«Витязь горестной фигуры…»

«Витязь горестной фигуры…»

Благодаря статье Майкова в «Отечественных записках» кое-кто теперь по-новому взглянул на Достоевского и, в особенности на его «Двойника». «О Голядкине я слышу исподтишка… такие слухи, что ужас. Иные прямо говорят, что это произведение чудо и не понято. Что ему страшная роль в будущем, что если б я написал одного Голядкина, то довольно с меня, и что для иных оно интереснее Дюмасовского интереса. Но вот самолюбие мое расхлесталось. Но брат! Как приятно быть понятым».

Увы, понимали его немногие. Не только в публике, но и в литературном кругу, среди недавних его приверженцев все настойчивее стали поговаривать, будто Достоевский исписался, будто таланта его хватило на один роман, да и тот Белинский чересчур уж превознес.

Суждения толпы его не задевали. Никогда он не ждал понимания от людей духовно чуждых. Но еще совсем недавно мог ли он думать, что заодно с ними окажутся и «свои», «наши» — Тургенев, Некрасов?.. С тех памятных первых дней их знакомства его дружеская привязанность к ним не изменилась. Напротив, первоначальное чувство, стремительно разрастаясь, стало увлечением, страстью. Он и не умел иначе: дружба ли, вражда ли — все у него было беспокойным, напряженным, накаленным до страсти. И, прилепившись всей душой к кружку Белинского, он при этом ревниво требовал взаимности, сочувствия. А они?..

Чем дальше, тем яснее обозначалось различие в художественных устремлениях Достоевского и других молодых писателей кружка. В его таланте постепенно открывалось что-то до странности резкое, неуравновешенное, нестерпимо пронзительное, что у одних вызывало недоумение, у других — насмешливую улыбку. А ему нужно было понимание. Конечно, если бы не эта его настойчивая, ревнивая требовательность к людям, если бы не это его неумение довольствоваться ровными, равнодушно-вежливыми отношениями, они могли бы отдалиться друг от друга без неприятных столкновений, без ссоры. Но, на свою же беду, он никогда, ни в чем не умел держаться этой спасительной, благоразумной «золотой середины».

А тут еще его неудача со «Сбритыми бакенбардами». Ведь он уже давно говорил Белинскому, что вот-вот кончает повесть. Теперь, когда он сжег оконченную работу, надо было объясниться, оправдаться, рассказать все. Но до этого не допускала гордость. «Достоевский Краевскому повесть дал, а Вам неизвестно когда и кончит ли», — уведомлял Некрасов бывшего в отъезде Белинского. Действительно, выходило, что слово, данное Краевскому, он держит, а друзей обманывает.

И чем обиднее и больнее было ему от неосновательных подозрений, тем независимее и резче вел он себя на людях. Если поначалу в среде литераторов он держался робко, забирался куда-нибудь в угол и большею частью молчал, то теперь он явился отчаянным спорщиком, не оставлял без возражения ни одной неверной, по его мнению, мысли, нападал решительно и запальчиво. И те самые люди, что еще недавно восхищались им, теперь стали над ним подсмеиваться. Его раздражительность казалась следствием непомерного и не очень-то обоснованного самомнения.

Как-то у Панаевых, в присутствии Достоевского, Тургенев принялся юмористически описывать якобы встретившуюся ему в провинции странную фигуру.

То был некий доморощенный гений, возомнивший о себе невесть что. Тургенев очень забавно изображал самовлюбленного провинциала, и все весело хохотали. Не смеялся один лишь Достоевский. Он смертельно побледнел, поднялся и, ни с кем не простившись, вышел из комнаты…

Молодые, талантливые, остроумные люди, составлявшие кружок Белинского, не очень-то щадили самолюбие друг друга. В ходу были шутки, розыгрыши, эпиграммы, насмешки над слабостями и промахами приятелей. И притом — язвительные. Но никто не принимал это близко к сердцу.

Иное дело — он, Достоевский. Проглотить насмешку? Смолчать? Нет, ни за что! Ответить столь же забавно и едко? Для этого требовалось то душевное равновесие, та веселая снисходительность к себе и к другим, которыми он никогда не обладал. И он вскипал раздражением.

Столкнувшись где-то с Тургеневым, Достоевский наговорил ему дерзостей. Заявил напрямик, что всем им, молодым писателям, до него далеко, что — дай только время! — он всех их заткнет за пояс.

Однажды бурная сцена разразилась в доме Майковых, где бывали и литераторы из кружка Белинского. «Спешу извиниться перед Вами, — писал на следующий день Достоевский хозяйке дома Евгении Петровне Майковой, — я чувствую, что оставил Вас вчера так сгоряча, что вышло неприлично, даже не откланявшись Вам, и только после Вашего оклика вспомнив об этом… Вы поймете меня. Мне уже по слабонервной натуре моей трудно выдерживать и отвечать на двусмысленные вопросы, мне задаваемые, не беситься именно за то, что эти вопросы двусмысленные, беситься всего более на себя за то, что сам не умел так сделать, чтобы эти вопросы были прямые и не такие нетерпеливые; и наконец, в то же время трудно мне (сознаюсь в этом) сохранить хладнокровие, видя перед собой большинство, которое, как вспоминаю я, действовало против меня с таким же точно нетерпением, с каким и я действовал против него. Само собой разумеется, вышла суматоха, с обеих сторон полетели гиперболы, сознательные и наивные, и я инстинктивно обратился в бегство, боясь чтоб эти гиперболы не приняли еще больших размеров…»

Мысленно споря с недавними друзьями, он видел себя таким хладнокровным, таким изысканно вежливым, таким убийственно логичным. Но это было в мечтах. А в действительности… В действительности, споря, он не помнил себя, терял всякое самообладание, пускал в ход «гиперболы», задевал личности. И в ответ получал все новые насмешки, еще более колкие, еще более язвительные.

Так, Тургенев сочинил стихотворение, где от имени Макара Девушкина благодарил автора «Бедных людей» за то, что тот оповестил Россию о его, Девушкина, существовании. В стихотворении часто повторялось излюбленное словцо Девушкина — «маточка». Вдвоем с Некрасовым Тургенев написал стихотворное «Послание» к Достоевскому от лица Белинского. Начиналось оно словами:

Витязь горестной фигуры,

Достоевский, милый пыщ…

Первое определение означало Рыцаря печального образа, то есть Дон Кихота, второе произведено было от слова «напыщенный», то есть надутый, много о себе возомнивший.

Стараньями доброжелателей злое «Послание» достигло ушей адресата. Достоевский пришел в бешенство: у него за спиною распространяют какие-то пасквили, над ним издеваются, его хотят унизить, изобразить смешным и жалким. И (это играло немаловажную роль) он знал, что над ним потешаются в присутствии «ее» — Авдотьи Яковлевны, в ее доме, в ее гостиной…

Припомнив все обиды, еще больше распалив себя, он отправился к Некрасову требовать объяснений.

Дом по набережной реки Фонтанки, угол Итальянской улицы, где помещалась редакция журнала «Современник». Фотография

С недавних пор Некрасов с Панаевым, начав вместе издавать «Современник», поселились в одной большой квартире на Фонтанке, угол Итальянской, в доме Урусовой. Туда-то и шагал торопливо Достоевский.

В гостиной его встретила Авдотья Яковлевна — как всегда красивая, как всегда приветливая. Этой встречи он боялся и втайне желал.

С трудом сдерживая волнение, прерывающимся голосом он сказал, что пришел переговорить с Некрасовым. Авдотья Яковлевна проводила его в кабинет. Сидя в соседней комнате, она слышала громкие голоса, доносившиеся из кабинета: гость и хозяин страшно горячились.

Когда Достоевский выскочил в прихожую, он никак не мог попасть в рукава пальто, которое держал лакей. Наконец, он вырвал пальто из рук лакея и выбежал на лестницу.

«Скажу тебе, что я имел неприятность окончательно поссориться с „Современником“ в лице Некрасова, — исповедовался Федор Михайлович брату. — …Теперь они выпускают, что я заражен самолюбием, возмечтал о себе и передаюсь Краевскому, затем, что Майков хвалит меня… Между тем, Краевский, обрадовавшись случаю, дал мне денег и обещал сверх того уплатить за меня все долги к 15 декабря».

Впрочем, несмотря на ссору с издателями «Современника», Достоевский продолжал бывать у Белинского. «Только с ним я сохранил прежние добрые отношения. Он человек благородный». Но и у Белинского бывал он теперь много реже.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.