VII
VII
«Юлия» была экспонирована в марте 1926 года на выставке Общества русских скульпторов (ОРС), первое собрание которого состоялось в январе этого же года. «Революция, раскрывая величайшие творческие силы страны, ставит ныне перед искусством ряд широчайших общественных задач и в области идейного и в области материального оформления потребностей послереволюционной культуры. Поэтому, может быть, более, чем когда-либо, необходим смотр наличных сил», — декларировалось в предисловии к каталогу выставки.
Основателями ОРС были Иосиф Моисеевич Чайков, Изидор Григорьевич Фрих-Хар, Александр Николаевич Златовратский, Марина Давыдовна Рындзюнская, Беатриса Юрьевна Сандомирская. Мухина была действительным членом. Они надеялись сплотить в Обществе всех художников, ставящих перед собой серьезные творческие задачи, относящихся к скульптуре не как к средству заработка, но как к высокому искусству. Чаще всего орсовцы собирались у Рындзюнской: к ее большой просторной мастерской примыкала маленькая жилая комната. Засидевшись за полночь, можно было напиться чаю. «Марина Давыдовна оставила о себе самую светлую память, — рассказывал орсовец Илья Львович Слоним. — Маленькая, больная, слабая физически, она была человеком удивительной доброты и отзывчивости».
В записках Рындзюнской сохранились наброски о становлении ОРС. «Я была одним из членов-участников (потом их стали называть действительными членами), принимала живое участие в его создании, — пишет она. — Первым его председателем был один из наших больших скульпторов Н. А. Андреев. Но и по нездоровью и по малому интересу, а скорее по неверию в наше существование Николай Андреевич мало отдавал времени на наше устройство. Секретарем его был несменяемый, с любовью относящийся к своему делу Александр Николаевич Златовратский, который до последних дней ОРС оставался на своем посту…
Кроме нас, молодых, были большие мастера: Анна Семеновна Голубкина, Владимир Николаевич Домогацкий; он обладал большим даром исключительной любви к материалу, который сам с большим подъемом обрабатывал с начала до конца. Исключительно порядочно относился к товарищу вообще, а к его творчеству особенно: честный, прямой человек.
У нас начали свою активную жизнь Вера Игнатьевна Мухина и Сарра Дмитриевна Лебедева, очень сильная портретистка. Был с нами с первых дней Борис Данилович Королев, большой общественник и не менее талантливый скульптор, долго, начиная со своей статуи Бакунина, искавший себя. С нами начала в первые годы Наталья Васильевна Крандиевская, показала свои хорошие теплые работы, но что-то ей у нас было не по душе, она скоро ушла от нас в АХРР» [10].
В ОРС принимали не только зрелых мастеров, но и молодых, начинающих. С каждым годом Общество росло, расширялось: во второй выставке участвовали двадцать один человек, в третьей — тридцать шесть.
В нем собрались самые различные по происхождению, биографии, образованию люди. Домогацкий и Кепинов вышли из интеллигентных семей, учились в Париже: Кепинов у Жюльена, Домогацкий у Родена — многие откровенно завидовали ему. Цаплин был самоучкой-дровосеком, впервые увидевшим скульптуру на армянском кладбище, куда попал во время мировой войны мобилизованным солдатом. «Увидел, — рассказывал он, — и дух перевести не могу! Решил: вернусь живой, дом, хозяйство — все брошу, стану художником». Приехав в 1919 году в Саратов, полгода проучился в художественной школе, а потом начал работать. «Чтобы достать хлеба, камня и дерева, делал деревянные колодки сапожникам, ходил по дворам — чинил инструменты и паял». Первый заказ — бюст Карла Либкнехта — пришел из родной деревни; оплата — пять мешков зерна. Первая выставка состоялась у него в 1925 году в Саратове. На ней и заметил его Луначарский, заметил и помог перебраться в Москву.
С таким же интересом вслушивалась Мухина в рассказы Степана Дмитриевича Нефедова, избравшего псевдонимом название своего родного мордовского племени: Эрьзя. Свою сознательную деятельность он начал в иконописной мастерской; уже взрослым человеком пытался поступить в Строгановское училище, ему отказали. «Смотрите, этот мужик хочет быть художником!» — презрительно воскликнул директор училища Глоба. Эрьзя учился у Волнухина, в Училище живописи, ваяния и зодчества, потом несколько лет провел в Италии. Вспоминал, как в Карраре каменотесы приносили ему, почти нищему, мрамор, а когда он наконец продал свои работы, отказались взять деньги, и он устроил там сказочный русский пир: перегородил улицу столами, заставил ее бочками с вином. Вспоминал, как сделал для лигурийского рабочего кооператива группу «Братство» и как старый рабочий потребовал, чтобы скульптуру убрали из помещения: «Здесь пьют вино, здесь могут быть праздные разговоры. А такие вещи должны стоять там, где все свято».
Волнующими воспоминаниями делился и Фрих-Хар. Сын кутаисского виноградаря, служа в Красной гвардии, он прославился своей храбростью. Участвуя в подавлении анархо-максималистского мятежа в Самаре, ворвался в опорный пункт восставших и парализовал их огневые точки; принимал участие в сражениях с белочехами; взятый в плен и арестованный, бежал из тюрьмы. Однажды чуть не был расстрелян своими — вступился за женщину, везшую продукты раненому мужу, — отряд ЧОНа принял ее за спекулянтку. В память о боевых годах создал большую многофигурную композицию «У могилы товарища» — в немом молчании застыли живые над свежей могилой. И все же война лишь крылом задела его творчество: Изидор Григорьевич лепил голубей, веселые жанровые фигурки, пантер, кошек, продавцов восточного кофе. «Удивительный человек! — говорила о нем Мухина. — Светлый, доверчивый, с ничем не пробиваемой наивностью. Очень добрый. И искусство его доброе».
В ОРС она встретила товарища по студии Юона — Василия Алексеевича Ватагина. За прошедшие годы он успел объехать почти весь свет — побывал и в Европе и в Азии. Принимал участие в создании научного Зоогеографического атласа, лепил только зверей. Его анималистические работы, в которых точность воссоздания облика и повадок животных сочетались с глубоко доброжелательным, истинно гуманистическим отношением к природе и миру, приводили в восторг всех орсовцев. Но Веру Игнатьевну это добровольное самоограничение удивляло. «Зоолог», — недоуменно отзывалась она о Василии Алексеевиче.
Орсовцы готовились напомнить зрителю о самоценном художественном значении скульптуры, показать ее «как самостоятельный род искусства». На их выставках решено было не экспонировать ни живописи, ни графики. Поэтому особенно большое значение придавалось разнообразию скульптурных жанров. «Я делал монументальные исторические произведения и жанровые „настольные“ статуэтки. Работал в дереве, цементе, в бронзе, фарфоре, майолике. И это ни у кого не вызывало смущения, это было нормой», — рассказывал Фрих-Хар. В Обществе высоко ценилось умение «почувствовать» материал, наиболее выразительно воплощающий замысел художника, найти или составить новую неожиданную фактуру. Чайков, восхищаясь «Юлией» («На мой взгляд, — говорил он, — лучшие работы Мухиной — те, которые сделаны в годы существования Общества»), прежде всего отметит: «Как прекрасно она поняла дерево! Выявила в нем такую силу, такую внутреннюю напряженность, оно у нее динамическое и мужественное. И пластичность в „Юлии“ особая, с оттенком суровости». Он же расскажет о всеобщем интересе к экспериментам Эрьзи: «Степан Дмитриевич подмешивал в цемент опилки меди, и скульптура у него казалась бронзовой; опилки железа — и как из ржавого чугуна. Он формовал фигуры из железных опилок и стружек, сваривая их крепкой серной кислотой. Мы все с захватывающим волнением следили за его опытами».
Орсовцы встречались почти каждую неделю, собирались охотно, радостно. Первым появлялся маленький, живой, подвижный Фрих-Хар, говорил о своих поисках в керамике и майолике, мимоходом сообщал, сколько фигурок и ваз разбилось, никогда не жаловался: «И хорошо, что бьются. Они как бабочки — недолговечность их украшает». Приходил красивый голубоглазый Ефимов, с аккуратно подстриженной бородой, в коротких штанах и чулках. Приносил с собой то детские книжки, им иллюстрированные, то нарядно-фантастические формы для пряников. Горячился: «Не вижу, почему не считать изделия пекарей — скульптурой, раз тут скульптурный расчет и безошибочный результат!» Раскатывался басовитым смехом: «Декоративный» скульптор… «„Декоре“ — украшать. Для чего же иначе скульптура создана? Обезображивать жизнь?»
Рядом с ним особенно молчаливыми казались неразлучный со своей трубкой Чайков и такой же немногословный Эрьзя. «Невзрачный, с маленькой русой бородкой, в выцветшем драповом пальто, он был скорее похож на странника или на старообрядческого начетчика, чем на художника», — рассказывал его друг врач Г. Сутеев. Многие пытались внушить Эрьзе, что его внешность противоречит его искусству. Но скульптора совершенно не волновало, какое впечатление производит на людей его вид. «Что я, лошадь или собака, что должен красивым быть?» — неизменно отвечал он.
Об искусстве спорили страстно, увлеченно. Кепинов настаивал на верности академической манере, требовал, чтобы скульпторы, строго придерживаясь натуры, во всех деталях прорабатывали свои вещи. Против него восставали Рындзюнская и Цаплин, оба считали, что натура только стесняет художника, что эталоном для него должны быть вечные ценности в искусстве. Но даже если Кепинов замолкал, спор продолжался: Рындзюнская и Цаплин сражались уже между собой; для него воплощением высшего взлета скульптуры была древнеегипетская, для нее — архаические примитивы.
Во время этих дискуссий нарушал «обет молчания» и Чайков, признанный экспериментатор Общества: он стремился привнести в скульптуру четкие критерии инженерных расчетов, не лепил, а строил свои произведения на железных несгибаемых каркасах; изображая людей, нередко заменял отдельные части их тел механическими скреплениями. Отстаивая свои взгляды, говорил резко, запальчиво. «Вот уж кому чуждо безразличие! — восклицала Мухина. — Он может быть несправедлив, даже обидно несправедлив, но никогда — равнодушен. Искусство — жизнь его».
Но никакие споры, никакие стычки не нарушали ту атмосферу доброжелательства, которая царила в Обществе в дни подготовки к выставкам.
«Наши отношения строились на взаимном уважении, — утверждал Чайков. — Каждому находилось место в экспозиции. Не было ограничений ни в выборе темы, ни в материале. Конечно, мы порой советовали друг другу, что выставить, что нет, но эти советы никогда не были императивными. Я высказал свое мнение, а ты уж делай как хочешь, — решай сам. И на выставках у нас были самые различные вещи: и реалистические, и конструктивистские, и импрессионистические, и примитивистские. Поэтому некоторые обвиняли нас в отсутствии платформы».
Словно вспоминая об этих обвинениях, Мухина впоследствии заявит о необходимости разнообразия в искусстве: «Художники не могут быть похожи один на другого, поэтому невозможно требовать от них одинакового „стиля“ исполнения; должно быть единство духа, а не единство почерка… Основа художника — способность чувствовать общее по-своему».
В словах «чувствовать общее по-своему» Вере Игнатьевне удалось сформулировать то, что делало ОРС не только профессиональным, но и принципиальным объединением. «Полный возврат к изобразительности; обращение к социальной тематике не столько в бытовом, сколько в символическом ее значении; искание путей к реалистической форме, уходящей, однако, от натурализма в сторону монументального обобщения», — такие тактические задачи ставили перед собой орсовцы.
И действительно, не только Мухина, уже убедившаяся, что «хорошо строит скульптурную форму, когда переживает ее изнутри, как некую собственную оболочку», — все они шли к реализму. Словно бросая вызов своей молодости, снова вернулся к образу Бакунина Королев: на смену символической борьбе объемов, динамике плоскостей пришло стремление передать психологически убедительную характеристику мятежного философа. Отказалась от аналитического конструктивизма Сандомирская, бывшая в начале двадцатых годов одним из убежденнейших его адептов; обратившись к традициям русской народной резьбы, в «Рязанском мужике» и «Рязанской бабе» она создала истинно народные современные типы — орсовцы считали, что в них уловлен дух революционной эпохи.
Вера Игнатьевна была в хороших отношениях почти со всеми орсовцами, но крепче всех она подружилась с Шадром; эта дружба продлилась до последних дней жизни Ивана Дмитриевича. «За всю мою жизнь, — говорила Мухина, — я только с тремя художниками была на „ты“; причина, конечно, во мне — чтобы так обращаться к кому-то, мне надо чувствовать к нему большую душевную близость». Эти трое — Александра Александровна Экстер, график Игнатий Игнатьевич Нивинский (с ним Мухина подружится несколько позднее) и Иван Дмитриевич Шадр.
В первой выставке ОРС Шадр не участвовал — был за границей, в Италии и Франции. После открытия на ЗАГЭСе исполненного им памятника В. И. Ленину (стоящий на плотине монумент словно вырастал из бурных потоков Куры и Арагвы) он получил шестимесячную заграничную командировку. Во Франции с натуры вылепил голову советского дипломата Леонида Борисовича Красина, уже пожилого, изможденного болезнью, но с таким же горячим, несломленным духом, как и в молодости. Эту голову он и экспонировал на второй выставке Общества; ее и еще один портрет — своей матери Марии Егоровны Ивановой.
Вера Игнатьевна и Иван Дмитриевич могли часами говорить о будущем советской скульптуры. О том, что в ней должно быть принципиально новым, о том, какие традиции, порой забытые, следовало бы возродить. Оба считали, что монохромность обедняет современную скульптуру, вспоминали разноцветную керамику итальянского Ренессанса, раскрашенную скульптуру этрусков, сделанные из мрамора, слоновой кости и листового золота статуи олимпийского Зевса и парфенонской Афины. «Мы все еще сидим на однообразном, условном цвете нашей скульптуры, — волновалась Мухина. — Лицо, волосы, одежда — все подается в одном материальном и цветовом решении. Правильно ли это?.. Мы забыли, что греки раскрашивали мраморы, что их скульптура была радостна». И, дополняя ее мысли, Шадр рассказывал о национальной основе цветности в русском искусстве, о раскрашенной деревянной скульптуре, которую он встречал в уральских северных церквах; в те дни он переписывался с Н. Н. Серебренниковым, описывавшим ему экспедиции сотрудников Пермской художественной галереи в Чердынь, Лысьву, Усолье, Большую Кочу, — на Урале собиралась превосходная коллекция народной деревянной скульптуры, «пермских богов». Эта работа казалась Шадру такой важной, что он решил сделать галерее личный подарок, послал отлив своего «Красноармейца», скульптуры, делавшейся по заказу Гознака и воспроизводившейся на первых советских деньгах. Впоследствии, вспоминая живописных «пермских богов», Шадр позолотит свои композиции «Освобожденный Восток» и «Год 1919».
Пылкий, искренний, очень доброжелательный, Иван Дмитриевич был превосходным собеседником и «душой общества» на вечерах ОРС. Он прекрасно пел (даже собирался в юности стать оперным артистом), декламировал, смешил всех, изображая, в каком положении и с какой стороны лучше смотреть ту или другую скульптуру, охотно рассказывал смешные случаи из своей жизни. Больше всего любил рассказывать о своем юношеском визите в Куоккалу к И. Е. Репину: ехал, втайне надеясь, что Репин отнесется к нему, как когда-то Державин отнесся к Пушкину, всю дорогу твердил стихи: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Но благословения не последовало: пересмотрев рисунки, Репин захлопнул папку и сказал холодно: «Через пятнадцать минут отправляется последний поезд в Петербург. Вам надо тотчас идти. Или вы опоздаете». И Шадр с юмором добавлял: «А по молодости лет есть так хотелось! А на свежем-то воздухе вздремнуть было бы так сладко!»
Изящный, веселый, артистичный Шадр умел работать не щадя себя, сутками не выходя из мастерской. «Натурную вещь сделать не трудно, — говорил он. — Трудно, не поступаясь реальностью, создать символ. Иначе же подлинной глубинной правды не выразишь, не будет в работе нужной содержательности». «В романтической скульптуре не может быть обыденности, — утверждала и Мухина. — Идеализация не противоречит действительности, она просто квинтэссенция всего прекрасного, что есть в жизни и к чему стремится человек».
Орсовцы работали в трудных условиях: материалы стоили дорого, да и достать их было нелегко, мастерскими были обеспечены немногие. Лебедева работала в сыром, плохо освещенном помещении; Шадр — в Гознаке, на пятом этаже, поднять туда материалы или спустить скульптуру каждый раз было проблемой, которая еще усугублялась тем, что на территорию Гознака без пропуска войти было нельзя; Чайков и Ефимов, преподававшие во Вхутемасе, пользовались учебными мастерскими; некоторые скульпторы занимали неработающие торговые помещения, через какое-то время их выселяли — так случилось с Фрих-Харом, со Слонимом; иные ухитрялись лепить в заколоченных подъездах.
Пришлось помучиться и Вере Игнатьевне. Мастерскую Веры Поповой удержать не удалось — «домком запросил несуразную цену»; после долгих поисков нашли террасу в доме на Тверском бульваре. «…Нечто вроде зимнего сада, стеклянный фонарь. Я наняла это помещение, Алексей Андреевич „выкопал“ чугунную печку, поставили буржуйку».
Перед открытием первой выставки (вернисаж состоялся в Историческом музее 28 марта 1926 года) орсовцы изрядно переволновались. В экспозиции одна скульптура, не покажется ли скучно, однообразно? Сумеют ли зрители одновременно воспринять классически-традиционные произведения Златовратского и Кепинова, конструктивистского «электрификатора» Чайкова, у которого мрамор оказывался в неожиданном соседстве с латунью и железом, и несколько импрессионистскую скульптуру Эрьзи, напоминающую, по словам одного из критиков, «бурные мотивы Врубеля»? Почувствуют ли стремительность «Пламени революции» и спокойствие «Юлии»?
Но страхи были напрасны. Успех выставки превзошел все ожидания. «Обычно скульптура распылена по различным живописным объединениям, и зритель воспринимает произведения мимоходом, как нечто привходящее. Настоящая выставка, объединяющая значительное ядро скульпторов, является, в сущности, первым смотром скульптурных сил, — было напечатано в „Правде“. — …В области скульптуры идет серьезная работа, борьба за качество и за овладение материалом».
Ф. Рогинская в «Правде» констатировала факты, Я. Тугенхольд («изумительный человек — чрезвычайно тонкий, очень культурный», по словам Мухиной) в «Известиях ВЦИК» пытался исторически осмыслить их. Он писал: «Впервые в России революционные годы выдвинули проблему скульптуры во всей ее принципиальной значимости, впервые создали социальную атмосферу, благоприятную для расцвета скульптуры. Если исчез заказчик на частный бюст, то зато сама новая государственность, устами предсовнаркома, провозгласила скульптуру делом общественной важности… Идея В. И. Ленина пустила глубокие корпи по всей стране, и десятки памятников, хотя бы и невысокого качества, почти „самотеком“ возникающие то здесь, то там, свидетельствуют о пробудившейся громадной потребности масс в скульптуре портретной и декоративной. Вот почему курс на скульптуру, углубление скульптурного мастерства, поднятие пластического образования художественной молодежи стали для нас задачами, диктуемыми самой жизнью. И вот почему именно в этом плане следует горячо приветствовать как нарождение у нас Общества русских скульпторов, так и его гражданское мужество устроить самодеятельную выставку своих работ. Эта эмансипация скульптуры внушала нам, правда, некоторые опасения, но… действительность рассеяла их. Открывшаяся в Историческом музее выставка — своего рода событие. Это урожай неожиданный».
«Юлия» и «Пламя революции» считались одними из самых ярких и запоминающихся произведений выставки. Для Веры Игнатьевны это одобрение было очень важно — в создание «Юлии» она вложила всю себя. После завершения ее долго чувствовала себя выжатой, опустошенной. Казалось, — все, больше уже ничего не сможет сделать. А потом снова «открылись шлюзы», начали работать мысль и воображение.
Сколько времени работала над скульптурой? Можно ли ответить на это? Чехов говорил: «Пишите, пока не сломаются пальцы». Этому завету и следовала художница. Десятки раз переделывала рисунки, эскизы, мяла уже казавшееся завершенным, начинала сначала, «латала, штопала», опять мяла и опять делала заново. И все-таки самым трудным временем для нее было не это, а предшествующее. Когда замысел только зрел в ее душе и она пыталась осознать его. Когда, что бы ни делала и о чем бы ни говорила, постоянно подспудно думала об одном — о будущей работе. Это бывало так мучительно («когда начинаю делать большую статую, палец покажут — реву»), что потом чуть ли не отдыхом казались напряженные, многочасовые, многодневные поиски форм в глине.
На второй выставке ОРС Мухина экспонировала женский торс, вырезанный из дерева, и небольшую, очень экспрессивную фигуру «Ветер». И опять к ней пришел успех: на следующий год «Ветер», переведенный из гипса в бронзу, был включен в состав Международной выставки в Венеции.
В этой работе Мухиной удалось превосходно передать напряжение: плечи, торс, согнутые круглые колени женщины — все налито энергией, все противостоит порыву бури. «Порыв ветра — сзади, — рассказывала Вера Игнатьевна. — Фигура стоит, желая устоять, расставив ноги, спиной к ветру, волосы заносит вперед, руки протянуты вверх и вперед».
Художники высоко оценили «Ветер». Но сама Вера Игнатьевна, видимо, была чем-то неудовлетворена: не случайно же она на следующий год наполовину повторила, наполовину переработала эту композицию в «Торсе».
Вырезанный в цельном куске платана «Торс» не имеет ни глиняного, ни гипсового эскиза. Обычно Мухина избегала работать прямо в материале — ей не была свойственна чрезмерная уверенность в себе: ту же «Юлию», перед тем как перевести в дерево, делала в гипсе. Но тут гипс был не нужен — резала с оглядкой на «Ветер». Сохранив лучшее, что в нем было, — удивительный и сложный сплав красоты и силы, радости жизни и уверенности в ней, — лишила фигуру жанровых признаков, увела ее из категории обыденного.
«С величайшей уверенностью можем мы утверждать начало великого расцвета нашего искусства», — писал А. В. Луначарский. Произведения Общества русских скульпторов и были выражением этого расцвета. Вторая и третья его выставки вновь вызвали усиленное внимание критики. Говорили не только о «Ветре». Говорили о начале советской Ленинианы — «Портрете В. И. Ленина» Н. Андреева, в котором образное обобщение нерасторжимо сплелось с внешним сходством. О жизненной трепетности и романтической взволнованности героев Домогацкого. О «Футболистах» Чайкова — гипсовые фигуры были будто остановлены им в прыжке и почти не касались земли, вся композиция держалась на одной точке опоры. Но больше всего говорили о том, какое значение имеет деятельность ОРС для дальнейшего развития советского искусства.
И Терновец — в эти годы он уже почти оставил занятия скульптурой ради искусствоведения и музейной деятельности — подвел итоги: Общество русских скульпторов, писал он, «имело воспитательное значение, популяризируя скульптуру, приближая к массовому зрителю род искусства, до тех пор мало ему знакомый. Можно сказать, что ОРС утверждало в сознании масс „право на существование“ скульптуры. Своими выставками, самостоятельным показом скульптуры ОРС создавало возможности ее детального изучения, позволяя вместе с тем и самим скульпторам проводить взаимные параллели, четче ставить творческие проблемы; вокруг более или менее опытных мастеров подрастал молодняк… В целом появление ОРС подымало творческое самосознание скульпторов, упрочало значение скульптуры, стимулировало ее дальнейший рост…».