ГЛАВА 3 Харбин
ГЛАВА 3 Харбин
Первое же утро в поезде после отъезда из Москвы принесло сюрпризы. Родители, я и сестра проснулись больными, с сильным головокружением. Еще хуже мы почувствовали себя, обнаружив, что ночью, пока мы спали, в наше купе кто-то влез и украл все наши деньги и ценности.
В то время советским гражданам, отправлявшимся за границу по делам службы, разрешалось вывозить определенную сумму денег и некоторые ценные вещи, все это регистрировалось в соответствующем государственном учреждении. Тот, кто обокрал наше купе, точно знал, что искать. Возможно даже, что все это произошло при участии проводника.
Мы спали так крепко, что ничего не слышали, что было странно, и мы решили, что этот крепкий сон и утреннее головокружение были вызваны каким-то снотворным. Позже мы слышали подобные истории и заключили, что советское правительство или по крайней мере отдельные приближенные к нему ничего не имели против воровства у собственных граждан. Наше восьмидневное путешествие по Транссибирской железной дороге в отдельном купе в некоторых отношениях оказалось труднее, чем переезд в Москву из Краснодара в товарном вагоне. Теперь мы полностью зависели от доброты и щедрости соседей по вагону, делившихся с нами своей едой, главным образом вареным мясом с черным хлебом, крутыми яйцами и холодной картошкой.
Мы пересекли Уральские горы, и за окнами вагона открылись захватывающие дух виды: километры и километры густого соснового леса, знаменитая сибирская тайга, красивейшее озеро Байкал, самое большое пресноводное озеро на континенте и самое глубокое в мире, блестевшее сперва на солнце, потом при лунном свете... Глядя с верхней полки в окно, я стала понимать, насколько велика наша страна и какие огромные расстояния мы проезжаем за день...
Мы пересекли границу с Маньчжурией (Северный Китай), и я впервые увидела китайцев. Большая их толпа, орущая, толкающаяся, напирающая, окружила нас на станции, где нам предстояло пересесть в другой поезд. Наверно, они хотели помочь нам с багажом, но мы их не понимали.
«Оставайтесь здесь и смотрите за вещами!» — приказал отец и отправился искать кого-нибудь из начальства. Мама строго предупредила: «Стойте тихо и не обращайте внимания на этих людей!» Мы оказались в кольце, чьи-то руки тянули нас за рукава, хватали наши чемоданы. Я ужасно боялась этих странных, шумных, крикливых азиатов и чувствовала себя среди них совсем чужой. Зачем уехали мы из нашей страны?! Сестренка разревелась, я уже собиралась последовать ее примеру, но тут пришло спасение. Появился отец с группой советских чиновников, и нас посадили в поезд, направлявшийся к цели нашего путешествия, в город Харбин.
Харбин, первоначально дальневосточный аванпост Российской империи, был основан в 1896 году после подписания соглашения с Китаем о строительстве Транссибирской железной дороги через Маньчжурию до Владивостока. Китайско-Восточная железная дорога (КВЖД), длиной более 1500 км, пересекала Маньчжурию. Там, где дорога проходила над рекой Сунгари, стояла китайская деревенька Хаобин, ставшая городом Харбином. Вначале там жили только русские железнодорожники, за ними приехали купцы и другие смелые предприниматели, привлеченные богатыми природными ресурсами Маньчжурии. Они основали лесопилки и пункты торговли мехом, разрабатывали угольные шахты и скоро превратили маленькое поселение в быстро растущий, процветающий пограничный город.
Харбин отличался от других русских провинциальных городов только тем, что стоял на иностранной земле и у русских было иностранное окружение. Русское население города представляло собой странную смесь различных социальных, политических и культурных групп. Первые поселенцы приняли к себе русских беженцев от коммунизма — солдат и офицеров разгромленной Белой армии, русских аристократов и дворян, новую русскую буржуазию и интеллигенцию, то есть всех, кого в советской России называли «нежелательными элементами» и от кого стремились всеми способами избавиться.
В 1924 году Советский Союз заключил с Китаем договор о совместном управлении Китайско-Восточной железной дорогой, в Харбин стали приезжать советские граждане, и население города резко возросло, достигнув двухсот тысяч. В то время это был самый большой русский город за пределами России; русские чувствовали себя здесь дома и не считались «иностранцами».
В Харбине жили самые разные общественные группы, и город делился на кварталы, каждый из которых имел свое собственное лицо. Как и во многих европейских городах, в Харбине были парки, широкие бульвары, солидные кирпичные дома, большие магазины, специализированные лавки, кафе и рестораны. По шумным улицам ходили трамваи, ездили такси, автобусы и русские извозчики, зимой менявшие экипажи на сани. Деловой центр города находился в районе, называемом Пристань, близко от реки Сунгари (отсюда и название «Пристань»). Вдоль реки располагались фабрики и мастерские.
Первые русские поселенцы построили здесь роскошные дома и особняки. Главный жилой квартал назывался «Новый город». Вдоль широких улиц росли деревья, за заборами виднелись чудесные частные сады. Здесь теперь селились члены правления Китайско-Восточной железной дороги и высшие советские чиновники. На окраинах располагались более бедные районы, где находили приют потерпевшие поражение белые воины. Сначала они занимали наспех сколоченные хибарки, но постепенно вставали на ноги и строили себе настоящие дома. Они жили обособленно, объединенные антикоммунистическими настроениями и мечтами о будущем освобождении России.
В Харбине выходили несколько русских газет, а также русские литературные и политические журналы, представлявшие весь спектр убеждений и вкусов смешанного населения Харбина. В городе были опера, симфонический оркестр, несколько театров и клубов. Каждую зиму проходили настоящие «сезоны» культурных мероприятий. Несколько высших учебных заведений выпускали инженеров, юристов, учителей и др. Были в городе русские православные храмы, библиотеки, частные школы и исследовательский институт этнической культуры с очень хорошим музеем.
Как и в Париже, где русская интеллигенция образовала собственное культурное государство в государстве, в Харбине культурная жизнь била ключом. Многие харбинские русские писатели, поэты, артисты, музыканты стали знаменитостями. Ныне уже покойный, известный артист театра и кино Юл Бринер жил в Харбине. Его семья (богатые промышленники) основала любительский театр, представления которого пользовались немалым успехом. Его сестра Вера Бринер была известной в 1940-х годах певицей.
Мы въехали в Харбин по советским паспортам. Пока отец работал главным врачом Центральной больницы, мы были обязаны жить среди «своих» и не общаться с эмигрантами. Мне это было нетрудно, поскольку после московской школы я считала себя советской девочкой и имела определенные взгляды на то, что в этом мире «хорошо», а что — «плохо ».
Нас привезли в «Гранд-Отель», самое шикарное место из всех, что я когда-либо видела, но я реагировала очень сдержанно и молчала все время, пока мы шли по застланному ковром коридору к нашим комнатам. Увидев чистую, белую, фарфоровую ванну, мама чуть не разрыдалась.
—Наконец-то, — воскликнула она, — цивилизация!
— Но, мама, — возмутилась я, — это же буржуазное упадничество! Бедные китайские рабочие голодают...
— Елена! — строго сказала мама. — Мы уже тысячу лет не мылись в ванне! А ты вообще никогда не мылась в настоящей ванне!
Меня не так-то легко было соблазнить, хотя ванна и блестела очень привлекательно. Демонстрируя чувство товарищества, я пожала руку каждому из китайских слуг, и они ушли, прыская со смеху. Некоторое время мы жили в гостинице, и мое возмущение росло при обнаружении каждого нового признака роскоши и комфорта. К тому же я очень смущалась тем, что не умела себя вести во всем этом великолепии, особенно в общей столовой. Мама успокаивала меня и говорила: «Просто смотри, как ведут себя другие, и делай так же». Ни у кого из нас не было подходящей одежды, в которой не стыдно было бы появиться в такой обстановке. К нам приставили женщину, чтобы она помогла маме сориентироваться в магазинах, но я все это решительно отвергала, с меня было вполне довольно моего бесформенного, серого, советского одеяния.
Позже мы узнали, что женщине этой поручено было наблюдать за нами и сообщать о любых политически некорректных поступках. Мама сначала терпела мое противодействие моде, но скоро ей надоело слушать мои постоянные замечания об «эксплуатируемых китайских рабочих» и «буржуазном упадничестве». Она использовала преимущество своего положения и заставила меня одеться «подобающим образом», как все. Все же я отвергла выходные платья с оборками и согласилась, хоть и неохотно, только на юбки, кофты и блузки.
Дом в Новом городе, в который мы въехали, по советским стандартам был просто невероятным. Были отдельные комнаты для меня и для сестры, большая спальня для родителей, гостиная с камином, кабинет для отца, кухня и за ней две комнаты для слуг (там жили китайский повар с мальчиком-подмастерьем и русская няня моей сестры), большой двор и чудесный сад перед домом. Для мамы и папы в этом ничего удивительного не было — они как бы вернулись к своему прежнему, дореволюционному образу жизни, но мне трудно было приспособиться к такой перемене; принять весь этот комфорт в то время, как мои сограждане в советской России терпели лишения, я переживала идеологический конфликт и очень скучала по московским друзьям и родственникам.
Мы приехали в декабре; после рождественских каникул меня отправили в школу. Это была советская школа, которой управляла китайско-советская администрация по делам детей служащих Китайско-Восточной железной дороги. Мальчики и девочки ходили в одну и ту же школу, но сидели в разных классах.
Либеральные советские методы преподавания, которые я испытала на себе в Москве, еще не дошли до Харбина, и наши учителя учили нас по-старому, с сильным упором на строгую дисциплину. Мы носили форму, должны были идти в классы парами и вставать из-за парты, обращаясь к учителю. Я считала все это абсолютно ненужным и возмущалась требованиями выучивать что-либо наизусть и тем, что отметки часто зависели от зубрежки.
Мама же считала перемену в моем школьном образовании Божьим даром. Каждый день она поджидала моего возвращения из школы и помогала мне осваивать трудные предметы. Прекрасно понимая, что до сих пор мое образование было отрывочным и несистематическим, она хотела, чтобы я наверстала упущенное, делая дома больше, чем задавали в школе. Мама также нашла возможность для меня продолжать брать уроки игры на рояле, которые я начала еще в Москве.
Я сразу же вызвала интерес к себе одноклассников как появившаяся в середине учебного года «новенькая», к тому же несколько странного поведения. На уроках рукоделия, обязательных для всех девочек, я упрямо отказывалась брать в руки иголку, к немалому удивлению учительницы, никак не ожидавшей такого непослушания от тихой новенькой ученицы. Она, конечно, не подозревала, что я еще никогда в жизни иголки в руках не держала, а когда это выяснилось, я чуть не умерла от стыда. И до сего дня у меня не получается прямой шов. Однако благодаря этому эпизоду я подружилась с девочкой, которая очень меня пожалела. Она подошла ко мне и сказала, что тоже не любит шить. Елена Зарудная стала моей лучшей подругой и остается ею до сих пор.
Потом, уже привыкнув к школьным порядкам, я отличилась в классе по сочинению. Нам задали написать дома сочинение на тему «Важная роль воды в жизни человека». С маминой помощью это эссе превратилось в тридцати-пятистраничный трактат, поразивший мою учительницу. Она прочитала его вслух всему классу, и пошли разговоры о том, что я «писательница». Каковы бы ни были достоинства этого сочинения, писательницей я себя уж точно не считала. Я не смогла бы написать эти тридцать пять страниц, если бы рядом со мной не сидела мама. Хотя у меня появилось в школе несколько друзей, я не стремилась участвовать во внеклассных мероприятиях, вступать в клубы или кружки. Раз в месяц эти кружки устраивали очень популярные среди мальчиков и девочек танцевальные вечера, но я не умела танцевать и не собиралась опять выставлять себя на посмешище.
В наш первый год в Харбине мне не разрешали гулять одной по улицам, что я так любила делать в Москве. Не было и московского двора, где можно наблюдать за всякими интересными происшествиями. Моя комната была моей крепостью. Зимой, когда из пустыни Гоби через маньчжурские степи задувал к нам ледяной ветер, я часами сидела в своей комнате, согретой голландской печью, за которой присматривали слуги-китайцы, и исписывала страницы дневника рассуждениями о целях и назначении моей жизни. Я все еще надеялась вернуться когда-нибудь в Россию и не могла понять, почему мои родители были так решительно настроены против нового советского порядка. Я считала, что они должны с пониманием относиться ко вполне понятной враждебности по отношению к ним, представителям классовых врагов, и трудиться вместе с новым режимом на благо будущей России.
Сейчас, перечитывая дневниковые записи тех лет, я отмечаю и детали жизни обычной девочки-подростка, которая хихикает, шепчется и делится слухами с подружками, вникает во все их сердечные тайны, бегает в кино и увлекается кинозвездами. Большинство девочек были влюблены в Рудольфа Валентино, моим же героем был Дуглас Фэрбенкс.
Но я вспоминаю и другую сторону моей тогдашней жизни. Я решительно была настроена стать «хорошей» и смотрела на свою жизнь с точки зрения долга. В дневнике под заголовком «Цель моей жизни» написано: «Мой долг — максимально развиваться умственно и духовно... Знание должно стать для меня источником счастья». Под заголовком «Долг перед семьей » я написала: «Я решила стать другом своей матери... Я обязана нравственно направлять свою сестру и ограждать ее от дурных влияний». Дальше следовал «Долг перед моей собственной семьей, когда она у меня будет»: «Моя семья должна строиться на крепких основаниях... Выйти замуж я могу только за человека, который мне верит и понимает меня на сто процентов... Я должна быть идеальной матерью и воспитать своих детей так, чтобы они стали настоящими и достойными людьми». Дальше — «Долг перед государством»: «Я должна вернуться в Россию. Должна служить людям и помогать тем, кто культурно отстал. Все приобретенные мною культурные ценности я должна делить с другими». И, наконец, «Долг перед человечеством», состоявший главным образом в стремлении «повысить культурный уровень окружающих меня людей», что, конечно, должно было сделать их абсолютно счастливыми. Сейчас все это выглядит безнадежно наивным, но в то время я чувствовала себя действительно связанной этими благородными и возвышенными обязательствами и старалась соответствовать этому выдуманному идеальному образу самой себя. Я заставляла себя делать невозможное в стремлении к самоусовершенствованию и постоянно отчаивалась из-за своих неудач.
В церковь я больше не ходила и не молилась, и поэтому никто не мог отпустить мне грехи. И не было рядом Аграфены, которая всегда умела успокоить и ободрить меня, не было того магического «безопасного» места, которое она создавала каждый вечер, осеняя крестом мою кровать, окна и двери комнаты. В этом новом, кажущемся безопасным и нормальным мире Харбина я чувствовала себя неуверенной и уязвимой.
Одной из главных помех на пути к достижению «высоких» целей стала неудержимая склонность к мечтам, к «снам наяву». Эти состояния часто считаются грехом, в котором надлежит исповедоваться; большинство людей считают его безвредной и даже романтической привычкой. Но в моем случае это был опасный и вредный недуг. Я погружалась в свой выдуманный мир чаще, чем участвовала в жизни мира настоящего.
Конечно же, в выдуманном мире я была много счастливее. Я имела над ним власть и могла управлять событиями и поведением людей, предотвращая болезненные ситуации. Мои достижения в реальной жизни отходили на задний план, и когда я добивалась каких-нибудь настоящих успехов, они не доставляли мне особой радости и не прибавляли гордости. Люди в моих грезах были героическими фигурами, а живущие в реальном мире казались призраками. Как же могла бы я стать тем, чем себя воображала?
В результате я вела двойную жизнь, часто разговаривала с ничего не подозревающими друзьями или родными, и в то же время в своем воображении я была от них далеко-далеко. Даже не понимаю, как я умудрилась окончить школу! Нередко, сидя на уроках, я не слышала ни одного слова учителя.
В Харбине я проводила немало времени в доме и среди друзей Елены Зарудной. Живое, сердечное и уютное семейство Зарудных состояло из отца, пяти дочерей, сына, старой няни и экономки.
Экономка Маня восседала за самоваром на каждом вечернем чаепитии. Она внимательно следила за девочками и шумной стайкой их друзей и поклонников.
Отец Елены, Иван Сергеевич Зарудный, происходил из известной петербургской семьи. Его брат, Александр Сергеевич, был одним из адвокатов, выступавших в 1913 году на стороне защиты в печально известном судебном процессе по обвинению Манделя Бейлиса в ритуальном убийстве, процессе, имевшем много общего с делом Дрейфуса во Франции. Бейлис (как и Дрейфус) был оправдан. Покойная мать Елены была внучкой знаменитого русского живописца Брюллова.
Семья придерживалась либеральных взглядов, свойственных многим тогдашним русским интеллигентам, однако большевистская революция 1917 года вынудила их покинуть родину. В 1919 году они оказались в Омске. В 1919-1922 годах Сибирь была охвачена Гражданской войной, белые, красные и разрозненные группы, боровшиеся за свои собственные интересы, — партизаны — занимали города, потом сдавали их и отступали, потом опять их захватывали. И.С. Зарудный нашел работу в Японии и оставил свою семью на время в Сибири. Г-жа Зарудная была членом партии социалистов-революционеров, находившихся в оппозиции к большевикам. Когда Омск захватили большевики, ее арестовали и в 1921 году казнили. Шестеро детей остались на руках у Мани и старой няни. С помощью друзей, среди которых был американец Чарльз
Крейн[ 3 ], фабрикант и предприниматель из Чикаго, И.С. Зарудному удалось переправить семью в Харбин, где они теперь все вместе и жили. Он был по профессии инженер, нашел работу на Китайско-Восточной железной дороге и обустроил дом для своих детей.
И.С. Зарудный был замечательным, остроумным, обаятельным мужчиной, хорошо воспитанным и не забывавшим о своем общественном положении. Он прекрасно справлялся с выводком детей, которые наперебой старались обратить на себя его внимание и любовь. Старшая его дочь Маргарита, или Муля, как прозвали ее в семье, была моей первой учительницей английского языка. Ее порекомендовали моей маме в школе, и она регулярно приходила заниматься со мной английским весь мой первый школьный год. С остальной семьей я познакомилась гораздо позже, когда мы с Еленой стали близкими подругами. Единственным мальчиком в этом «бабьем царстве» был Сергей, умный и с чувством юмора, но старше меня и редко удостаивавший нас своим обществом. Елена, умница и, кажется, любимица отца, была следующей по возрасту. Их сестра Таня любила спорт. Помню, с каким увлечением играла она в теннис. Дальше шла красивая и кокетливая Зоя. Она много хихикала и гордилась тем, что могла запросто отбить у сестер любого ухажера. Маленькая Катя, самая младшая, обыкновенно «терялась в толпе», но отец и Маня старались не дать ей почувствовать себя забытой и обделенной вниманием. Однако их усилия не принесли ожидаемых результатов: когда я встретила Катю много лет спустя, она постоянно жаловалась, что сестры ее «игнорировали» и вообще мир устроен «несправедливо».
Семья Зарудных приняла меня как родную, я участвовала в их семейных праздниках, ездила с ними на прогулки и пикники. Муля, Елена и Таня по очереди поверяли мне свои тайны. Я поражалась их жизнерадостности, энергии, их бурным ссорам и соперничеству. Но они очень быстро прощали друг другу то, что минуту назад казалось «непростительным грехом».
Бывало, Елена, в слезах, кричала одной из своих сестер: «Я с тобой больше никогда разговаривать не буду! Я тебя ненавижу!» Тут же на помощь призывалась Маня. Я ожидала трагических последствий, но на следующий день обнаруживала обеих сестер мирно сидящими на диване и вышивающими крестиком какой-нибудь коврик. Это занятие, кстати, ввела Маня в качестве коллективного труда семьи и друзей: она считала, что безделье к добру не приводит, что руки должны быть всегда заняты. По сравнению с ними я жила в призрачном мире, в котором не было места настоящей жизни и страсти.
Дружба с Еленой была очень важна для меня. Мы часто читали стихи, подолгу гуляли по городу. Любимым местом наших прогулок было русское кладбище. Мы бродили по дорожкам, читали надписи на плитах и памятниках, пытаясь вообразить себе жизнь этих умерших русских. Было грустно, но не очень, потому что мы знали, что наша жизнь еще впереди, и она казалась нам очень, очень длинной...
Понемногу я втянулась и в школьную жизнь, полюбила уроки истории и литературы. Я даже стала ходить на танцы. Подростком, однако, я избегала общества мальчиков, не знала, как реагировать на оказываемое мне внимание. Иногда на переменах мне передавали записки, где было написано что-то вроде: «Ты самая красивая девочка в нашей школе» или более драматично: «Если ты не посмотришь на меня на следующем школьном балу, я умру! Я тебя люблю». Эти записки нагоняли на меня панику.
Ухаживание происходило по давно отработанной схеме. Мальчик провожал девочку домой и нес ее книги. Девочка могла пригласить его к себе домой и сидеть с ним в гостиной, или мальчик заходил в воскресенье либо в какой-нибудь праздник и просил разрешения приходить в гости или пойти с девочкой гулять. Никто ни разу до меня не дотронулся, никто не пытался поцеловать.
Мальчики с нетерпением ожидали русской Пасхи, потому что на заутрене, когда священник восклицал: «Христос воскресе!», все прихожане отвечали дружно: «Воистину воскресе!» и троекратно целовались, тут-то мальчики имели возможность поцеловать нравящихся им девочек. На пасхальной службе всегда было очень много народа, но я, к отчаянию своих поклонников, уже не ходила в церковь.
На первое свое свидание я отправилась, когда мне было шестнадцать лет. Юра ходил в другую школу. Наши семьи дружили, бывали друг у друга в гостях, так мы и познакомились. Ему было восемнадцать, он был высок, темноволос, красив и считал себя опытным светским мужчиной. Он пригласил меня в театр.
Мама настояла, чтобы я надела не школьную форму, а единственное мое выходное платье, темно-синее с белыми манжетами, широким белым воротником и множеством пуговиц до самого подбородка. Волосы мои были собраны в пучок, и я выглядела застенчивой молоденькой девушкой, прямо со страниц какого-нибудь русского романа XIX века.
В тот вечер давали венскую оперетту, полную эротических намеков. В такие моменты я опускала голову или отворачивалась от сцены. Для любого нормального мужчины это свидетельствовало бы о задержке развития, но молодому человеку, воспитанному на русской литературе
XIX века, это говорило о моей чистоте и невинности. Я была «тургеневской девушкой», а ему отводилась роль «лермонтовского героя».
После представления Юра хотел отвезти меня домой на такси, но я отказалась: я слышала всякие девичьи разговоры о тех ужасных вещах, которые могут случиться с «приличной девушкой», если она окажется в такси ночью с молодым человеком. Был холодный зимний вечер, улицы лежали под снегом. Юра нанял сани, запряженные лошадьми, что было, конечно, намного романтичнее такси и давало ему законную возможность обнять меня за плечи. Сани летели по пустым белым улицам, и Юра крепко держал меня всю дорогу. Он жил на другой стороне города, ему еще надо было целый час ехать туда на санях (на такси это было бы гораздо быстрее). Прощаясь со мной у нашей двери, он многозначительно произнес: «Спасибо, спасибо тебе за незабываемый вечер». «Мне тоже было очень приятно», — неловко ответила я и поспешила войти в дом.
На следующее утро Юрина мама позвонила моей и сказала: «Что за девочка ваша дочь?! Как могла она попросить Юру отвезти ее домой в открытых санях в середине зимы? Мой бедный мальчик сильно простудился, отморозил уши. Мы даже врача вызывали!»
Маме было очень стыдно, и она меня сурово отчитала. Опять я вела себя не так, как положено! Да к тому же он из-за меня заболел...
Я обиделась на этот выговор и пыталась объяснить, что делала именно то, что сделала бы любая «приличная» девушка, что только «плохие» девицы могут согласиться ехать на такси с молодым человеком. Мама вздохнула и отложила обсуждение этого вопроса до того времени, «когда я вырасту».
На следующий день я получила от Юры длинное письмо. Он опять писал о прекрасном вечере, о том, какая я замечательная, что он вовсе не расстроен из-за отмороженных ушей и с радостью еще раз отвез бы меня домой в санях. На следующий день он прислал мне стихотворение. Он был уверен, что это любовь.
Я была несколько смущена таким быстрым развитием событий, хотя, конечно, внимание опытного молодого человека мне льстило. Я начала серьезно подумывать, не влюбиться ли и мне в него. Поскольку я пока еще ни в кого ни разу не влюблялась, размышляла я, то сейчас, возможно, для этого самое время.
Юра довольно долго болел и не мог выходить из дома, так что я отправилась к нему, выполняя «миссию милосердия», как он сам назвал мое посещение. Его отмороженные уши были туго забинтованы, он выглядел бледным и романтичным. Он взял мои руки в свои и поцеловал их, говоря о своей вечной любви и предлагая выйти за него замуж. Оказывается, он уже все распланировал.
«Я знаю, — сказал он, — что мы не можем пожениться прямо сейчас, потому что я должен ехать в Европу этой весной и поступать в университет, но я хочу, чтобы мы обручились, а поженимся мы через четыре года, когда я вернусь из университета. Пожалуйста, скажи, что ты будешь меня ждать!»
Да, все происходило как-то очень быстро. Я еще даже не решила, влюбляться ли мне в Юру, а тут разговоры о женитьбе... В этот момент его мать, вероятно слышавшая наш разговор из соседней комнаты, тактично заглянула в дверь и предложила чаю. Страшно смущенная, я выдернула руки и с благодарностью приняла предложенную чашку чая. Мое молчание Юру не остановило, он писал и звонил, настаивая на помолвке. «Но я даже не знаю, люблю ли я тебя!» — взывала я. «А я не могу уехать в Европу, если мы не будем помолвлены! — настаивал он. — Вдруг ты решишь выйти замуж за кого-нибудь другого? А я без тебя не могу жить».
Когда Юра поправился, он пришел к нам в гости, загнал меня в угол гостиной и потребовал окончательного ответа на свое предложение. К этому времени, однако, я точно поняла, что вовсе не хочу становиться его невестой, раз я так и не сумела в него влюбиться. Я решительно посмотрела ему в лицо и сказала: «Я тебя не люблю. Я не могу стать твоей невестой, это будет нечестно».
К такому ответу Юра был совершенно не подготовлен. Потрясенный, он просто сидел и молча смотрел на меня глазами, полными слез. «Можно, я тебя поцелую?» — спросил он. «Да, ты можешь поцеловать мне руку», — сказала я и протянула ему руку. Юра прижал ее к своей мокрой щеке. «Ну что ж, тогда прощай. Я больше никогда тебя не увижу», — сказал он и ушел.
Той весной Юра уехал в Бельгию, и, как он и предполагал, мы больше никогда не увиделись. Это было первое откровенное объяснение в любви и первое предложение в моей жизни, и я записала все в дневник. Как это мучительно — влюбляться! Может, и хорошо, что я решила этого не делать. Что знала я тогда о сердечных делах?
Я жила в своем мире и не замечала того, что происходит вокруг, не заметила и начала тех событий, которые позже изменили мою жизнь. В 1929 году между советской и китайской сторонами возник конфликт по вопросу управления железной дорогой. Советское правительство призвало всех своих граждан, работавших на железной дороге, к забастовке. Штрейкбрехеры объявлялись «антисоветчиками».
Мирная жизнь в Харбине нарушилась, семьи разделились по политическим убеждениям. В одной и той же семье муж мог бастовать, в то время как жена продолжала работать. Школьники тоже должны были участвовать в забастовке: нам не велено было ходить в школу. Некоторые оставались дома, другие шли в классы. Многие работники железной дороги не имели советских паспортов, и советское правительство призывало всех получить советское гражданство. Кто-то соглашался на это, другие же предпочитали оставаться «эмигрантами». Мой отец отказался участвовать в забастовке. Как врач он считал невозможным оставить больницу и пациентов. Я продолжала посещать уроки, а мама заменяла у нас в школе учительницу биологии.
После того как конфликт был улажен, советское правительство отомстило тем, кто оказался «нелояльным». На смену всем, кто отказался получить советский паспорт, из Советского Союза привезли новых рабочих. Уволили даже тех советских граждан, кто продолжал работать во время забастовки. Для города начались новые времена — безработица, неуверенность, горечь и даже отчаяние.
В школе атмосфера тоже переменилась. Возвращались дети, чьи родители бастовали, их встречали как героев. К нам же, не пропускавшим уроков, относились как к «предателям». Теперь это была настоящая советская школа: на нас давили и пытались заставить «заклеймить» своих родителей, если они не участвовали в забастовке. Классными старостами выбирались молодые коммунисты, и они считали нас, не бастовавших, «не-людьми». Они утверждали, что мы предали свою страну и, следовательно, потеряли все свои права. Любой соученик мог донести на нас, обвинить в «уклонизме».
Некоторые учителя тоже вели себя по отношению к нам злобно и презрительно. Небастовавших учителей уволили и заменили приезжими из Советского Союза. Прилагались большие усилия к тому, чтобы внедрить в нас истинное марксистско-ленинское понимание преподаваемых нам предметов. В «Войне и мире» моим любимым героем всегда был князь Андрей. Теперь на уроках литературы предлагалось считать его «представителем класса землевладельцев и угнетателей». Больше он не мог быть подходящим объектом моего восхищения. Русскую историю, естественно, теперь приходилось «подгонять» к линии коммунистической партии.
Для меня дополнительным ударом стало вскоре изменение политического и общественного положения моей семьи. Отец подвергся жестокой критике за его «предательское» поведение во время забастовки, после чего он решил, что пришло время порвать с советским правительством. Он уволился из больницы и отослал наши паспорта советскому консулу, сообщая ему, что мы больше не желаем быть советскими гражданами.
Когда в школе узнали, что мой отец «перешел на сторону врага», учителя и одноклассники стали буквально преследовать меня, я страдала от откровенной враждебности и насмешек. Некоторые даже отказывались здороваться со мной в коридорах. Я потеряла нескольких друзей: они объяснили, что им «не советуют» общаться со мной. Я была раздавлена, тем более что все еще намеревалась вернуться после окончания школы в Россию и «служить» русскому народу. Когда-то, еще в Москве, меня заклеймили кличкой «врага народа». Я забыла об этом, но «они» помнили.
К несчастью, я в это время была влюблена в своего «классового врага». Звали его Виктор, он был старше меня на год, сильный, широкоплечий, спортивный юноша, происходивший из рабочей семьи. Уж он-то точно не был «врагом народа» и не подлежал уничтожению. Ему суждено было строить новую, советскую Россию. Он без всякого сомнения посвятил себя «благородному делу Революции» и вступил в коммунистическую партию. Это меня очень впечатлило.
В предыдущем учебном году Виктор за мной ухаживал, провожал домой из школы, ездил на велосипеде под нашими окнами и присылал мне по почте письма, хотя мы каждый день виделись в школе. Оказываемые им столь явные знаки внимания не могли оставить меня равнодушной, да я и сама, признаться, чувствовала, что нас физически влечет друг к другу. Все было очень мило и невинно — мы даже не держались за руки, не то что не целовались. Нам нравилось быть вместе, мы подолгу гуляли (кажется, прогулки входят в русский ритуал ухаживания), говорили о книгах и просто наслаждались общением друг с другом. В 1929 году Виктор примкнул к забастовщикам, стал активистом подпольной коммунистической группы, занимавшейся саботажем действий китайского правительства. Со мной он перестал видеться. Когда мой отец «предал» Советский Союз, Виктор порвал со мной всякие отношения. Я понимала, что он должен был это сделать, и приняла его решение за благородную жертву делу, которое я тоже считала правым.
Вскоре, однако, до меня дошли слухи, что у Виктора новая подружка. Принять это было значительно труднее, чем «благородную жертву» во имя революции, тем более что новая подруга, по сведениям моих одноклассников, была одной из «плохих» девиц. (В это время понятие «плохой» девицы включало уже несколько большее, чем просто ночные поездки с мальчиками на такси.) Когда я сталкивалась с ними на школьных концертах или в театре, Виктор сухо со мной здоровался и выглядел очень несчастным.
В это время я заканчивала последний класс. Каким-то образом мне удалось хорошо окончить школу, несмотря на бурные переживания. Я страдала от головных болей, похудела и замкнулась в себе; родители опасались нервного срыва. Мне было одиноко, я чувствовала себя не в своей тарелке, старых друзей потеряла, других заводить не хотела. К новому общественному положению семьи я привыкала с трудом.
Мы больше не принадлежали к советской общине, а русские эмигранты в большинстве своем относились к нам с недоверием. К счастью для моих родителей, они всегда пренебрегали принятыми в обществе нормами и собрали вокруг себя разнородное общество друзей-эмигрантов. Они были этому даже рады: перемена избавила их от необходимости общаться с теми, кого они презирали.
Моим единственным утешением стала музыка, она переносила меня в другой мир, где мне ничто не угрожало, где я была популярной и вызывала всеобщее восхищение. Я ходила в местную музыкальную школу и очень серьезно работала над техникой игры на фортепьяно. Я играла часами. У нас с мамой был довольно обширный репертуар, и мы играли по вечерам в четыре руки.
Грустно было покидать нашу официальную резиденцию, прощаться с моей милой комнатой и садом. Наша семья переехала в квартиру в шумном торговом центре Харбина, в районе Пристань, где отец открыл частный медицинский кабинет. Дела у него шли хорошо, но ему было тесно в новых условиях, и он начал поговаривать о постройке дома в «калифорнийском» стиле в пригороде Харбина.
Родителям удалось скопить значительную сумму денег, пока отец работал на советское правительство. Мама с энтузиазмом отнеслась к папиному плану, хотя и настаивала на том, что часть денег должна быть отложена на мое образование. К сожалению, нанятый отцом архитектор оказался скорее фантазером, чем профессионалом-проектировщиком. Сумма, на которую мы рассчитывали и которую могли потратить, выросла в десять раз, и к концу строительства от семейных сбережений ничего не осталось.
Но все же дом был построен, и мы в него въехали. Это был большой двухэтажный кирпичный особняк с величественным парадным входом, высоким сводчатым потолком в гостиной, посередине которой был устроен камин. Столовая была большая, со стеклянными стенами и дверями, выходившими прямо во внутренний дворик. К столовой примыкал зимний сад — или что-то подобное, называемое «флоридской комнатой». В доме было двадцать семь окон, и все разные, отличавшиеся и размером, и формой, и стилем. На втором этаже фасад украшали балконы в новоорлеанском стиле. Потом я много ездила по Калифорнии, но никогда не видела ничего похожего на этот наш «калифорнийский» дом, выдуманный архитектором-фантазером.
Мы въехали в этот великолепный дом осенью и скоро обнаружили, что у нашего камина восхитительная тяга — огонь в нем горел ярко и жарко, но дров на него нужно было больше, чем мы могли себе позволить. С наступлением холодной погоды мы обнаружили также, что печь, которая должна была обогревать весь дом, также требовала необычно большого количества топлива. Когда же выпал первый снег, стеклянные стены столовой покрылись льдом, и все растения в зимнем саду замерзли.
«Ну, — сказала мама, — думаю, этой зимой мы нечасто будем приглашать гостей на ужин. Давайте лучше запрем столовую и забудем о зимнем саде».
«Я мало знаю о климате в Калифорнии, — заметил отец, — но думаю, мой друг забыл, что здесь климат все-таки сибирский».
Единственным теплым помещением в доме была кухня, и два наших слуги-китайца отказывались из нее выходить.
Жизнь в доме, о котором так мечтал мой отец, оказалась чрезвычайно неудобной. В эту первую зиму мы старались проводить побольше времени в постелях под грудами одеял. Мы надевали по несколько слоев теплой одежды и собирались вместе в одной комнате наверху, когда в широкие окна нашей гостиной задувал холодный ветер. Еще одним непредусмотренным недостатком было местоположение дома. Когда отец решил построить его на окраине, он не задумывался о том, как мы будем попадать в город. Оказалось же, что единственным способом добраться до города была двадцатипятиминутная прогулка по грунтовой дороге к конечной остановке трамвайной линии.
Отец продолжал принимать больных в городе, но зарабатывать на жизнь становилось все труднее. Харбин изменился. Люди с деньгами уезжали в Европу, США или в другие китайские города. Поговаривали о приближающейся опасности японской оккупации Маньчжурии и о том, что советское правительство готовится продать свою часть Китайско-Восточной железной дороги Японии и увезти всех своих граждан в СССР. В такой ситуации жизнь для людей без паспортов, какими мы теперь являлись, представлялась особенно трудной.
Во-первых, мамина мечта о европейском образовании для меня теперь стала неосуществимой. Сбережений у нас больше не было. Тем не менее я твердо решила тем или иным способом продолжить свое образование. Оно мне было нужно, и уже не по возвышенным соображениям о самоусовершенствовании или просвещении, а просто потому, что надо было чем-то зарабатывать на жизнь. Семья больше не была тем теплым гнездышком, где можно укрыться от любых напастей, и я точно уже не собиралась возвращаться в Россию и «служить народу».
Советский Союз при Сталине в 1930-х годах был довольно страшным местом. С тех пор как отец отказался от советского гражданства, все связи с нашими родственниками и друзьями в России оборвались. До нас дошли известия о том, что оба моих двоюродных брата, Боря и Шура, арестованы и отправлены в лагерь, что дядя Виктор работает в Монголии, и никто не знал, где тетя Ася. Я уже не могла отмахиваться от этих фактов или находить им оправдание. Теперь у меня были серьезные сомнения относительно «правого дела» и моральной убедительности коммунистической доктрины о том, что цель оправдывает средства.