Корабельников

Корабельников

В Котласе на пересылке я его ни разу не видел. Не видел я его и когда нас вели на пристань. Я на него обратил внимание лишь к концу первого дня жизни в барже. Буксирный пароходик не спеша тащил по Северной Двине, а потом по Вычегде две баржи с арестантами. В трюме нас было набито человек четыреста или пятьсот. Негде было присесть, спать ложились по очереди. Нар в трюме не было, мы просто сидели и лежали на грязном и сыром полу. Дождь бил в потолок и борта, речная волна плескалась где-то выше головы. Кормили нас почему-то только селедкой. Правда, какой! Это была настоящая дальневосточная «иваси» – небольшая, жирная и вкусная до изнеможения. Мы её ели с кожей, чешуей, потрохами, головой, хвостом, костями. Вот только после нее хотелось пить, а сырую, забортную воду давали только два раза в день по одной кружке. К люку, ведшему на палубу, днем и ночью стояла длинная очередь. Переминаясь с ноги на ногу, кроя конвой в гроб и душу, люди нетерпеливо стучали в люк. Многие не выдерживали, мочились и испражнялись тут же в углу. Наверху, на мокрой палубе, вусмерть пьяные конвоиры плясали и истошно кричали песни. Время от времени они открывали люк и провожали пинками очередной десяток арестантов, спешивших пробраться к маленькому дощатому сортиру на корме. Наиболее строптивых арестантов конвоиры раздевали догола и усаживали на деревянную чалку. Сидя под дождем, наказанный зек становился свидетелем всех причуд конвойного веселья.

И вот там, в барже, я увидел Корабельникова. Плотно сбитый, без всяких признаков тюремной бледности, он выделялся своей уверенностью и спокойствием. Был хорошо одет, прямые пшеничные волосы он ежеминутно встряхивал, резко вскидывая голову. И были у него странные какие-то глаза: светлые, почти такого же цвета, как и волосы. От этого его круглое лицо приобретало необычный вид – как у незрячего, чьи глаза закрыты бельмами. На барже большинство сбивалось в кучки, свои жались к своим.

Впервые нас соединили с уголовниками в Котласе, но и там «пятьдесят восьмая» жила в отдельных бараках. В трюме баржи мы были вместе, но мы не смешивались – как вода и масло. И внутри каждой категории люди распадались ещё и на сокамерников, на мелкие подгруппы, основанные на каких-то неуясненных, но общих интересах.

Корабельников не примыкал ни к одной группировке, он ни с кем не смешивался. Он не был похож ни на блатного, ни на политика. И селедку он получал на себя одного, и сам её ел, не входя ни в одно из арестантских сообществ, организованных по великому принципу «кушаем вместе». И его нисколько не смущала эта отчужденность от других. Он уверенно переступал через лежащих на полу людей, он дышал воздухом трюма, состоящим главным образом из запахов мочи, селедки, кишечных газов, махорочного дыма, так свободно и легко, как будто это был воздух леса или покрытого цветами луга.

Познакомились мы неожиданно. Я отошел от своих к борту. Там из каких-то щелей бил свежий, холодный воздух, и можно было к такой щели припасть и подышать всласть. Я присел на пол, оглянулся. Около меня сидел этот, запримеченный мною уже раньше, человек с желтыми глазами. Неподалеку, разлегшись на своих скудных сидорах, блатные пели старую соловецкую песню:

Трюм наш тесный и глубокий,

Нас везут на «Глебе Бокий»,

Как баранов…

– Да, – вскинул голову желтоглазый, – Глеб Иванович Бокий! Авторитетный был человек!.. Я повернулся к нему:

– А вы что, знали Глеба Ивановича Бокия?

– Ого! А как же! И не его одного. Кого только не знал, кого только не видел! И Артузова, и Молчанова, и Бермана… Ну, само собой – Паукера… А ты откуда Бокия-то знаешь? Или тоже?..

– Это мой тесть…

– А?! Ну, ясно-понятно, значит…

Желтоглазый оживился, на лице его исчезло то странное выражение, характер которого я раньше не понимал. Это было выражение превосходства над всеми этими людьми в барже. Это выражение я видел на его лице почти всегда. Кроме тех редких случаев, когда мне приходилось быть свидетелем разговора Корабельникова (такая обычная фамилия у желтоглазого) с начальством. С любым начальством. Тогда у Корабельникова желтые глаза его загорались собачьим умом: вниманием, почтением и пониманием. А потом глаза снова потухали, и он снова смотрел на неначальственный мир спокойно и равнодушно. Даже без зла. Это было удивительно, потому что из множества злодеев, которых мне пришлось в этом странном мире встретить, Корабельников произвел на меня особо страшное впечатление. Уже после лагеря, даже после второй тюрьмы, второго лагеря, Корабельников – его прямые пшеничные волосы, его желтые и равнодушные глаза – мне снились по ночам, и я стонал во сне и просыпался, покрытый липким потом…

Даже такого нечеловека, каким был Корабельников, очевидно, тяготили одиночество и невозможность разговаривать о том единственном, что он считал ценным и интересным в жизни. Меня он сразу принял за «своего». Я ведь знал по фамилии всех его богов – начальников, я был зятем одного из них, человеком, безусловно, с его точки зрения, посвященным во все тайны, в которых он жил. Мне было нетрудно поддерживать в Корабельникове эту уверенность. Много тайн я знал, а о тех, каких не знал, говорил как о чем-то мне давно и хорошо знакомом. Корабельников мне был страшен и непонятно отвратен с первого взгляда, первого звука его голоса. Но неистребимое любопытство жило во мне, и я осторожно, чтобы не вспугнуть, – потрошил то липкое, страшное и омерзительное, чем он был наполнен.

В служебной энкавэдэвской иерархии Корабельников занимал весьма ничтожное место. Он был рядовой оперодчик, работал в Оперативном отделе НКВД, начальником которого был Паукер. Это отдел, который занимается слежкой, охраной начальства, арестами, выполнением приговоров. Но, судя по рассказам Корабельникова, он был при малом своем звании – не то младший лейтенант, не то просто лейтенант – человеком доверенным. Теперь я жалею, что не сумел в себе преодолеть ужас и брезгливость и уже через два дня стал скрываться в тюремном аду от Корабельникова, от его рассказов. Но Корабельникова я навсегда запомнил. И сейчас я совершенно отчетливо вижу его круглое и плоское лицо, его прямые, вскидываемые вверх волосы, его похожие на бельма глаза. И слышу его ровный и спокойный голос.

– …Работать, конечно, можно везде. Но у нас надобно иметь сноровку и – знаешь – такое понимание. Я на наружном работал немного, работа малоинтересная, перешел на операции. Ну, вот там надо понимать всю тонкость. Я когда прихожу на операцию, сразу же срисую себе, что это за народ. На того, кого беру, и не смотрю – его без меня будут колоть. А вот я сразу же берусь за всю кодлу в его квартире. И сразу же соображаю, кто ему – арестованному – кто есть. За кого он – за мать, или за жену, или за сына, дочь – за кого он больше боится, кого больше обожает, что ли… И берусь за того… Ох, берусь так, что голубчика на Лубянку привозят уже готовенького – только оформляй… Делаю обыск и по глазам все узнаю – где что искать или что им всего дороже. И не нужно это, конечно, всякая там ерунда – кукла какая от помершей девочки или что… Но сразу же понимаю, как что брать, чтобы их всех перевернуло! Знаешь, в ногах валялись, на все готовы были… И бабы такие из себя красивые да гордые готовые тебе сапоги лизать, могу любую из них тут же… Конечно – ни-ни… Невозможно. Но могу!.. Паукер на этот счет был строг, я же себе не враг. Некоторые из наших так, незаметно от других ребят, дадут свой телефончик и потом пользуются. Самого-то уже отвезли в Лефортово и в расход списали, а его баба или дочка, скажем, ездят куда им скажут, дают со всем усердием, верят, что поможет, выпустят ихнего… Но это дело рисковое, я на это никогда не шел, начальство всегда во мне было уверено: ни на шаг ничего не нарушу, все сделаю как надо! Мне их трахать и не надобно, мне достаточно знать, что могу, что захочу я – все с ними могу делать!..

Сам Волович меня заметил, иногда самолично вызывал и давал распоряжения такие, которые не мог доверить какому-нибудь пентюху. И было, было всякое, занятное было, да…

– Государственное?

– И государственные дела были, ответственные. И другие. Ну, ты же знаешь, все эти начальники люди-человеки, всех тянет на такое сладенькое, что не позволено. Это меня они в клочья измочалят, если я при обыске что-нибудь там сопру или отведу девочку в другую комнату для личного обыска… А у самих есть такие, понимаешь, дела, ух, только держись! И в делах государственных, и в своих – всегда нужны верные люди. Я всегда был верным!

…В тридцать четвертом, первого декабря, нас всех вызвали, со всех концов Москвы собрали. Паукер и Волович лично отбирали людей. Меня первого вызвали. Ночью нас всех в специальный поезд – ив Ленинград. Приехали.

Перрон оцеплен. Встречают нас Медведь, все ихние начальники. Нас сразу же на машины и на Литейный. И там меня вызывают и дают поручение, какое не каждому дадут. Мне и ещё одному парню. И почти месяц сидел в тюрьме, во внутренней…

– Это за что же?..

– Ну, не арестантом же сидел!.. Я сидел в камере с Николаевым. Что Кирова шлепнул. И не подсадкой сидел. Николаев знал, кто я. Мы с моим напарником сменялись каждые шесть часов. Его ни на минуту одного не оставляли. Один только раз, когда к нему в камеру пришел сам Иосиф Виссарионович, мы его одного с ним оставили. Вот так они в камере собеседовали целый час, а мы стояли за дверью. А с нами знаешь кто?.. Ух! Вот где было начальников!!!

– А потом?

– А потом Сталин вышел, а я зашел.

– А какой он был, Николаев?

– Так, чудик. Как будто его мешком по голове хлопнули. Завалится на койку и лежит, голову кутает… Ну, это я ему запрещал. Не полагалось, голова и руки должны быть все время на виду, чтобы не сделал, дурак, с собой что-нибудь… Или же бегает по камере, сам с собой чего-то разговаривает. А то начинает меня расспрашивать.

– Про что?

– Про волю, про то, какая погода. Его на прогулку не водили. А то вдруг спросит про то, что в театре идет… Один раз спросил, как расстреливают, – вот чудик-то! Смехота! Я ему говорю: узнаешь сам, чего спрашиваешь… Вот так я с ним был все время, устал, понимаешь. Это же надо понимать – сижу в тюряге, света белого не вижу. Из камеры выхожу, тут же во внутрянке ложусь спать – потому что должен быть выспавшимся и бодрым, на службе нахожусь. Как пришли его брать на расстрел, так, понимаешь, вздохнул с таким облегчением. Проводил его, поехали мы с напарником в наше общежитие, приоделись во все вольное, завалились в «Асторию» и как кутнули, ух! И девочек он раздобыл, хорошо, культурно провели время. По-человечески хоть отдохнули после такой работы…

– А с ним, значит, не пошли?..

– Это с кем? С Николаевым, что ли? Чего я не видел, подумаешь! Видел я, как их коцают. Так ведь какая в этом корысть? Вот если бы взяли исполнителем – другое дело! Да это и не по моему характеру. Конечно, Маг у нас был первым человеком. Самое высокое начальство с ним всегда за ручку, чего только скажет – сразу и пожалуйста. Всегда пьян, всегда бабы, специальную конспиративку держали для него, он туда баб водил. И охрана при ней. Вот как он шлепнул Зиновьева, Каменева там, Бухарина, ну и всяких других – захотел иметь орден Боевого Красного Знамени и чтобы указ об этом во всех газетах был. И – пожалуйста! Наградили и указ в газетах. А подумаешь – дел-то куча, пульнуть в затылок… Ну, а в помощниках у него ходить – была охота! Видел раз, после того как Каменева шпокнули, как они работают, его помощнички. Крови из него, как из свиньи какой… Тащи его в машину, вези, обмывай пол, да что я ему – уборщик какой, что ли? Нет, мне такая работа – в помощниках – она без интереса. Мне что интересно: самому быть начальником, мне самостоятельность интересна! Пока я по-глупому не погорел, у меня работенка была, будь спок! Самая чистая, разлюбезная, красивая была работа! Ух, как вспомню, что потерял по собственной своей глупости, так сердце заходит!..

– А что же это была за работа?

– А это, понимаешь, в прошлом году было. Работа такая. Вот мы с моим напарником – тоже был грамотный, образованный, знаешь, парень – приезжаем вечером в «Метрополь». Одеты мы по самой моде, в самые дорогие габардины и коверкоты, шили нам шмотки в мастерской, где само начальство шьется. В кармане полно монет. У подъезда остается оперативная, машина с человеком, а мы – как иностранцы какие – сидим на самом лучшем месте. Столик нам уже оставлен недалеко от фонтана, оттуда всех видно. Ну, мэтр да шестерка знают, что мы за люди… Конечно, за все платим, чего не платить – деньги казенные. Но счет-то один, а натура другая! Выпьем две бутылки самого дорогого испанского коньяка, а в счете показана одна поллитра русской горькой… Едим мы лососину да котлеты де валяй, а в счете гуляш да кета… А служат с поклонами, в глаза заглядывают, ну, понимают, кто они и кто мы – что они против нас и что мы с ними сделать можем…

…Вот так сидим целый вечер, не спеша так, по-благородному, по-иностранному, едим и закусываем, и смотрим. Сидят там иностранцы, из посольств – мы уже знаем, из каких, кто они. Смотрим, не подходит ли кто к ним из советских. А то и не перемигиваются ли с кем? Потому что из не своих к ним кто же подойдет по своей охотке, все знают, чем такое окончится… А вот мигнуть – это могут. Так, чтобы незаметно. Ну, от нас ничего не скроется!

Хорошо быть самостоятельным! Знать, что ты хозяин! Бывало, сидишь так, уже вторую бутылку кончаем и смотрим. Вокруг фонтана танцует всякая эта шушера – считают себя черт знает кем! Подумаешь, он там университеты кончал, зарплата ему хорошая идет, с ним клёвая девочка, невеста там или кто ему… Вот он вьется вокруг нее, глазки у них горят, счастливые, дескать, до усеру… Про нас они ничего не знают, да знали бы – и внимания не обратили… А хозяева-то ихние – мы… Вот так они меня с моим напарником выведут из терпения, я ему говорю: давай, оформим, что ли? – Давай, говорит!..

Ну, тут мы тихо встаем, напарник мой идет в гардероб, там для нас специальная комнатка была… А я так вежливо, интеллигентно, подхожу к ним, извиняюсь так перед его бабой – как положено – чин чинарем! – и прошу его на пару слов… Она так кивает головкой, я его спокойненько пропускаю вперед в гардероб, а там – когда он спрашивает: в чем, мол, дело? – ему книжечку из кармана… И – в комнатку. Там мы его сразу за карманы, отбираем что есть, напарник берет его номерок, приносит пальто – одевайся, парень, кончилось твое счастье… И – в машину. Привезем, сдадим. А иногда ещё возвращаемся обратно. Сидит его баба ни жива, ни мертва, небось, и монет у нее нет расплатиться. Вот умора-то!.. Пропал её парень, нету его, кранты ему!.. А время такое, что понимает – конец!.. Если бы хотел, тут же мог бы к ней подойти и везти её к себе – на все бы согласилась, небось, лярва! Но я знаю – тут сидят и другие наши. И от Паукера, и от Особоуполномоченного – это зачем же мне засыпаться?!

– Постой! Ну вот вы привезли этого человека, сдали его… А за что? В чем его вина? Что вы про него говорите?

– Ох, и непонятлив ты! Что с ним делать – не наше дело. Там сидят ребята не дураки, оформят его как надо. Взят по подозрению, перемигивался с иностранцами, дескать… Наше дело подозреваемого взять, ваше дело разобраться, оформить, если что. У опытного и ловкого парня он тебе на всю катушку напишет… А если следователь поленится, даст ему лет восемь по подозрению в шпионаже – и будь здоров!.. И не кашляй!..

– А вдруг здесь в барже ты встретишь вот таких своих крестников? Или в лагере?

– Конечно, может быть неприятность. Ну да конвой знает. Ты не думай, наша служба ещё не кончилась. Если вместе попадем, увидишь ещё, что за человек Корабельников! Держись за меня, жив тогда останешься.

– А за что же тебя, вот так и взяли?

– За глупость мою. По службе я всегда был справен, на самом хорошем счету. И вот по пьяному делу трепанулся самому своему большому корешу, дружил с ним душа в душу! – трепанулся я ему про одно бабское дело у начальника… Ну, дурак же был – откуда это на меня нашло! А кореш, конечно, стукнул… Меня за задницу!.. Повинился – вот здесь я, делайте со мной что хотите – виноват, исправлюсь!.. И, понимаешь, ерундистика какая получилась: я во внутренней ещё сижу, а уже того начальника, про которого я трепанулся, – взяли, да дают ему такие бабки-ой, ой, ой!.. А мне все равно: раз трепанулся, вышел из доверия, должен быть наказан!.. Сунули мне пятак СОЭ и в общий этап. Ну, этап-то общий, да я не общий. Я свое выслужу. Я не пропаду!..

Собственно, на этом разговоре и кончилось мое общение с Корабельниковым. Вероятно, если бы я нашел в себе силы, я мог бы у него узнать ещё немало интересного для историка и исследователя своего времени (каким я, да и, наверное, множество других людей себя считали). Но сил преодолеть отвращение от его лица, глаз, рассказов – у меня не было. Я скрывался от него среди своих. Когда он пробирался по трюму, очевидно разыскивая меня, – я прятался…

В Вогвоздине, где нас выгрузили из барж, – он куда-то скрылся, я его ни разу там не видел. И в этапе с нами его не было. А все же Корабельников объявился – как нарочно! – именно на нашем Первом лагпункте. Мы уже работали месяц – ходили на разрубку трассы лежневой дороги. Погода испортилась, шли холодные осенние дожди, мы приходили насквозь мокрые, в остатках своей гражданской одежды, неспособной удержать немногое наше тепло. Жили мы в огромной палатке, безнадежно сырой и грязной. Спали вповалку, прижатые друг к другу, на сплошных нарах, изготовленных из кругляка. Грязь и копоть от костров въелись в наши лица настолько прочно, что мы и не пытались её отмыть. Система старшего лейтенант Заливы за один месяц превратила нас в ходячие скелеты, изуродовала обросшие грязной шерстью лица.

Когда я увидел Корабельникова у крыльца конторы, я не испугался, что он меня узнает, – это было невозможно. Корабельников был одет в новую лагерную униформу. О том, что он уже в немалых лагерных чинах, можно было догадаться по тому, что его телогрейка была дополнительно и тщательно простегана, в ней были сделаны два боковых кармана, в которые Корабельников засунул свои большие бледные руки.

– Кто это? – спросил я у одного всезнающего одноэтапника.

– Начальник новой подкомандировки. Прибыл к нам по спецнаряду.

Подкомандировка, которую приехал создавать на наш лагпункт Корабельников, оказалась штрафной. В лагере всегда есть специальный штрафной лагпункт. В нашем Устьвымлаге штрафной лагпункт был – Девятый. Но кроме этого общелагерного лагпункта, куда посылали заключенных по указанию Управления, большим лагпунктам разрешалось создавать собственные штрафные командировки, так сказать, местного значения. Залива добился того, чтобы ему разрешили такую командировку сделать – он тогда был у начальства в фаворе. Корабельников был прислан как специалист. Он оказался прав, верная его служба не пропала даром.

Штрафная командировка была построена в десяти километрах от лагпункта. Бесконвойные, а затем и конвойные, которые её строили, шепотом рассказывали про нее страсти. В зоне два построенных из мелкотоварника низких барака. Стены не законопачены, нары общие, на окнах решетки, двери всегда на запоре, в бараках параши. Кормят тут же в бараке – как в тюремной камере. Кормежка штрафная: четыреста хлеба, две миски баланды в день. Но больше всего поразил строителей командировки карцер. Он был совсем другим, нежели наши обычные карцеры. Это был сруб, сделанный как колодец. Человека туда укладывали связанным, прижав голову к коленям. Двери в карцере не было, просто приподнималась круглая крышка, чтобы уложить человека, а затем его накрывали крышкой, запиравшейся деревянными клиньями. Помещался в этом карцере лишь один человек. Но так как в этом страшном сооружении не было никакого отопления, то зимой карцер освобождался очень быстро: через час-другой наказанный превращался в заледенелый, неразгибаемый труп. Его и хоронили так – согнутым. И могилы для них рыли особые – круглые. И в первую зиму – нашу лагерную – самой большой угрозой у начальников было: «Ты у меня ляжешь в круглую яму!..»

Второй, маленький барак на штрафняке был для женщин. Только от них в лагере стали потом известны все подробности деятельности Корабельникова. Только от женщин. Только они (не все, конечно) возвращались со штрафной. Мужчины погибали все. Почти без исключения. Отправление на командировку к Корабельникову означало верную смерть. Каждая отправка на штрафняк превращалось в дикое, немыслимое зрелище. Пытаясь хоть как-то отсрочить этап, некоторые блатные прибегали к старому приему: раздевались догола, думая, что в таком виде их зимой на этап не пошлют. Но на Корабельникова, который сам – как ангел смерти – приходил за сырьем для своего карцера, это не действовало. Голого человека связывали, несли из барака через всю зону, проносили через вахту и бросали на сани. Потом его неторопливо везли на штрафняк. Вой замерзающего человека стихал в отдалении. Залива, грустно и укоризненно качая головой, провожал ещё одного плохого и неразумного зека.

Корабельников меня ни разу не увидел – страх, что он меня может увидеть, был одним из наибольших среди всех страхов лагеря. Я прятался от него, благо это было и нетрудно. А в конце декабря 38-го года меня отправили на Третью командировку. Оттуда меня привезли весной, когда командировка наша почти уже вымерла. И Головной лагпункт был тихий и малолюдный. Зимой новых этапов не было, а большинство старого лагнаселения свезли на кладбище. И штрафняк был закрыт, а сам Корабельников по спецнаряду отправлен в Управление для выполнения новых заданий.

Летом 1940 года я получил пропуск и отправился бесконвойным на сплав. Когда я вернулся, то, пользуясь пропуском, пошел на бывший штрафняк. Зона была покосившаяся, в некоторых местах заваленная. Проволока «запретки» вбита в землю. Страшная неживая сырость была в осевших бараках. Сколько людей прошло через них? За зоной стоял хорошо срубленный дом, где жила охрана и один заключенный – Корабельников. Лагерные шалашовки, побывавшие на штрафняке, рассказывали, что начальник штрафной жил с охраной душа в душу, жил хорошо и весело. Лагерных женщин приводили туда мыть полы и развлекать конвоиров – Корабельников знал, что нужно начальникам. Недалеко от зоны я увидел странное сооружение, похожее на сруб колодца. Нелепая круглая крыша валялась на земле, почти невидная среди густо поднявшегося иван-чая. Земля вокруг страшного сооружения была неровной, вздыбленной в нескольких местах. Не сразу я догадался, что это кладбище. Круглые могилы…

А Корабельникова я больше никогда не встречал и ничего о нем больше не знаю. Хотя, став вольнонаемным, расспрашивал о нем наших ребят в Управлении и на других лагпунктах. Я думаю, что его расстреляли, когда по всем местам заключения искали и забирали людей, имевших какое-либо отношение к убийству Кирова и его расследованию. Наверное, дотошные и верные служаки – такие же, как Корабельников, – добрались до него. И тут уж ему ничего не помогло, никакая верная служба. Ну, должен был сам понимать: работа есть работа…

От того, что Корабельникову выстрелили в затылок – я не получил никакого удовлетворения. Мне он кажется по-прежнему живым, когда я думаю о нем, – я стараюсь это делать как можно реже – меня начинает бить дрожь от неутоленной злобы. В моих глазах этот маленький и ничтожный человек дослужился до большого чина, он стоит неподалеку от главного его бога – от Сталина.