Гимн русским витязям
Гимн русским витязям
Имя Васнецова приобретало все большую известность уже не как рисовальщика и иллюстратора, а как живописца.
Начиная с 6-й выставки Товарищества (1878 год), он считался уже не экспонентом, то есть от случая к случаю участвующим в экспозиции, а был избран полноправным членом Товарищества передвижных художественных выставок. На этой выставке были представлены его полотна: «Развешивание флагов»[7], «Чтение военной телеграммы», «Акробаты» и акварельный рисунок «Витязь на распутье».
Картина «Развешивание флагов», так же как и «Военная телеграмма», — горячий отклик на события балканской войны. Ее название дает понятие и о содержании: в Петербурге на улицах развешивают флаги по случаю победы — взятия русскими войсками Карса. Полотно было злободневно, довольно живописно, и в 1878 году, когда победоносно окончилась война, тепло воспринималось зрителями. Впрочем, особой художественностью оно не отмечено и не вошло в сокровищницу васнецовской живописи.
Стасов обратил особое внимание на «Витязя». Он писал, что это произведение принадлежит к числу лучших работ художника:
«Это род тяжелого, немножко неуклюжего, как и следует, Руслана, раздумывающего о своей дороге на поле битвы, где валяющиеся по земле кости и черепа поросли «травой забвения». Большой с надписью камень, торчащий из земли, богатырский конь, грузный, лохматый, ничуть не идеальный, и в самом деле исторический, такой, на каких должны были ездить Ильи Муромцы и Добрыни, и которых найдешь, сколько угодно, даже и до сих пор по России, унылость во всем поле, красная полоска зари на дальнем горизонте, солнце, играющее на верхушке шлема, богатые азиатские доспехи на самом витязе, его задумчивый вид и опустившаяся на седле фигура, — все это вместе составляет картину с сильным историческим настроением».
Задумчивость витязя, общий элегический тон картины, выразивший настроение и самого художника, разбросанные по полю кости, зловещие следы давней битвы — все это, в самом деле, вызывает в памяти пушкинского Руслана:
О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
Чей борзый конь тебя топтал
В последний час кровавой битвы?
Кто на тебе со славой пал?
Чьи небо слышало молитвы?..
Трудно, впрочем, сказать, чего больше в этой прекрасной картине, отмеченной такой тонкой и сложной гаммой переживаний и ощущений, — влияния пушкинской поэмы или былин и сказок. Воин, едущий по полю на богатырском коне и встретивший на своем пути вещий камень, — это всем известный персонаж народной поэзии.
Стасов скажет впоследствии, как он был обрадован напоминанием одного из друзей о том, что это он, Стасов, дал Васнецову идею начертать на дремучем камне перед глазами «Витязя» былинную надпись:
Как пряму ехати,
Живу не бывати —
Нет пути ни прохожему,
Ни проезжему, ни пролетному.
Далее должны были следовать слова:
На праву ехати — женату быти.
На леву — богатым быти.
Васнецов, замечает Стасов, спрятал эти две строки под поросшим на камне мхом. Русский богатырь, конечно, изберет прямой путь: ему ли не померяться силой со страшным неведомым врагом!
Это произведение, необычное в русском искусстве, было полно для художника особого внутреннего смысла.
В образе витязя на распутье художник как бы невольно изобразил себя, свои нелегкие раздумья о будущем. В чем же, в чем его назначение и призвание? Этот вопрос еще не был решен.
Однажды художник в задумчивости долго сидел перед разложенными на столе набросками, сделанными ранее, после чтения «Слова о полку Игореве». Потом бродил, как обыкновенно, по Москве и проделал в задумчивости немалый путь от Никитских ворот до Разгуляя. И там, у Разгуляя, который напомнил ему своим названием удалых, буйных людей XVII века, невольно остановился возле бывшего дома Мусина-Пушкина с портиком, колоннами ложно-классического стиля. Так вот, значит, где жил тот, кто разыскал и предал гласности чудный памятник искусства — «Слово о полку Игореве».
И пока шел обратно по Покровке и Маросейке, все звучали в его голове стихи «Слова», слышанные им как-то от поэта и переводчика Аполлона Николаевича Майкова.
Как в те минуты, когда он перерисовывал у Ильина изображения доспехов для гравюры, где-то глубоко в сознании зазвучали все громче и громче мотивы далекого сражения. Но сейчас он думал о «Слове», о проникновенно-грустном поэтическом повествовании старины, о безымянных героях…
«Не так ли и наши сейчас под Плевной, — всплывала мысль. — Трижды бросались они на штурм и трижды, не отступая ни на шаг, тысячами ложились от несметной, как саранча, темной силы врага… Славны же будьте, герои, русские солдаты… Вам памятник следовало бы поставить, ну хоть бы вот здесь, на вершине подъема, откуда видна Москва-река и дорога на Куликово поле…»
Васнецов вновь отчетливо вспомнил возбужденные толпы на петербургских улицах и у столбов с победными телеграммами, шествие с факелами, манифестацию по случаю взятия русскими Плевны. Он и сам, спросив утром у хозяйки флаг, полез тогда на крышу, и, когда вешал его, проходившие мимо люди приветственно махали ему шляпами, кричали: «Да здравствует Плевна!..»
Когда пришел домой, долго под впечатлением прогулки раздумывал о «Слове», о героях Балканской войны, славных потомках безвестных воинов Игоря Святославича. Смерилось. Засветил лампу. Неровные блики запрыгали по рисунку, а потом заметались еще сильней от задрожавшей руки художника. Что-то осенило его, и, позабыв об обеде, он подбежал к давно заготовленному холсту и быстро, вдохновенно начал наносить мазки.
В работе прошла осень 1878 года, зима и весна следующего года. Друзья не узнавали художника. Он, словно помолодел, на щеках заиграл бледный румянец, Васнецов шутил и смеялся. Но простыню, скрывавшую холст, не отдергивал и картину никому не показывал.
Настал, наконец, день, когда был положен последний мазок. Не без волнения пригласил художник друзей в свое тесное жилье.
Входившие изумлялись и замолкали.
Перед зрителями вольно раскинулось безмолвное ратное поле. Дружина князя Игоря Святославича, русские витязи навеки почили среди поверженных врагов.
Какое же место «Слова» так взволновало творческую мысль художника? Несомненно, это:
Бились так день,
Бились другой,
А к полудню на третий день
Пали знамена
Игоревы.
…
И вина кровавого тут
Недостало;
Тут и пир тот докончили
Храбрые русичи:
Сватов напоили,
А сами легли
За Русскую землю.
Прямо перед зрителями покоится сраженный стрелой юный витязь с застывшей мечтой на прекрасном светлом лице. Смерть застала его на заре жизни. Чуть поодаль тяжело распластался старый грозный воин, убитый после чудовищного разгрома, учиненного им в стане врагов. Лютая ненависть еще не погасла на его суровом челе. А справа, в полном воинском облачении, в кольчуге и шлеме, спит вечным сном третий воин. Рядом — поверженный им враг. Вдали, всюду, куда ни глянь, тела убитых.
Это то поле битвы, которое воспели неизвестный автор «Слова» и гениальный Пушкин в «Руслане и Людмиле». Это поле вечной русской славы.
На полотне почти нет следов крови, судорога смерти не исказила черты витязей. Тела их покоятся на мягком травяном ковре — сама природа щедро расточает им свои ласки. Она украсила их смертное ложе светло-голубыми колокольцами, белоснежными ромашками. Витязи, будто предчувствуя свой смертный час, надели лучшие наряды, и узорочье их кафтанов выглядывает из-под стальных доспехов. Нераздельно гармонически слиты покой смерти и красота.
Это поле сечи древней Руси, каким представляется оно в народных сказаньях и песнях, в поэзии, в стройных аккордах музыки.
Полотно имеет небывалый для прежних васнецовских работ размер. Неузнаваемо изменился и колорит. Вместо несколько однообразной коричнево-серой гаммы художник ввел живые краски — красные и голубые, белые и желтые. Особенно насыщена красочная палитра в той части картины, где изображается цветущая степь.
Красные щиты разбросаны по полю; мы живо вспоминаем строки из «Слова»:
И поля преградили
Дети бесовы —
Кликом,
А храбрые русичи —
Щитами багряными.
Оказывается, почти любая деталь находит параллель в «Слове».
Принахмурилось небо. Оно как бы озарено дальними вспышками молний и вот-вот наглухо закроется грозными тучами. Лишь тускло-багровая луна медленно восходит над темным горизонтом.
Уже пустыня силу прикрыла…
Черные тучи
Надвигаются с моря.
Однако, несмотря на удивительную близость картины к «Слову», конечно, нельзя видеть в ней влияние его одного.
В этом скорбном, торжественном и одновременно триумфальном гимне все слилось воедино: и «Слово о полку Игореве» с его затаенной печалью, восхищением древнего воина перед ратными подвигами русских витязей; и бессмертная пушкинская поэма со скорбным и мужественным монологом Руслана: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?..»; и волнующая, рождающая глубочайший отклик в сердце каждого русского человека музыка Глинки, его опера на сюжет этой пушкинской поэмы.
Одиннадцать эскизов предшествовали картине.
Вначале Васнецов думал запечатлеть само сражение. Взлетает занесенный над головой врага меч привставшего на стременах русского витязя. Неровными, то взмывающими кверху, то падающими штрихами, изображены фигуры секущихся воинов в остроконечных шлемах.
Второй рисунок приближается к окончательному решению темы: намечено поле боя с поверженными богатырями. Один из них, смертельно раненный, приподнялся, всматривается в даль. Уже слетаются, уже дерутся в воздухе из-за добычи зловещие хищные птицы. Справа на горизонте — не то одинокий конь, не то волк. Под этим наброском — другой, на котором как будто намечены фигуры людей, идущих по полю, сплошь усеянному телами.
Все отчетливей, резче, рельефней выявляется мысль Васнецова изобразить поле боя после сражения. Вот и последний, уже живописный эскиз, непосредственно предшествующий картине; он необычайно красив по колориту и представляет тончайшее сочетание красно-коричневой гаммы (земля) и холодных голубых тонов (небо). Последние хорошо передают сумерки наступающей ночи и вносят ощущение беспокойства.
В окончательном варианте картины Васнецов, однако, не использовал красочные сочетания эскиза. Там властвуют тона голубой, синий. Художник решил усилить не ощущение тревожной сумеречности, а состояние мертвой тишины, опустившейся над полем.
Эта грандиозная предварительная работа осталась скрытой от глаз друзей художника. Даже такой близкий ему человек, как Поленов, ошибался, когда считал, что Васнецов, в противоположность Репину, всегда писал сразу, не делая никаких эскизов и переработок.
Репин был в восторге от картины, поздравляли и другие художники. Вместе с тем Васнецов не мог не заметить их некоторой растерянности, неуверенности в их высказываниях. Это его смущало и огорчало. Он нетерпеливо ждал оценки Стасова, Крамского и особенно Чистякова. А их отзывы должны были появиться — картина попала на очередную, 8-ю передвижную выставку того же 1880 года.
Вот и первые газетные и журнальные статьи о выставке. Васнецов читал — и не верил собственным глазам. О его картине «Молва» писала, что из внутреннего содержания древнерусской литературы ни духа ее, ни смысла не попало в картину.
«Современные известия» сообщали: ни лица убитых, ни позы их, ни раны, наконец, — ничто не свидетельствует здесь ни о ярости боя, ни об исходе его. Рецензент недоумевал, зачем это художник потратил такую массу времени и красок на эту невыразительную вещь.
В «Московских ведомостях» говорилось: картина производит с первого раза отталкивающее впечатление, зрителю нужно преодолеть себя, чтобы путем рассудка и анализа открыть полотну некоторый доступ к чувству. Это потому, что в нем слишком много места отведено «кадеверизму» (то есть воспеванию трупов). В целом картина, по мнению газеты, напоминает стихи, переделанные прозой.
Как ни крепился Виктор Михайлович, он после этих холодных, несправедливо обидных слов почувствовал душевную растерянность. В картину было вложено столько чувств, столько сил, с ней связывались все мечты о будущем!..
Напрасно утешал его Репин. Васнецов ушел в себя, замкнулся.
Даже Стасов как бы уклонялся от оценки картины «После побоища», а в письме к Репину сказал, что в ней нет ничего капитального. Не выдержав, Репин написал ему такое письмо:
«Меня поразило ваше молчание о картине Васнецова «После побоища». Слона-то вы и не приметили, сказав мне в письме: «Ничего капитального». Нет, я вижу теперь, что совершенно расхожусь с вами во вкусах. Для меня это необыкновенно замечательная, новая и глубоко поэтическая вещь. Таких еще не бывало в русской школе. Если наша художественная критика такие действительно художественные вещи проходит молчанием, — я скажу ей, что она варвар, мнение которого для меня более не интересно. Не стоит художнику слушать, что о нем пишут и говорят, а надобно работать, в себе запершись. Даже и выставлять не стоит. Вы меня ужасно расстроили вашим письмом и вашим непониманием картины Васнецова, так что я решительно ничего писать более не могу».
Прошло еще несколько времени, и Стасов отозвался о полотне.
Он увидел в нем отголоски академизма. Фигуру юного воина на переднем плане, со стрелой в груди, он нашел настолько идеализированной, что сравнил ее даже с фигурой упавшей навзничь женщины из картины К. Брюллова «Последний день Помпеи», этого действительно яркого образца академической живописи.
Он, подобно некоторым рецензентам, недоумевал, почему в картине, изображающей поле боя, совсем нет никаких следов ожесточенных сражений. «Вовсе не чувствуешь всего ужаса, всего безобразия страшных остатков после дикой схватки. Вовсе забыты даже кони самых заклятых конников, наводнявших древнюю Русь, которые играли всегда такую громадную роль в битвах азиатов».
«Натуры очень мало, условностей слишком много», — делал он вывод.
Стасов на этот раз не понял цели, поставленной художником. Ведь первоначальные, отвергнутые самим Васнецовым замыслы как раз и сосредоточивались именно вокруг сцены сражения — с его кровью, «ужасом», «безобразием страшных остатков». Нет, он пожелал изобразить поле битвы, следуя прекрасным поэтическим образцам народного творчества, сокровищу древнерусской литературы — «Слову о полку Игореве». Он следовал прекрасной пушкинской поэме, где отнюдь не живописуются кровь, ужасы, остервенение боя, а всё полно, как и в васнецовской картине, величавого эпического спокойствия.
…Нетрудно представить себе горькие переживания художника. Он знал, что полотно во многом несовершенно технически, но вместе с тем, проверяя досконально все этапы работы, ни в чем не мог упрекнуть себя. Картина была написана со всем жаром души, сотни раз продумана и выверена…
Можно понять, с каким трепетом вскрыл он однажды обыкновенное на вид письмо в конверте с санкт-петербургским штемпелем, когда по почерку увидел, что оно от Чистякова. Неужто и он бранит?!
Что это, не сон ли, неужели и впрямь существуют на свете эти чудесные слова:
«Вы, благороднейший Виктор Михайлович, поэт-художник! Таким далеким, таким грандиозным и по-своему самобытным русским духом пахнуло на меня… Я бродил по городу весь день, и потянулись вереницей картины знакомые, и увидел я Русь родную мою, и тихо прошли один за другим и реки широкие, и поля бесконечные, и села с церквами российскими, и там по губерниям разнотипный народ наш и, наконец, шапки и шляпки различные; товарищи детства, семинаристы удалые и Вы, русский по духу и смыслу, родной для меня! Спасибо, душевное Вам спасибо…
В цвете, в характере рисунка талантливость большущая и натуральность. Фигура мужа, лежащего прямо в ракурсе, выше всей картины. Глаза его и губы глубокие думы наводят на душу. Я насквозь вижу этого человека, я его знал и живым: ветер не смел колыхнуть его полы платья; он и умирая-то встать хотел и глядел далеким, туманным взглядом».
Чистяков отмечал и некоторые несовершенства: фигуры на картине не совсем удачно сгруппированы, луна великовата, «судя по свежести атмосферы, следовало бы накинуть на все покров»; в рисунке есть недосмотры. И все же только он, один он сумел заглянуть в самую душу картины и нашел такие теплые слова, которые вызвали у художника слезы. И понеслось в Петербург ответное письмо:
«Вы меня так воодушевили, возвысили, укрепили, что и хандра отлетела, и хоть снова в битву, не страшно и зверье всякое, особенно газетное. Меня, как нарочно, нынче более ругают, чем когда-либо, — я почти не читал доброго слова о своей картине. В прежнее время — сознаюсь, испорченный человек, — сильно хандрил от ругани газетной, а нынче и в ус не дую, как комар укусит, посаднеет и пройдет. До вашего письма начал было здорово хандрить… а теперь бог с ними, пущай пишут и говорят — не в этом дело».
Васнецов в этом письме признает справедливыми замечания Чистякова, сетует на свое «слабое знание и уменье в форме», говорит о необходимости тщательно наблюдать за собой, то есть за работой, и тогда «хоть воробьиным шагом, да можно двигаться».
Тяжелая гора свалилась с плеч художника. Он радовался как никогда ранее. Раз почувствовал главное в картине Чистяков — значит, и другие скоро поймут то, что пока еще для них сокрыто.
Трудный, связанный с большими переживаниями процесс создания «После побоища» — полотна, как показывает его анализ, совершенно новаторского, стал началом нового этапа в его жизни.
Те, кто видел художника в то время, замечали в нем эту перемену. Виктор Михайлович стал как-то строже на вид, собранней, возмужал. Осмысление своей дороги и письмо Чистякова, убедившее в правильности избранного пути, духовно укрепили его.
Из серьезной внутренней борьбы, которую никто, за исключением, может быть жены, и не подозревал в нем, он вышел закаленным, вышел победителем. Нет, он не отказывался от идеалов передвижников, он лишь нашел свою особую дорогу и вместе с ними честно и мужественно до конца послужит своей кистью народу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.