашел к нему и, не застав его дома, уселся по-мальчишески на скрытом окне, свесив ноги наружу: мне вздумалось, хоть и без бутылки рома, испытать ощущение толстовского Долохова. Вернувшись к себе и увидев эту картину, Воронов схватил меня сзади, втащил в комнату и, сунув мне в руку эспадрон, сказал: «А теперь защищайся за свое легкомыслие». Долго после этого у меня не проходили многочисленные синяки — следы своеобразной товарищеской заботы.

Мы все втроем идеалом военного человека считали Ганнибала. «Никогда еще, — говорит о нем Тит Ливий, — душа одного и того же человека не была так равномерно приспособлена к обеим столь разнообразным обязанностям — повелевать и повиноваться. Трудно поэтому было решить, кто им больше дорожил: главнокомандующие или войска. Насколько он был смел, бросаясь навстречу опасности, настолько же он был осторожен в самой опасности. Не было такого труда, при котором он уставал бы телом или падал духом. Распределяя время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь, уделяя покою те часы, которые у него оставались свободными от работы, он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть. Часто видели, как он, завернувшись в военный плащ, спал среди воинов. Первым устремлялся в бой, последним после сражения оставлял поле. Он был образованным человеком и блестящим дипломатом. Непоколебимо хранил клятву ненависти к Риму, данную еще мальчиком отцу. При опасности попасть в плен к римлянам предпочел кончить жизнь самоубийством».

Из писателей нам очень нравился Марк Твен, за чтением изумительно остроумных и веселых произведений которого мы коротали ночи во время дежурств по полку. Сухопаров был начальником полковой охотничьей команды,[13] а Воронов его помощником. Из этой команды они создали такой военный коллектив, который славился во всем гренадерском корпусе. Оба они, хотя и были близкими друзьями, обращались часто друг к другу на «вы», прибавляя иногда шутливо английское «сэр». С течением времени форма обращения на «вы» стала их обычной манерой обращения. В полку среди младших офицеров был барон Кистер, известный в свое время в Москве спортсмен и боксер, часто с успехом выступавший в состязаниях с приезжавшими иностранными боксерами. Кистер носил монокль и отличался пренебрежительным, а иногда и жестоким обращением с солдатами, которые его ненавидели. Воронов и Сухопаров, признавая его спортивный талант, не хотели дружбы с ним и не переходили с ним на дружеское «ты». В 1918 году, читая списки офицеров, расстрелянных в Вологде за участие в контрреволюционном заговоре, я встретил фамилию Ки-стера. Несомненно, это был тот самый барон Кистер.

Свое дружеское расположение к Воронову и Сухопарову я сохранил и в дальнейшем. Сухопаров получил после русско-японской войны батальон в Новочеркасском полку, стоявшем в Петербурге. Там мы продолжали встречаться с ним. Дважды приезжал в Петербург и Воронов, вернувшийся с японской войны с боевыми наградами.

Я не сомневаюсь, что, если бы Воронов и Сухопаров пережили империалистическую войну, они были бы в рядах защитников революции. Но оба они не дожили до конца войны: Воронов, тяжело раненный, был взят немцами в плен и там погиб, Сухопаров, по слухам, был убит на фронте.

В моей памяти Воронов и Сухопаров остались как представители передового русского офицерства. В полку они открыто осуждали офицеров, которые грубо обращались с солдатами. Еще беспощаднее они были в осуждении случаев разврата среди офицеров. Оба были верны своим невестам. Оба они женились только после того, как у них создались для этого материальные возможности. А надо сказать, что в положении офицерских невест многим девушкам приходилось засиживаться иногда очень долго: младшие офицеры получали так мало, что не могли на эти деньги содержать семью. Впрочем, над этим задумывались далеко не все и не всегда. Например, я помню в нашем полку командира одной из рот капитана Неверова. На сто рублей своего месячного жалованья он содержал семью из восьми человек. Правда, он снимал квартиру под Москвой, в деревне Шелепихе, за Дорогомиловской заставой, где имел небольшой огород. Круглый год он ежедневно пешком приходил на службу в Кремль и таким же образом возвращался к себе домой и никогда не жаловался на трудности.

Зная о моих довольно частых, хотя и невинных сердечных увлечениях, Воронов и Сухопаров беспощадно меня высмеивали за это. Моей реабилитации в их глазах помог лишь следующий случай. Известный московский купец миллионер Протопопов состоял почетным старостой нашей полковой церкви, находившейся в городском манеже. По установившейся традиции Протопопов в различные торжественные даты устраивал для офицеров нашего полка званые обеды. В благодарность за это командир полка рекомендовал офицерам на рождество и пасху хотя бы по очереди поздравлять семью Протопоповых. Дважды с визитом был в доме купца и я, сопровождая командира Яцыну. Только Воронов и Сухопаров решительно отказывались от этих визитов, объясняя свой отказ тем, что у Протопоповых были две взрослые дочери.

Однажды Яцына, приглашая меня к Протопопову, заметил, что я понравился хозяйке, которая не прочь была бы видеть меня женихом своей Наденьки. Я попросил Яцыну передать мою благодарность за оказанную мне честь, но больше к Протопоповым решил не ездить. Воронов и Сухопаров с удовлетворением констатировали, что я, по их мнению, стал исправляться. И только мой дядюшка Алентьев, узнав об этом, сказал: «Ну и дурак же ты, брат!» Я утешал себя мыслью, что отец мой, вероятно, присоединился бы к мнению Воронова и Сухопарова.

Спустя несколько месяцев Наденька Протопопова вышла замуж за одного из офицеров нашего полка поручика Бейдемана. Хорошо зная Бейдемана, я искренне пожалел Наденьку. Через пять лет женился и я. Жену мою также звали Наденькой. Поселились мы в маленьком домике у Малого Каменного моста, и вдруг выяснилось, что этот домик куплен на слом Протопоповым. Вскоре здесь был построен большой дом, полновластным хозяином которого стал Бейдеман.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.