Часть третья (1900–1904)
Часть третья (1900–1904)
Занятия у И. В. Гржимали. Лекции по гипнотизму. «Лебедевский подвал»
В 1900/01 учебном году я занимался главным образом работой в физической лаборатории. Слушал специальные курсы по физике, которые читал молодой приват-доцент Н. П. Кастерин. На последнюю лекцию перед рождественскими каникулами из всех слушателей явился только я один. Мне бы уйти, не дожидаясь Кастерина, но я не решился. Когда же он вошёл в аудиторию, то первое, что сделал, это спросил меня, буду ли я слушать лекцию. Я не сразу понял намёк и ответил, что если он будет читать, то я, конечно, буду слушать. Мне казалось, что Кастерин мог обидеться, если бы я ответил отказом. Таким образом, я заставил его читать лекцию, но картина была довольно глупая. Я не понимал тогда, что студенту позволительно не прийти на лекцию, а преподаватель сделать этого не может.
Я начал брать уроки на скрипке у профессора Московской консерватории Ивана Войцеховича Гржимали, так как К. А. Кламрот после прощального спектакля «Травиаты», в котором он играл знаменитое скрипичное solo, навсегда уехал в Лейпциг. Его очень сердечно провожала вся музыкальная публика Москвы, труппы и оркестр Императорских театров. Карл Антонович получил полную пенсию и орден Святого Станислава третьей степени{173}.
Гржимали прежде всего спросил меня:
– Стоит ли вам брать у меня уроки? Вы настолько продвинуты, что мне придётся много с вас требовать. Сможете ли вы уделять достаточно времени занятиям скрипкой?
Я всё же попросил его уделять мне один час в неделю. Иван Войцехович согласился и назначил уроки с 8 часов вечера – весь остальной день он был занят в классах консерватории. Однако Гржимали занимался со мной каждый раз не менее двух часов. С ним я снова прошёл первый концерт Вьётана и большие этюды Донта. На первых порах я очень волновался и выходил от Ивана Войцеховича мокрым, но он, по-видимому, был доволен.
С Колей Недёшевым мы ходили на лекции по гипнотизму, которые читал один из первых московских гипнологов приват-доцент А. А. Токарский. Его весьма интересные лекции сопровождались большим количеством чисто лечебных демонстраций применения гипноза.
Наслушавшись разных удивительных историй о результатах гипноза, мы стали экспериментировать сами. Как-то мне предстояло отправляться на урок к Гржимали, и я попросил Колю освободить меня от волнения. Это был наш первый опыт. Мы всё проделали именно так, как учил Токарский. И я довольно быстро почувствовал полное спокойствие и какое-то безразличие. Наступил глубокий гипнотический сон, но он совсем не мешал всё прекрасно слышать и понимать. Коля приказал мне полное спокойствие на уроке и приступил к пробуждению. Но он или был сильно взволнован успехом усыпления и опасался, произойдёт ли нормальное пробуждение, или слишком быстро без предварительных приказов будил, но только, когда я открыл глаза, меня так сильно начала трясти нервная дрожь, что я не мог взять в руки даже стакан с водой. Хорошо хоть, что Коля догадался снова уложить и усыпить меня, затем, сняв внушением охватившую меня нервную дрожь, опять, теперь уже по всем правилам, разбудил. На этот раз я проснулся совершенно спокойный и на уроке у Гржимали чувствовал себя отлично.
После такого успеха мы принялись гипнотизировать друг друга. Особенно внушаемым оказался младший брат Кезельмана Коля. Мы внушали ему разные глупости. Например, чтобы он после пробуждения говорил только по-французски, а французского языка он-то и не знал. Что же вышло? После пробуждения Коля не мог разговаривать вовсе, и продолжалось это до тех пор, пока опять посредством внушения мы не разрешили ему говорить по-русски. В другой раз, усыпивши его, мы дали ему рюмку с водой, внушив, что это водка и что он, выпив рюмку, будет совершенно пьян. Всё так и произошло. Коля проявлял все признаки сильного опьянения, до тошноты включительно. Нам стоило многих хлопот уговорить его опять лечь. И только после вторичного внушения – отмены первоначального приказа – он вернулся к вполне нормальному состоянию.
Папа, узнав о наших экспериментах, строго-настрого запретил нам баловаться с гипнозом.
Из-за болезни я в этом семестре в университете почти не занимался, но на третьем курсе у нас экзаменов не полагалось, и я автоматически был переведён на четвёртый курс.
Пользуясь свободным временем, я усиленно работал в лаборатории. В старой лаборатории было тесно, и свою установку я сооружал в преподавательской передней – проходной и холодной комнате. Потом П. Н. Лебедев отвоевал для меня и В. И. Романова хорошую комнату, а позднее мы перешли в новое здание – в знаменитый «лебедевский подвал»{174}. До этого я недолго работал и в незаконченном ещё институте в будущей лаборатории самого Петра Николаевича. В старой лаборатории в это время моё место занял В. Я. Альтберг со своим звуковым давлением{175}, которым я также пользовался, но уже в «подвале».
Знакомство с Ф. И. Шаляпиным. Еникеева Поляна
Мы втроём – папа, мама и я – ездили в начале лета 1901 года в гости к маминой сестре тёте Анне{176}, которая летом всегда жила в своём именьице Кочетовке под Симбирском со своими детьми: Гугой, Ольгой, Кокой и совсем маленьким Мишей. Муж её, Алексей Никанорович, к этому времени уже умер. Выехали мы через Нижний Новгород. Ниже Казани, почти против устья Камы – «конторка» Богородск: здесь пассажиры, ехавшие с Камы, пересаживались на волжские пароходы, направлявшиеся вниз по Волге, так как камские пароходы шли в сторону Казани.
Утром, когда наш пароход отвалил от Богородска, мама заговорщицки прошептала мне на ухо: «Посмотри, кого я нашла в каюте первого класса!». Я пошёл глянуть – и увидел величественную фигуру Фёдора Ивановича Шаляпина. Он сидел в русской чесучёвой рубашке и серой поддёвке.
Раньше я знаком с ним не был, но в лицо его, разумеется, знал – он был уже большой знаменитостью. Вполне возможно, что и он меня знал в лицо, но не по причине моей известности, а потому, что я часто бывал в симфонических концертах на хорах Колонного зала (это – постоянное место пребывания нашей музыкальной компании: сестёр Прокопович, Леночки Щербиной, Лёли Дементьевой, Юры Померанцева и других).
Мы как-то тут же быстро познакомились, и Фёдор Иванович, чтобы скоротать время, предложил сыграть в шахматы. И хотя я в шахматы играл неважно, от вызова не отказался. К тому же с самого начала партии стало ясно, что и Фёдор Иванович в шахматы играет по-любительски. Я напряг всё своё внимание, и мне удалось в первой партии победить, но во второй победу одержал Шаляпин. Затем мы целый день провели вместе.
Фёдор Иванович ехал от своего отца из Вятской губернии{177}. Я познакомил Шаляпина с моими родителями, после чего он пил с нами чай, и мама была им полностью очарована. Фёдор Иванович, уловивши, что находится в крепкой профессорской семье, стал рассказывать маме о своих детишках и жене – Иоле Игнатьевне Торнаги (она была танцовщица) как любящий муж и нежный отец. Я уверен, что он не кривил душой. Как исключительный актёр, он совершенно невольно и искренне перерождался и в зависимости от обстоятельств и окружения мог быть кем угодно: с купцами – кутил, со студентами – возмущался начальством и политическими порядками, среди учёных – интересовался наукой. В день, который он провёл с нашей семьёй, он был, прежде всего, хорошим семьянином.
Беседуя с мамой, он признался, что разговоры и пересуды, будто бы он не прочь покутить, зачастую ложные. Дело в том, что когда ему нездоровится и он принуждён отказываться от участия в спектакле, администрация сначала его уговаривает, ссылаясь на безвыходность положения, невозможность произвести замену или на то, что все билеты по завышенным ценам уже распроданы, но в конце концов находит «выход». Перед началом спектакля режиссёр (как Фёдор Иванович выражался – «человек в сером костюме») выходит перед занавес и говорит: «По причинам, не зависящим от дирекции, Фёдор Иванович Шаляпин в спектакле принимать участия не может». Тут, конечно, та публика, что попроще, делает вывод: «Ну, значит, запил». Вот так и рождаются самые невероятные легенды.
Вечером мы подошли к Симбирску. Нам предстояло сходить с парохода, а Фёдору Ивановичу – продолжать путь дальше. Было довольно холодно, а у меня не было даже пальто. Шаляпин предложил мне взять его крылатку, объяснив, что она-де ему вовсе не нужна, что ему вполне достаточно одной поддёвки. Я отказался, но после пожалел – было действительно холодно, да и забавно было бы щеголять в шаляпинской крылатке.
В Кочетовке мы прожили несколько дней. Она после нашей Дубны показалась мне довольно унылой. Ведь дубненский дом был только что отстроен заново. Много цветов. Парк сделался сказочным. Всю усадьбу огородили сплошным тесовым забором, только что посадили чудесный яблонный сад. В Кочетовке же дом хотя и был просторным, но какого-то обыкновенного дачного типа. Парка никакого. И вообще, место казалось необжитым и скучным.
Из Симбирска мы проехали в Пензенскую губернию, где у папы имелся хутор Еникеева Поляна. Это было имение – около 700 десятин земли, которое дедушка Николай Ефимович когда-то купил на имя бабушки Елизаветы Тимофеевны{178}. Первоначально никакой усадьбы там не было, а просто небольшая деревенька населённая малоземельными крестьянами. Еникеева Поляна находилась в Инсарском уезде, в 10 верстах от станции Казанской железной дороги{179}.
Рассказывали, что в Пензенской губернии во времена освобождения крестьян по деревням ходил какой-то человек и убеждал крестьян не брать выкупных наделов, а только маленькие, что отдавались им бесплатно. Этот проповедник убеждал крестьян, что выкупные платежи их вновь закрепостят, а так они будут действительно свободными собственниками. Быть может, эта проповедь распространялась не без участия помещиков, в руках которых осталась большая часть земли. Крестьяне, как правило, брали у помещиков землю «исполу», и те из помещиков, кто вёл собственное хозяйство, легко находили себе рабочую силу. Именно так, «исполу», ходила вся земля и в Еникеевой Поляне.
По словесному завещанию бабушки Елизаветы Тимофеевны её дети должны были разделить имение поровну. Но так как формального (т. е. письменного) завещания не имелось, то старший папин брат, Сергей Николаевич, по закону получавший большую часть наследства, не соглашался исполнить словесное завещание. В результате он получил причитавшуюся ему часть, папа взял то, что должно было прийтись ему при дележе поровну, а остальные части он выкупил у сестёр{180}, да ещё какую-то сумму положил на имя внуков старшей сестры Надежды Николаевны. По каким соображениям папа считал нужным это сделать, я не знаю, но думаю, чтобы исполнить словесное завещание своей матери. Таким образом, Еникеева Поляна принадлежала теперь двум братьям Зёрновым: Сергею Николаевичу (десятин 300) и Дмитрию Николаевичу (десятин 400).
С. Н. Зёрнов жил на своём участке в какой-то избе словно Робинзон. Никакого хозяйства у него не было, да и вообще он выглядел не вполне нормальным человеком. По специальности математик, он раньше работал педагогом и даже являлся директором гимназии, но, как я слыхал, пъянствовал. По этой причине службу в гимназии ему пришлось оставить. Так и жил он впоследствии, ничего не делая, на иждевении своих сестёр. Папа же, напротив, с увлечением начал устраивать хозяйство. Посредине участка он построил настоящий хутор: жилой флигель, рабочую избу, большую конюшню, скотный двор, огромный сарай для молотьбы, амбар, птичник и свинарник. Завёл лошадей, коров, свиней, всякую птицу; выписал цыгейских овец; посадил небольшой яблочный сад; закупил сельскохозяйственные машины. На участке, разделённом на четыре части, началось вестись четырёхпольное хозяйство.
Жить подолгу на хуторе у папы времени, конечно, не было, но он ездил туда по нескольку раз в год. Кроме того, на хуторе постоянно находился приказчик Трофим – очень умный и ловкий человек, но в первую очередь заинтересованный собственным благополучием. Тем не менее, хозяйство налаживал он хорошо, а ещё лучше составлял ежегодные отчёты, из которых явствовало, что никаких доходов папино хозяйство не приносило.
Конечно, хозяйствовать таким образом не стоило. На выкуп частей и устройство хуторского хозяйства затрачены были большие деньги, а всё что мы получали от него, сводилось к удовольствию побывать на собственном хуторе, да к Рождеству Трофим присылал в Москву несколько копчёных гусей и зайцев, правда, очень жирных и вкусных.
Этот наш приезд на хутор оказался последний. Помнится, в следующую зиму папа продал его кампании мужиков, вернув себе только то, что было потрачено на хозяйственное благоустройство хутора. Земля же пошла в придачу. После продажи хутора всё своё внимание папа перенёс на Дубну, которую все мы очень любили.
Оперная антреприза Бородая
Этим летом в Москве проходила оперная антреприза Бородая{181} в помещении театра «Эрмитаж». В труппе Бородая пела наша большая приятельница Алла Михайловна Томская (Рылова), и я довольно часто бывал в театре, перезнакомился почти со всеми певицами труппы, а во время спектаклей нередко находился за кулисами. Алла Михайловна обладала исключительной красоты меццо-сопрано и была особенно хороша в русских операх – Любаша в «Царской невесте», Любовь в «Мазепе», Рогнеда в одноимённой опере, Ваня в «Жизни за царя» («Иван Сусанин»).
В этой антрепризе в качестве гастролёра участвовал и Ф. И. Шаляпин. Как-то шла «Рогнеда», и Фёдор Иванович пел «старца». Я, находясь за кулисами, заглянул к нему в театральную уборную. Он сидел перед тройным зеркалом и сам гримировался перед выходом на сцену. Это была настоящая художественная работа.
У Бородая, также в качестве гастролёра, пел и другой замечательный артист – баритон Девойод, француз по национальности. Хотя ему было уже под шестьдесят лет, он сохранил удивительный по колоритности голос. Последнее время Девойод постоянно жил в Москве. Говорят, это было связано с договором между ним и Коршем, которому принадлежал театр в Петровском переулке{182}. Ходили слухи, будто артист проиграл когда-то в карты очень крупную сумму (называли 20 тысяч рублей) и не мог расплатиться. Корш заплатил за него долг с условием, что он останется в Москве и будет петь здесь, пока не отдаст долг Коршу. Публика его очень любила. Однако сумму в 20 тысяч рублей сколотить было не просто, к тому же в Москве Девойоду жилось совсем неплохо. Он давал уроки и часто выступал в концертах.
Давали оперу «Риголетто», и утром, как обычно, проходила репетиция. Девойод что-то был недоволен оркестром, грубиянил и заметно волновался. По-видимому, обругал оркестрантов, и те встали и покинули зал репетиций, доканчивать пришлось уже под рояль. Девойод от всего этого ещё более разволновался.
Вечером начался спектакль. Артист пел исключительно хорошо, но во время сцены с Джильдой ему сделалось дурно и он упал. Я сам на спектакле не был, о случившемся мне позже рассказывала Боброва-Пфейфер (кстати, превосходная певица и замечательной красоты женщина), которая пела Джильду. С её слов мне известно, что когда начался их совместный дуэт, Девойод положил руку ей на плечо, чего раньше не делал, очевидно, ему уже трудно было стоять, но он продолжал петь. Вдруг Боброва чувствует – рука сделалась тяжёлой, точно вылитой из свинца, и вслед за этим Девойод упал{183}.
Артиста на кладбище Введенские Горы{184} провожала вся труппа. Мессу в католической церкви пели хор и солисты театра.
Встречи с А. С. Аренским и Е. И. Збруевой
Из моих знакомств, относящихся к тем временам, расскажу, как я встретился с Антоном Степановичем Аренским и артисткой Большого театра замечательной контральто Евгенией Ивановной Збруевой. Не могу сказать точно, в котором году это произошло. Я был ещё студентом. Мы с папой и мамой находились в Ялте. В городском саду играл хороший симфонический оркестр гвардейского полка – исполнял вещи Аренского. Исполнялась и скрипичная «серенада». Публика очень горячо принимала автора.
Сейчас не помню, при каких обстоятельствах я познакомился с Антоном Степановичем, который, как и я, был большим поклонником Збруевой, но мы часто встречались в городском саду на концертах и с Антоном Степановичем, и с Евгенией Ивановной. Аренский был исключительно милым, каким-то нежным человеком. Как-то однажды Евгения Ивановна затеяла дать Lieber-Abend{185} из произведений Аренского в собственном исполнении. Концерт проходил в здании гимназии. Композитор сам аккомпанировал артистке и был так растроган её пением и радушным приёмом публики, что из глаз его текли слезы. Мне до сих пор вспоминается приятный бархатный голос Збруевой. Я и в Москве часто слушал её в Большом театре. Никто так не пел арию «Она мне жизнь» из «Руслана», как она, – сильно и вместе с тем трогательно и нежно.
На прощание мы условились втроём поехать верхом в Эриклик – высокогорное царское именьице, где доживала в своё время последние дни больная жена Александра II Мария Александровна. Антон Степанович на поверку оказался плохим наездником и верхом на лошади выглядел довольно смешно. Евгения Ивановна, напротив, очень хорошо держалась в седле. Она своим чудным контральто изображала виолончельную партию 1-го трио Аренского, а я пел за скрипку.
Аренского в Москве я не встречал, да он вскоре и умер{186}, а Евгению Ивановну позже я довольно часто видал в концертах. Последний раз я встретил её уже после своего возвращения в Москву из Саратова (после 1921 года), когда она окончательно бросила сцену и перешла на педагогическую работу. У меня невольно вырвался вопрос:
– Неужели я теперь не услышу вашего бархатного голоса со сцены?
– Нет, – отвечала она, – я больше не пою. Не хочу, чтобы обо мне говорили так, как говорят о Собинове.
Л. В. Собинова в последние годы действительно было тяжело слушать. У него и в молодости, несмотря на всё его обаяние, была дурная привычка брать дыхание с каким-то затруднением, а к концу жизни этот недостаток ещё больше увеличился и артист потерял лёгкость звука, которым всегда очаровывал своих поклонников.
Поездка в Вятку
Расскажу ещё об одной поездке, на этот раз в Вятку (в каком году – не вспомню, но после студенческих весенних экзаменов). В Вятке родилась моя мама, Мария Егоровна. Здесь и в имении своего отца{187} – Талице{188}, мама провела детство. Талица – прямо против Вятки, на луговой стороне реки. Когда-то в этом имении находился пивоваренный завод, но к моему приезду оно было давно продано{189}, а от завода осталась только дымовая труба, которую хорошо было видно из городского сада, расположенного на высоком берегу реки Вятки.
Отправились мы втроём – папа, мама и я – через Нижний Новгород. В Казани пересели на маленький пароход «Вятка», который курсировал между Казанью и Вяткой. Мы были почти единственными пассажирами первого класса. Поездка по реке Вятке очень приятна. Берега расположены близко, пахнет то цветущим шиповником, то свежескошенным сеном. Пароход не спешит. Всё это производило впечатление покоя и какой-то интимности.
В Вятке в это время жила вдова маминого брата Егора Егоровича – Серафима Михайловна с сыном Колей, с ними же – мамина кузина Елизавета Константиновна Приезжих, очень милая старуха. Обитали они на тихой не мощёной улице во втором этаже деревянного домика, угловой балкон которого выходил на улицу. На нём сидела Елизавета Константиновна, поджидая московских гостей. Когда на улице появился извозчик, доставлявший нас с пристани, она в волнении заметалась по балкону и вместо приветствий закричала: «Самовар-ат, самовар-ат, пирожки-те, пирожки-те». «Ат» и «те» – это исчезнувшие теперь из московской речи члены, но в вятском говорке они ещё очень часто употребляются.
Не успели мы напиться чаю и поесть пирожков, испечённых к нашему приезду, как на улице появилась старушка – Татьяна Ивановна Рязанцева (она была женой дяди бабушки Александры Васильевны – Ильи Михайловича), идёт с палочкой. Говорит, что по Вятке стало известно – кто-то приехал с пароходом. Настолько Вятка была провинциальна, что приезд незнакомых людей тут же делался предметом обсуждения в городе.
– Вот пришла посмотреть, кто такое приехал, – произнесла старушка.
Мы побывали на могиле деда Егора Петровича в мужском монастыре. Плита на могиле деда была ещё цела{190}, так что разыскать могилу особого труда не представляло. Побывали у родственников, ездили в имение Герасимовых, находившееся недалеко от города. Там Е. А. Герасимова, весьма мужественная девица, с матерью которой и братом – пианистом Костенькой, который учился в Московской консерватории, мы часто встречались в Москве, завела хорошее хозяйство. Между прочим, у неё мы видели оригинальную вещь: индюшка вывела штук десять индюшат и околела, в это же время окотилась кошка, но котят в доме не оставили, так кошка приняла семейство индюшат, и я сам видел, как она пасла их и индюшки держались около своей воспитательницы.
Из Вятки всей компанией вместе с родственниками – Серафимой Михайловной, Колей и дочерью маминого брата, Николая Егоровича, Машей Красновой, имевшей в это время (а может быть, несколько позже) модную мастерскую, которую она купила у своей хозяйки Огородниковой, – ездили за реку в Талицу. Дом, в котором росла мама, был цел. Новые владельцы сдавали его как дачу, но когда мы приехали, в нём никто не жил, так что мы смогли обойти все комнаты. Маме, конечно, было одновременно и приятно и грустно побывать в доме, где прошло её детство. Затем ходили гулять в еловый лес, принадлежавший дедушке, за которым был большой, в версту длиной, мельничный пруд.
Обратно до Казани мы ехали на пароходе «Гражданин». По реке Вятке ходили пароходы, принадлежавшие Булычёву – брату Елизаветы Филипповны Герасимовой, о дочери которой я только что упомянул. Пароходы его кампании назывались: «Потомственный», «Почётный», «Гражданин», «Филипп Булычёв», «Отец», «Сын», «Вятка», «Иловатка»[6]{191}. Было, правда, ещё одно маленькое пароходство Тырышкиных, но оно не могло серьёзно конкурировать с Булычёвым.
Не доезжая версты две до Орлова, пароход сел на мель. Вода начала быстро спадать. Снять пароход с мели не могли целый день. Пробовали завозить якорь (его завозят на лодке вперёд и тянут затем штурвалом якорный канат). Потом употребляли свайки (по бортам парохода ставят на дно столбики и канатами приподнимают пароход, после чего валят свайки по направлению движения). Пароход шаг за шагом подвигался вперёд. Чтобы облегчить его и уменьшить осадку, капитан приказал всем палубным пассажирам высадиться и вброд перейти на берег. Почти все палубные пассажиры перешли, по пояс в воде, на берег, а команда продолжала работать со свайками. Только поздно вечером удалось сняться с мели.
Другой раз, тоже после экзаменов, ездили мы просто прокатиться по Волге и Каме до Соликамска (или до Усолья?), вёрст на триста выше Перми. В Перми были мы на пушечном заводе, видели, как из печи вынимают особым механизмом раскалённое жерло пушки, как делают снаряды. Весна стояла поздняя, и выше Перми в начале июня в долинках лежал снег. Река в эту пору мощная, леса дремучие, дикие, поселения редкие – вся обстановка производила какое-то сказочное впечатление.
Государственные экзамены и начало самостоятельной жизни
В мае 1902 года предстояло держать Государственные экзамены и начинать ответственную жизнь. Примерно с рождественских каникул я начал вплотную готовиться к ним. Материала было очень много. Мы сдавали всю математику – за весь университетский курс: письменный и устный экзамены. Ещё стояло два экзамена по механике, два – по физике, экзамен по астрономии и экзамен по метеорологии. Это для всех кончающих университетский курс. Кроме этого, сдавали два конспекта по избранной специальности. У меня были курсы по теоретической физике, которые я слушал у Н. П. Кастерина: теория электрического поля и теория тепла. Полагалось представить и сочинение. У меня, как я уже писал, были две работы: «Тепловая диссоциация» – компилятивная и «Затухание акустических резонаторов»{192} – оригинальная экспериментальная, сделанная под руководством П. Н. Лебедева. Заниматься приходилось очень усидчиво. Я каждый день сидел до поздней ночи. Заканчивал, когда начинало светать. Весь материал у меня был распределён по плану. План свой я довольно благополучно выполнял. И тем не менее это было тяжёлое время. Все экзамены были сосредоточены на май.
В общем, я их выдержал неплохо. По устной физике, однако, Соколов поставил мне «удовлетворительно» – и всего лишь за то, что я не смог показать, как подводится в динамо-машине ток с якоря к коллектору. Это вопрос скорее из электротехники, которая у нас, кстати, и не проходилась. По-видимому, Соколов к ученикам Лебедева относился с некоторой предвзятостью.
Окончил я физико-математический факультет Московского университета с дипломом первой степени. Вероятно, в нём за физику стояла отличная оценка: окончательный результат выводился за всю дисциплину – сочинение, письменный и устный экзамены. Диплома своего я никогда не видел. Он остался в архиве университета.
Сколько я помню, чтобы быть оставленным при университете, надо было иметь по специальности только отличную отметку. Я не был уверен, что официально буду оставлен при университете, как тогда называлось, «для приготовления к профессорскому званию», и поэтому просил П. Н. Лебедева, чтобы он разрешил мне продолжать работать у него в лаборатории. Он не отказывал.
Уже летом мы как-то были у Алексеевых (они жили в 6 верстах от Дубны в имении сестры А. С. Алексеева – Шарапово) и Александр Семёнович сообщил мне, что я оставлен при кафедре физики (без стипендии). Другим оставленным при кафедре был В. И. Романов{193}. У меня особой близости с ним не было, хотя в старой лаборатории мы работали в одной комнате. Темы наших исследований были очень далеки друг от друга: Романов изучал поглощение электромагнитных волн в жидкостях, а я работал по вопросам акустики. Но, может быть, причина заключалась и в другом – темпераменты у нас тогда были очень разные. Близки мы стали много позже, когда я в 1921 году вернулся из Саратова в Москву.
Нас, кончивших физико-математический факультет, было всего человек 25, а поступало – более трехсот. Остальные либо вообще не завершили обучение, либо перешли в специальные технические учебные заведения.
В день последнего университетского экзамена папа подарил мне университетский знак, золотой университетский жетон и чудесные золотые часы «Bodale» с золотой цепочкой. К сожалению, ничего из этого у меня не сохранилось.
Первым пропал нагрудный университетский знак[7]. Случилось это в Саратове, когда открывали памятник Александру II{194} и представители от университета возлагали к его подножию серебряный венок. Решено было прикрепить к нему университетский знак. Ни в одном магазине Саратова, однако, найти такой знак не удалось. Спасая положение, я согласился на время церемонии предоставить свой, но чтобы тотчас же после торжества мне его вернули обратно: я дорожил им как папиным подарком. Когда официальная церемония возложения венков закончилась, в создавшейся сутолоке я забыл снять знак, а вспомнив позже, уже не нашёл его.
Часы и цепочку пришлось продать, когда Митюня хворал в начале революции и очень были нужны деньги. А жетон дожил до войны 1941 года и был продан в «золотой» магазин в Новосибирске, где на золото можно было покупать мыло и сахар, в чём мы сильно нуждались.
Так как я был оставлен при университетской кафедре без стипендии, то мне пришлось подыскивать себе хотя бы небольшой заработок. Сестра Лёни Прозорова Нина, которая только что кончила гимназию Н. П. Щепотьевой, сказала, что там имеется свободное место преподавателя физики. Я подал заявление и был зачислен штатным преподавателем{195}.
Заработок был пустяшный, но всё же это был мой первый самостоятельный заработок. Когда я впервые получил жалованье в гимназии, то первым делом купил папе нож из слоновой кости с серебряной ручкой для разрезания бумаги.
Оставление при университете и работа в гимназии определили направление моей будущей деятельности – научно-педагогической на всю жизнь. Скрипки, разумеется, я не бросал и, хотя уроков уже не брал, но продолжал играть в оркестре московского кружка (дирижёры Н. Р. Кочетов и Е. И. Букке); летом у меня в Дубне жил А. Ф. Боркус, о котором я уже рассказывал, а зимой я постоянно играл квартет: вторая скрипка – П. А. Жувена, альт – скрипичный мастер Болих, который работал у Циммермана, виолончель – Иероним Померанцев, после него – Сигизмунд Аполлинарович Конский, профессионал, он в это время дирижировал оркестром Лицея{196}, позднее – тоже профессионал В. В. Толоконников.
Летом я тщательно готовился к первым урокам и даже репетировал их в пустой комнате. Такая подготовка в начале педагогической деятельности чрезвычайно полезна. Только при большом опыте можно позволить себе не готовиться. Да и для всякого выступления нужно иметь точный план и знать точно начало вступления и его заключение.
Благодаря тщательной подготовке и моему солидному виду (я со студенческих времён носил бороду) никто из моих учениц не заподозрил во мне начинающего педагога. Это было засвидетельствовано моей лучшей ученицей, моей ненаглядной Катёнушкой{197}, которая в то время была ученицей шестого класса.
Катю Власову нельзя было не заметить сразу как из-за её милого вида, скромного поведения, так и из-за совершенно исключительных по культурности ответов. Она была общей любимицей преподавателей.
Одновременно со мной начал преподавать в гимназии мой товарищ Рафаил Михайлович Соловьёв. Он тоже очень хорошо относился к своим ученицам, и особенно – к Кате Власовой. Осенью 1903 года мы несколько дней провели с ним в Дубне, ходили на охоту, а вечерами долго разговаривали о своих делах и ученицах. Кажется, именно тогда я пришёл к твёрдому убеждению, что лучшей спутницы жизни, чем Катя Власова, мне уже не найти. Но с Катей, пока она была ученицей, я держал себя строго, и никто не догадывался о моих мыслях и намерениях. Скорее окружающим казалось, что я ухаживаю то за одной, то за другой интересной девицей. Да я и не отказывался от общества других девушек и охотно веселился, танцевал и пел, бывал с компанией в театре, что до сих пор не ставлю себе в упрёк. Я никому из учениц не давал повода думать, что я рассматриваю их как девушек, с которыми я могу соединить свою судьбу. И если они так думали, то это их дело.
Осенью же 1902 года я был выбран физико-математическим факультетом лаборантом (по современному ассистентом) кафедры физики. Профессору Соколову требовались преподаватели для руководства лабораторными работами студентов. Таким образом, сохраняя своё звание «оставленного при университете для приготовления к профессорскому званию», я сделался преподавателем университета. В этом году или позже я начал читать маленький курс физики в первой зубоврачебной школе Изачика{198}.
Эти педагогические занятия отнимали у меня порядочно времени, но всё же я продолжал усердно работать у П. Н. Лебедева. Теперь даже не верится, как на всё хватало времени?! Ведь у меня, кроме всего прочего, имелся абонемент на симфонические концерты (12 за сезон) и абонемент в Большом театре (кажется, 20 спектаклей). Бывал я и в гостях. Как раз этой зимой мы с Алексеевыми устраивали «выездной» спектакль у Прохоровых, о котором я рассказывал в первой тетради. Бывали у Никитиных, у Муромцевых. Был у меня и постоянный квартет.
Молодых преподавателей очень привлекала гимназия Н. П. Щепотьевой{199}. Сама Надежда Петровна была немного чопорной, но к нам она очень хорошо относилась, хотя мы её иногда и шокировали своим демократизмом и шумным поведением. На наши «субботы» приглашались и старшие (конечно, избранные) ученицы гимназии. Иногда устраивались маленькие концерты самодеятельности. Я приходил со скрипкой, играл и пел. Исполнительницами выступали на этих «субботах» и наши ученицы. И Катя Власова читала. Читала она «Констанцкий собор»{200} исключительно искренне и просто, чем покоряла всех слушателей. Я и сейчас с огромным наслаждением слушаю, когда она читает сказки Алёшеньке.
На «субботы» я приводил и своих ближайших друзей – А. М. и С. М. Кезельманов. И так как Н. П. Щепотьева и «субботы» очень уж часто служили темой наших разговоров, то папа даже заинтересовался, какого возраста эта Щепотьева. Он с ней знаком ещё не был.
Папа был вызван в министерскую комиссию по пересмотру университетского устава{201} и уже месяца полтора вместе с мамой находился в Петербурге, и я в начале зимы ездил навестить их на несколько дней. Всё было просто: захотел ехать – пошёл, взял билет и поехал. Останавливался я у моих друзей Рахмановых, отец которых в это время был директором департамента Министерства народного просвещения.
В Петербурге ходил по театрам. Был в Мариинском на «Пиковой даме», видел постановку «Фёдора Иоанновича», но после Художественного театра она мне не понравилась. Был на «Нероне» в зале консерватории, там в этом сезоне пела наша приятельница А. М. Томская.
Археологическая экскурсия в Грецию
Я записался членом философского студенческого общества{202}, в котором была секция философии естественных наук. Обществом руководил профессор философии князь Сергей Николаевич Трубецкой. Он затеял весьма интересную археологическую экскурсию общества в Грецию. Я и записался-то в общество из-за этой экскурсии. Надо было внести авансом что-то рублей 50 – для поездки в Грецию это гроши. Всего записалось человек 150{203} – преимущественно студенты, а отчасти и такие, как я, окончившие университет. Записался и Коля Недёшев – мы с ним тогда были очень дружны.
Для всех участников у фирмы Мандль в Вене заказали по два лёгких костюма «тропики» – куртки и брюки из бумажной плотной материи цвета хаки. Цена каждого костюма – 3 рубля{204}. Рекомендовали нам купить шёлковые нательные сетки, чтобы надевать куртку без рубашки прямо на сетку. Экскурсия была назначена на август, когда в Греции очень жарко. Шляпы у экскурсантов были самые разнообразные. У меня была очень хорошенькая «здравствуйте-прощайте», этакий котелок с козырьком спереди и сзади, очень лёгкий, из соломки, сверху обтянутый кашемиром. Такие котелки носят англичане в своих тропических колониях. Ботинки были тоже белого цвета. Словом, я был похож на настоящего путешественника в тропиках.
Из старших, кроме С. Н. Трубецкого, с нами отправились профессор И. Ф. Огнев (гистолог), профессор В. К. Мальмберг (искусствовед, специалист по Древней Греции), профессор Л. М. Лопатин (философ), профессор А. В. Никитский (эллинолог) и приват-доцент и председатель Московского окружного суда Н. В. Давыдов. В Константинополе к экскурсии присоединился секретарь русского археологического константинопольского института Леппер – я попал в группу, которой он руководил. Другими двумя группами руководили Мальмберг и Никитский. Ехал с нами ещё доцент истории церкви и преподаватель богословия Московского инженерного училища священник Попов.
В конце июля мы выехали из Москвы. Нам выделили четыре вагона третьего класса – для молодёжи и вагон второго класса – для старших, но и этот мягкий вагон был в полном распоряжении экскурсии. У каждого имелось своё спальное место.
Разбились на группы человек по 6–8 во главе со старостой{205}, обязанным следить за порядком и сообщать всем распоряжения по экскурсии. В нашей группе были: я, Недёшев, Поляков, вольный слушатель университета, уже не студенческого возраста[8], официально состоявший при экскурсии доктор Балицкий и его брат Вася, студент-филолог. Его-то мы и нагрузили обязанностями старосты и как младшего среди нас гоняли по всем делам.
При экскурсии был служащий – педель Сарычев{206}, который в дороге непрерывно ставил громадные самовары, специально купленные. Обеды заказывали телеграммой на больших станциях{207}. Первый раз вся компания высыпала обедать в Курске.
Ехали мы весело. Пели хором студенческие песни, вспоминали, что знали из нашего классического образования о Греции, изучали путеводители (у меня был путеводитель Мейера по средиземноморским странам). Завели нечто вроде стенной газеты, в которой писали сведения и распоряжения, исходившие от наших руководителей, и просто разные глупости.
В Одессе выяснилось, что нам придётся задержаться дня на три-четыре: возникли какие-то неприятности с Турцией, и наш Черноморский флот «демонстрировал» перед Босфором свою мощь. Мы всей толпой отправились в интернат мужской гимназии, помещение которого нам предоставили бесплатно. И по железной дороге мы ехали по «детским билетам» – это обошлось что-то в 2 или 3 рубля с человека.
Провели время в Одессе мы весьма приятно. Одесситы и особенно одесситки были с нами очень приветливы, а отличить нас от местных жителей было достаточно легко по нашим костюмам. Всей компанией на пароходе ездили на «Большой фонтан». Ездили в «Аркадию», на Хаджибейский лиман, где в честь московских гостей был устроен вечер с танцами. Но самой приятной оказалась прогулка в открытое море на парусной двухмачтовой яхте «Нелли». Это какой-то купец, грек по национальности, предложил нам прокатиться на его яхте. «Нелли» была такого размера, что человек 60 размещались совершенно свободно, а отделана она была как игрушка. Хотя ветер дул слабый и никакого волнения на море не замечалось, «Нелли», распустив громадные паруса, неслась как птица. Один из студентов, красивый, восточного типа молодой человек, забрался на сетку под бушпритом и лежал прямо над водой (как выяснилось потом, он не умел плавать). Более благоразумные рекомендовали ему не делать глупостей, но он отвечал, что ничего не случится. Вдруг я вижу – у него из брючного кармана выскальзывает кошелёк и падает в воду. Таким образом он был наказан за свою рисовку.
С. Н. Трубецкой, чтобы выяснить возможность нашего выезда, решил провести нечто вроде разведки – один на пароходе отправился в Константинополь, чтобы оттуда нам телеграфировать. Мы же продолжали проводить время в собственное удовольствие. Здесь я своеобразно познакомился и, пожалуй, подружился с физиком А. И. Бачинским. Он сказал какому-то студенту что-то неподходящее – не то дерзость, не то резкость, а я, хотя не был знаком ни с тем, ни с другим, оборвав Бачинского, отчитал его, заявив, что в наших условиях товарищества его поведение непозволительно, в особенности потому, что Бачинский старший товарищ (он был старше меня года на три{208}). Бачинский как-то оторопел, затем подошёл ко мне, протянул руку и сказал, что любит откровенных людей и поэтому желает быть со мной знакомым. С этих пор он и его приятель Габричевский, тоже физик, составляли с нашей группой одну компанию и оказались весьма приятными спутниками.
Наконец была получена телеграмма от С. Н. Трубецкого: все недоразумения улажены и мы можем грузиться на пароход «Николай Второй». Весь третий класс его был отдан в распоряжение экскурсии. Громадное помещение было чисто вымыто и продезинфицировано.
Это был огромный пароход Александрийской линии. Обычно третий класс заполнялся паломниками, ехавшими в Иерусалим, но на этот раз никого кроме нас в третий класс не взяли. В первом и втором классах пассажиры были, но – немного, так что некоторые каюты оказались свободны и мы вчетвером – Балицкий, Поляков, Недёшев и я – уже после отхода парохода доплатили рублей по 18 каждый и получили отдельную четырёхместную каюту второго класса до Пирея и обратно. В третьем классе все помещались на общих нарах. Вообще, переход по морю стоил исключительно дёшево: ехали по «паломническим» билетам.
«Николай Второй» отходил утром, но, несмотря на ранний час, на пристани собралось довольно много наших новых одесских знакомых. Обедали мы на верхней палубе. Обед был сытный, но по содержанию, так сказать, паломнический (впрочем, такой обед сейчас, в 1945 году, показался бы роскошным).
У кого-то нашлись скрипка и ноты, и я в кают-компании первого класса играл и пел. Был ещё один певец (тенор) – студент Еше (он впоследствии погиб в Северном море во время биологической экспедиции), и у нас появился «коронный» номер – дуэт Глинки «Не искушай».
На верхней палубе к вечеру мы с Еше и с кем-то третьим, кто хорошо знал оперы, изобразили оперу «Фауст». Мне пришлось исполнять Маргариту. Н. В. Давыдов по возвращении в Москву описывал нашу поездку в «Русских ведомостях», между прочим и наше исполнение «Фауста». Он писал, пародируя музыкальных репортёров: «Хорошо звучал мощный баритон исполнителя Маргариты…»{209}.
На другое утро на пароходе возникли «студенческие волнения». Причина их своеобразная. Группа студентов, по-видимому, склонная к устройству различных «заварушек», каким-то образом дозналась, что один из экскурсантов не состоит членом Историко-философского студенческого общества. Этот юноша только ещё подал заявление в университет о принятии его в число студентов. Казначей университета (отец Коли Недёшева) знал этого мальчика и, так как фактически была полная возможность присоединиться к экскурсии, не нарушая чьих-либо интересов, то казначей, собиравший предварительные взносы, принял деньги и от него, выдав соответствующую квитанцию и вписав его имя в список экскурсантов.
Мальчик был скромный, он благополучно получил свой «тропикаль», и всё шло гладко. Его «преступление» было обнаружено лишь в открытом море на борту «Николая Второго». Кампания, открывшая это «преступление», шумела, кричала, что это недопустимо, что это нарушает все принципы и требовала товарищеского суда над «преступником». Малый совсем пал духом.
Зная исключительно хорошее отношение к молодежи председателя Московского окружного суда Николая Васильевича Давыдова, учитывая его большой жизненный опыт, более спокойная часть экскурсантов настояла, чтобы «дело» было передано нашим руководителям, в частности, Н. В. Давыдову. Николай Васильевич взялся разобрать это «дело» и организовать «суд». Чувствовалось, что он сразу даёт делу одновременно серьёзную форму и шуточное содержание. Давыдов заявил, что будет сам председательствовать на «суде» и что «суд» должен происходить в присутствии всех экскурсантов. Николай Васильевич потребовал также, чтобы был секретарь, который должен изложить всё дело, прокурор и защитник.
«Суд» собрался на средней палубе – совершенно пустом помещении. Посреди было оставлено место для председателя, обвиняемого и других действующих лиц.
Когда все собрались, послали в первый класс за Н. В. Давыдовым. Прийдя на место, он прежде всего заявил, что председатель должен сидеть, а сидеть не на чем, на пол он сесть не может – ноги уже не гнутся. Устроители притащили стул. Николай Васильевич потребовал ещё и «председательский звонок», но звонка нигде не оказалось. Тогда Давыдов сказал, что когда ему по ходу дела нужно будет позвонить – он будет снимать шляпу. Все эти приготовления у собравшихся вызвали веселость. Да, Николай Васильевич хорошо знал все свойства молодежи.
Дальше «суд» происходил по всей форме: доложил секретарь, выступил прокурор (но они говорили уже без всякого энтузиазм) и далее защитник. Н. В. Давыдов тем временем следил, чтобы всё шло, как в настоящем суде. После защитника слово было предоставлено обвиняемому. Он подтвердил, что всё происходило именно так, как было изложено секретарём, но он никак не думал, что совершает «преступление».
В заключение Николай Васильевич заявил, что теперь следует «резюме председателя». «Обвинение доказано, – начал свою речь председательствующий, – сам обвиняемый не отрицает совершённого им «преступления», но какую меру наказания в этом случае применить, я затрудняюсь сказать, так как ни в одном судебном уложении таких преступлений не предусмотрено, а так как мы находимся в открытом море, то единственно, что можно сделать – это выбросить обвиняемого за борт».
Комедия завершилась под общий хохот публики при некотором смущении инициаторов «волнений». Юноша благополучно продолжил путешествие, и никто больше подобных «принципиальных» вопросов не поднимал{210}.
Профессор Мальмберг на другой день читал, тоже на верхней палубе, лекцию о греческих трагедиях. А вскоре показался Босфор.
Нашего «Николая» встретил паровой катер, с него к нам на борт поднялись таможенные чиновники и ряд наших соотечественников. Приехали С. Н. Трубецкой, его брат Григорий{211}, секретарь русского посольства при турецком дворе (я знал его – он учился в той же гимназии, что и я, но был значительно старше меня), Леппер, который должен был присоединиться к экскурсии и взять на себя часть руководства, а также врач русского посольства в Константинополе, папин товарищ по университету Каркановский (папа писал ему, что я еду с экскурсией, и он пожелал со мной познакомиться).
За разговорами мы совсем не заметили, как подошли к Константинополю. Солнце стояло ещё довольно высоко. В Константинополе существовало такое правило: если судно приходило после захода солнца – высадка не разрешалась и следовало дожидаться утра. Мы сейчас же высадились и всей ватагой отправились в старый город, в первую очередь осмотреть знаменитый храм Святой Софии{212}, святыню и чудо архитектурного искусства. Из чрезвычайно грязной и оживлённой части города, расположенной на самом берегу Босфора, по мосту через Золотой Рог мы перешли в старый город, к храму Святой Софии.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.