Встречи с Есениным
Встречи с Есениным
Тихо в чаще можжевеля по обрыву.
Осень — рыжая кобыла — чешет гриву.
Над речным покровом берегов
Слышен синий лязг её подков.
Схимник-ветер шагом осторожным
Мнёт листву по выступам дорожным
И целует на рябиновом кусту
Язвы красные незримому Христу.
Стихотворение «Осень» было напечатано в альманахе «Весенний салон поэтов». Сверху стояла фамилия автора — Сергей Есенин.
В двадцатых годах я жил в «Лоскутной» гостинице, у Охотного ряда, в одной комнате со старым наборщиком Андреевым.
Ко мне в гости зашел ивановский поэт Серафим Огурцов, и я прочитал ему стихотворение Есенина вслух.
— А я-то Сергея знавал ещё совсем безусым. У Сытина вместе работали, — негромко обронил Андреев, сворачивая папиросу.
Даже полусонный Огурцов, болевший энцефалитом, и тот оживился.
— Неужто знавал? Мне это очень надобно. Мы в Иванове задумали издать антологию современных поэтов.
И сосед, попыхивая махоркой и поглядывая сощуренно на кремлёвскую стену, куда выходило окно нашей комнаты, рассказал о своей дружбе с Есениным.
— Его привел в типографию один наш рабочий, тоже баловавшийся стихами. Он ходил в какой-то там кружок поэтов и там познакомился с Есениным. По виду Есенину было лет шестнадцать-семнадцать. Невысокий, белокурый. Нам он очень понравился, живой такой, любознательный, хорошо читал наизусть Пушкина и Лермонтова.
Первое время ему негде было жить, и он ночевал в комнатке при типографии. Его устроили в корректорскую. Не раз читывал он нам свои стихи и даже где-то их печатал. В каких-то небольших журнальчиках. Страсть как любил типографское дело, изучал шрифты, печатные машины, охоч был до хорошей бумаги — всё мечтал, когда ему книжку напечатают.
Стихи у него были грустные, но правдивые. О деревне. Нам очень нравились. Брали за душу…
Огурцов записал всё это в блокнот. Мы решили сходить на Никитскую, в книжную лавку имажинистов.
— Может быть, застанем там Есенина.
На дверях лавки висел замок. У дверей мы повстречали худого, тщедушного человека с высоким лбом и добрыми, мечтательными глазами. Огурцов узнал его: это был литературовед Иван Никанорович Розанов. Мы пошли проводить его до Кудринской, и он по дороге рассказал нам о Есенине и его друзьях — имажинистах, о том, как Есенин попал в Петербург к Блоку. Потом познакомился с Городецким и Клюевым. Его втянули в модные литературные салоны, встречая как представителя простого народа.
— Но Есенин лишь прикидывался наивным простаком, — хитро прищурившись, говорил Розанов, — а на самом деле много читал и работал с большим упорством. Он овладевал сложностями литературного мастерства, общался с поэтами, художниками и артистами, приглядывался к ним, учился.
Три любви двигают им в жизни: это — любовь к родине, стихам и славе. Он мечтает стать народным, национальным русским поэтом. И всеми силами тянется за этой неуловимой жар-птицей…
Мы проводили Ивана Никаноровича до самого парадного его дома.
Есенин стоял у прилавка, на фоне книжных полок, молодой, светлый, элегантный, и спорил с каким-то высоким лысым человеком в старинном сюртуке, как оказалось, профессором истории. Профессор держал в руках раскрытый томик «Слова о полку Игореве» и старался доказать, что «Слово о полку» — произведение не оригинальное, что история похода князя Игоря Святославича в старинных летописях — Лаврентьевской и Ипатьевской — изложена гораздо последовательнее и исторически точнее.
— Историки лучше и подробнее рассказали о всех событиях, связанных с походом князя Игоря и его неудачной битвой с половецкими ордами.
Профессор доказывал своё положение веско, стройно, по-ученому, то и дело заглядывая в раскрытый томик.
Есенин кипятился, размахивал руками, говорил не в лад, перебивал своего собеседника. Он утверждал, что авторы летописей излагают историю похода с холодным равнодушием.
— Автор «Слова о полку» — художник, он поэтически нарисовал военный поход князя Игоря и сумел гораздо правдивей показать и раскрыть глубокую сущность его неудачи, ибо художник, поэт действует и мыслит живыми образами…
В своём светлом костюме и модных ботинках Есенин легко двигался по небольшому помещению лавки и изредка недовольно поглядывал в нашу сторону.
Поражали его удивительная память и знание славянского языка. Не раскрывая книги, он произносил из «Слова» целые главы наизусть.
Восторгаясь красочным языком сказания, Есенин остановился у прилавка и, поглядывая снизу на своего длинного худощавого оппонента, торжественно прочитал:
— «Боян же, братие, не десять соколов на стадо лебедей пущаше, но свои вещия персты на живая струны вскладаше: они же сами князем славу рокотаху».
И совсем без всякой последовательности восхищенно заметил:
— Князь вступает в «злат стремень». Злат стремень! Вот где точности и красоте языка учиться!
Он вспомнил описание битвы:
— «С зараниа до вечера, с вечера до света летят стрелы каленыя, гримлют сабли о шеломы, трещат копья харалужные в поле незнаеме среди земли Половецкии. Черна земля под копыты костьми была посеяна…» Каково, а? — восхищённо выкрикивал Есенин. — Такой выразительности от души позавидовать можно, — и было видно, что он действительно от всей глубины сердца завидует автору поэмы. — Вот бы о наших временах такое создать!.. А как здорово описано бегство Игоря из плена! Так мог написать человек, только сам переживший эти невзгоды…
Обратив, наконец, на нас внимание, Есенин как-то виновато улыбнулся и спросил:
— Вы ко мне? Простите, ради бога…
С той же неопределённой и виноватой улыбкой он выслушал нашу просьбу — написать для альманаха свою автобиографию.
— Ладно. Зайдите дней через пять-шесть…
Но Огурцов, несмотря на свою внешнюю медлительность, был человек хваткий и соображал быстро.
— Дорогой Сергей Александрович, завтра отбываю в Иваново. Будь друг (он со всеми обращался на ты, и у него это получалось как-то естественно и не обидно), не откажи. Три слова…
И видя, что Есенин уже заколебался, Огурцов дрожащими пальцами вытащил из планшета, переброшенного через плечо, заготовленный блокнот.
— Немного, хоть несколько слов скажи, а уж запишу я сам…
Есенин проводил профессора до дверей. Опершись спиной о стойку с книгами, он озорно запустил в волосы растопыренную пятерню.
— Разозлился старик, а доказать не сумел. Ну, добро, рассказать, значит, о себе? Ничем не примечательная жизнь: не полководец, не герой, в германской войне не участвовал, наград никаких… А просто: жил-был под Рязанью, в деревне Константиново, на берегу Оки крестьянин Александр Есенин со своей женой Татьяной. И вот родился у них сын. Нарекли его Сергеем. Событие это произошло 21 сентября 1895 года.
Есенин рассказывал о себе короткими, отрывочными фразами.
— Учился в земской школе. Лет тринадцати меня отдали во второклассную церковноприходскую школу. Родные хотели, чтоб я стал сельским учителем.
Рос озорным и непослушным. Дрался на улице. Дед подзадоривал: дерись, дерись, Серёга, крепче будешь!
И Есенин непроизвольно сжал кулаки, готовый, кажется, хоть сейчас выйти на стенку.
— Ездил с ребятами в ночное. Стихи начал слагать с малых лет. Сперва подражал частушкам. Потом песням. Потом просто сам по себе.
Окончил школу и уехал в Москву. Работал в типографии. Поступил в Народный университет. Пробыл там полтора года и вернулся домой из-за отсутствия средств. Потом махнул в Питер.
В 1916 году был взят на военную службу…
И словно что-то вспомнив, Есенин вдруг озабоченно оглядел полки с книгами.
— А профессор-то по рассеянности забыл поставить на место томик! Ладно, принесёт, — махнул он рукой. — Очень скоро я угодил в штрафной батальон. Там, на фронте, и застала меня революция. С той поры я и иду в ногу с Советской властью! — И Есенин с шутливой церемонностью поклонился нам.
Попрощавшись, мы вышли на улицу. У ворот консерватории Огурцов остановился.
— Профессора пересилил! А по стихам будто простой мужичок деревенский. Наматывай, брат, на ус!
Знойный московский август. В трамвае № 4 по Мясницкой качу к Казанскому вокзалу — написать в газету очерк о безработных ночлежниках Ермаковки.
Огромное здание ночлежного дома никогда не пустует. Вместе с приехавшими на заработки в Москву плотниками, каменщиками, пильщиками здесь много нищих, жуликов, воров и беспризорных. Воздух устоявшийся, ночлежный.
В полутьме коридора я увидел небольшую группу прилично одетых людей и среди них женщину. Они прошли в зал. Вслед за ними густой толпой повалили ночлежники. Вскоре из зала послышались аплодисменты, и чей-то громкий, удивительно знакомый голос начал читать стихи.
Я бросился к дверям и, ошеломлённый, остановился у входа: среди рассевшихся на скамьях, подоконниках и просто на полу в самых живописных позах обитателей ночлежки, на днище перевернутого бочонка стоял с открытой головой Есенин и, размахивая руками, громко читал стихи:
Я на эти иконы плевал,
Чтил я грубость и крик в повесе,
А теперь вдруг растут слова
Самых нежных и кротких песен.
В зале стояла удивительная тишина, и необычность этой тишины потрясала. Затаённое дыхание людей изредка нарушал чей-то приглушённый кашель. На подоконнике, свесив ноги в разбитых опорках, сидел небритый, измождённый человек и, опустив на руки седую голову, покачивал ею в такт стихам, вспоминая, видимо, свою минувшую молодость, Было видно, что стихи Есенина трогали души этих людей, обойдённых жизнью.
Увлечённый рассматриванием слушателей, я сначала не обратил внимания на спутников Есенина. Женщина была мне незнакома, но в невысокой худощавой фигуре, стоявшей невдалеке от бочки, я сразу признал поэта Василия Казина.
Прочитав несколько лирических стихотворений, Есенин спрыгнул с бочонка.
— Видал, брат! — Он хлопнул Казина по плечу. — Меня ведь здесь каждый папиросник знает. Теперь твоя очередь читать!
Казин охотно поддакивал, молча кивая головой, однако выступать отказался, ссылаясь на свой тихий голос.
— И без меня хорошо прошло.
В углу зала громко плакала старая растрепанная женщина.
Окруженный ночлежниками, Есенин с трудом выбрался в коридор.
Мы с Казиным подошли к плачущей женщине.
— Что за беда стряслась у вас? — участливо спросил он.
Женщина сердито махнула рукой:
— А вон тот, ваш, кудрявый… Пока он там читал, у меня кто-то из кармана деньги вытащил, — и, размазывая но грязному лицу слезы, она зло оглядела окружающих. — У, ироды проклятые!
— Вот тебе и отношение к поэзии, — вздохнул с улыбкой Казин. — Пойдём.
По дороге к выходу он пояснил, что в ночлежку привез его Есенин. «Поедем, — пригласил он, — поглядишь, как меня простые люди встречают. Увидишь, как они любят стихи».
Есенин безоглядно верил в могучую силу поэзии, в её влияние на человеческие сердца. В этой глубокой убежденности таилась и его собственная сила.
Из Пятигорска приехал близкий друг и поклонник Есенина драматург Алексей Славянский. Вдвоём с Есениным они привлекают внимание всех встречных. Синяя черкеска с широкими завёрнутыми рукавами, кавказский пояс, кинжал и шашка в богатом серебре, на спине — голубой башлык, лихо заломленная папаха, под густыми, сросшимися бровями жёлтые глаза уссурийского тигра — таков по внешности Славянский. И рядом с ним, в модном костюме — Есенин, только что вернувшийся из-за границы.
Бывший чабан, выросший без родителей, Алеша Славянский был всего-навсего начальником клуба одной из кавалерийских дивизий, расквартированных на Тереке.
Его пьесы «Красный орлёнок», «Пять ночей» и «Сосны шумят» шли во многих театрах страны. И в каждый свой приезд в Москву, получив в охране авторских прав накопившийся гонорар, Славянский обязательно собирал друзей и устраивал шумный праздник.
Есенина Славянский боготворил. И поэт отвечал ему самыми чистыми дружескими чувствами.
Мы направлялись в кавказский духанчик, напротив телеграфа, где у Славянского был знакомый повар-грузин.
О своём пребывании за границей Есенин рассказывает глухо, нехотя.
Вместе с Айседорой Дункан они вылетели на самолёте в Германию. Дункан руководила детской хореографической школой, и дети должны были прибыть за границу вслед за ними.
Непривычный к суматошной артистической жизни и частым переездам из одного города в другой, Есенин уставал от этого путешествия.
— Поверишь, минуты не мог уделить работе, — с горечью вздыхал он, хмуря лоб, — чтобы сесть за стол, за стихи. То гости мешают, то встречи и банкеты. А останешься с Изадорой! — и поговорить не о чем. Она по-русски ни бельмеса, я по-английски — тоже ни слова.
— Неужели ни слова?
— Понимать-то понимал, но разговаривал только на русском языке. Разве наш язык по богатству можно сравнить с любым иностранным? Там все — вундербар или — о-кэй. «Как вам нравится наш русский лес?» — «О-кэй!» — «А наша русская зима?» — «О-кэй!» — «А наши девушки?» Всё равно «о-кэй». В Берлине один немецкий драматург, собиравшийся в Москву, попросил меня найти такое слово, чтоб оно могло годиться в разговоре на любой случай. Подыскал я такое слово — чудесно. «Как вам русский лес?» — «Чудесно!» — «А девушки?» — «Чудесно!» По он почему-то каждый раз забывал и отвечал: «Чедузно». Бывало, спросишь: «Как вам наша русская зима?» — «Чедузно». Решил он всерьёз русским языком овладеть. Читает по самоучителю: «Я поехал в Украину». Поправляю его: «По-русски надо сказать — на Украину». — «Понял: не «в», а «на». Я поехал на Крым…» — «Не на Крым, а в Крым». — «Ага, понял. Я поехал в Кавказ…» — «В Кавказ не говорят. Правильно на Кавказ». — «Ясно. Я поехал на Сибирь». — «На Сибирь — нельзя. В Сибирь». Рассвирепел он: «Доннерветтер, когда — на, когда — в, какие же здесь правила?» — «А нет правил. Просто — на Кавказ и в Сибирь, на Украину и в Крым… Без всяких правил!» Нет, брат, ни одному иностранцу никогда не выучиться настоящему русскому языку! Это всё запоминается с детства. У них — о-кэй, вундербар, а у нас на это двадцать слов с различными оттенками найдется: чудесно, обворожительно, прекрасно, великолепно, волшебно, восхитительно, сказочно, бесподобно, дивно, и бог знает ещё сколько…
И так мне там тоскливо и тошно стало, просто невмоготу. Каждый день во сне вижу — то деревню, засыпанную снегом, то деда, то бабку с чёрным котом…
Напротив телеграфа мы спустились в подвальчик. Здесь за столом Есенин продолжил свой рассказ:
— По радио там с утра до вечера музыка, можешь слушать её в любом городе, на любом расстоянии, сидя в собственной квартире. Но меня грызла тоска. Нестерпимо тянуло домой! На родину. Где так хорошо. Так сказочно. Дивно. Прекрасно. Обворожительно. Бесподобно. Волшебно. Восхитительно…
— И чедузно, — добавил Славянский, разливая по бокалам светлое цинандали.
Есенин поднял бокал:
И тебе говорю, Америка,
Отколотая половина земли,
Страшись по морям безверия
Железные пускать корабли!
Не отягивай чугунной радугой
Нив и гранитом рек.
Только водью свободной Ладоги
Просверлит бытие человек!
Не вбивай руками синими
В пустошь потолок небес:
Не построить шляпками гвоздиными
Сияния далёких звёзд.
Не залить огневого брожения
Лавой стальной руды.
Нового вознесения
Я оставлю на земле следы.
Пятками с облаков свесюсь,
Прокопытю тучи, как лось;
Колёсами солнце и месяц
Надену на земную ось!
Это был отрывок из его «Инонии».
Москва торжественно отмечает 125-летие со дня рождения Пушкина.
У Дома Герцена собираются писатели. Много знакомых: Казин, Орешин, Кириллов, Городецкий. Есенин в сером костюме, в руках огромный венок из живых цветов. Вот кто-то тронул его за плечо, и он быстро, с юношеской готовностью обернулся к приятелю, и на лице его сразу зажглась добрая, широкая улыбка. Казалось, он улыбался всему миру: деревьям, дню, облакам, людям, цветам, — улыбка у него была чистосердечна и жизнерадостна, он будто звал улыбаться с собой всех окружающих.
Уже начинало вечереть, когда писательская колонна тронулась по Бульварному кольцу к памятнику Пушкина.
Казин сосредоточенно молчит, ему предстоит читать новые стихи. Есенин идёт немного впереди, справа, его обвитую предвечерним июньским солнцем пепельно-золотую голову видать издалека. Он возбуждённо оглядывается по сторонам. Его узнают сразу, но он делает вид, будто не замечает любопытных взглядов.
Венок в молчании возлагается к подножию памятника. Девочки-школьницы кладут рядом небольшой букет жёлтых кувшинок и белых водяных лилий.
Бронзовый Пушкин с задумчивым дружелюбием глядит на своих почитателей, — один из них, самый старый и седой, профессор Сакулин приветствует поэта от имени благодарных потомков.
На отшлифованный до блеска зеркальный гранит пьедестала, отражающий розовое небо, поднимается Есенин. Его ладная фигура окаймлена зеленью венка. Обычно бледное лицо сейчас озарено румянцем волнения. И вероятно, от непривычной торжественности момента он слишком громко, завышенным, звенящим голосом начинает читать свои стихи, обращённые к Пушкину. Он читает их так, будто даёт клятву тому, чей могучий дар стал русской судьбой, кто, преодолев все жестокие превратности, остался «в бронзе выкованной славы».
Есенин читает, вытянув вперёд свои руки и будто дирижируя ими над головами собравшихся:
А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе —
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе.
Как бы подчёркивая глубокий смысл своих слов, он покачивается из стороны в сторону, весь отдавшись проникновенности чтения.
Вечер полон красок и звуков, но нежная светлынь неба по-летнему ещё долго не меркнет. Где-то на площади нетерпеливо позванивают остановленные трамваи, но они не могут заглушить напряжённого есенинского голоса, дающего поэтическую клятву великому Пушкину:
Но, обречённый на гоненье,
Ещё я долго буду петь…
Чтоб и моё степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть!
Пушкин — вот чьё сердце согревало мечту Есенина, чей немеркнущий образ постоянно сиял в его собственном сердце!
Писатель Сергей Буданцев живёт в Леонтьевском переулке, рядом с редакцией «Юношеской правды». Весёлый, шумный, вечно приподнятый и возбуждённый, с детскими ямочками на тугих румяных щеках и длинной прядкой тонких волос, отважно переброшенных через всю сияющую лысину, выдумщик и непоседа, Буданцев всегда полон азарта.
— Пошли к Есенину! Он только что приехал с Кавказа, привёз много новых стихов…
Буданцев влюблен в литературу, он дышит ею, живёт, следит за всеми событиями литературной жизни, радуется каждой новой удачной книге.
— Говорят, очень прелестны!
По дороге встречаем Всеволода Иванова. Его широкоскулое сибирское лицо, с округлыми отверстиями слегка приподнятых ноздрей, озабочено. Он куда-то спешит.
— Пошли, пошли, — тянет его за руку Буданцев.
Всеволод Иванов отмахивается:
— Он хочет, чтоб с ним в гости шла вся Москва…
Поворачиваем в Брюсовский переулок. Входим в мрачный московский дворик, покрытый асфальтом и сдавленный огромными кирпичными домами. Медленный лифт поднимает нас, кажется, под самые небеса.
Тоненькая, стройная девушка с пепельными волосами встречает и ведёт нас по коридору в дверь направо.
Младшая сестра Есенина, Шура, похожа на брата — те же русые волосы, светлые глаза, девичья несмелость в улыбке.
Буданцев нетерпеливо оглядывает комнату.
— А где же Сергей?
— Пошёл прогуляться, — негромко отвечает сестра, собирая в коробку разбросанные по дивану разноцветные клубки ниток.
— Значит, не скоро вернется, — огорчённо поглаживает лысину Буданцев. И поясняет: — Сергей всегда работает на прогулках. Бродит по переулкам в одиночестве и сочиняет. Придёт домой и запишет. И почти всегда готовое стихотворение. А сегодня вечер особенно хорош, весенний! Можно поэму сочинить. Ну как, друзья, будем ждать?
Всеволод Иванов спешит на заседание в «Красную новь».
— А ты не уходи, — оставляет меня Буданцев, — я скоро вернусь, провожу Всеволода. А Сергея не отпускай!
Оглядываю комнату. Письменный столик. У стены старый диванчик. Сюзане. Висячий абажур. Этажерка с книгами.
Шура недавно приехала из деревни и ещё полна воспоминаний о доме.
— Недавно у нас был страшный пожар, — рассказывает она, — сгорело более двухсот построек. И наш дом тоже сгорел. До утра стлался дым. А на рассвете вместе с другими погорельцами мы бродили по пожарищу, собирали и стаскивали в кучу полусгоревшие вещи, которые удалось вынести. Среди них, между прочим, были книги и рукописи Сергея.
За последние слова я готов её расцеловать. Как хорошо, что они догадались спасти рукописи!
Шура сидит на диванчике, свет из-под абажура падает на её тонкие девичьи руки, на подвижные пальцы, она усердно что-то вышивает.
— В нашем Константинове нет ничего примечательного. Разве сады да синяя Ока. На лодках приезжают к стаду бабы, коров доить. Девочек у нас рано приучают к работе. А мальчишки ездят в ночное или на Оку коней поить. И Сергей вместе с ними ездил…
В сенокосную пору он помогал деду косить. Раздольны, красивы наши заливные луга! Мужики и мальчишки всё лето в лугах, в шалашах живут. По неделям домой не приезжают. Сергей любил эту веселую работу…
Зимой мы ходили в школу. У нас школа посреди села была. Сергей учился хорошо, с охотой, но был непоседлив, озорничал, и в третьем классе за баловство его оставили на второй год. Однако школу он закончил с похвальным листом. Этот похвальный лист долго висел у нас дома на стене в рамке.
Я не перебиваю Шуру ни словом, ни одним лишним движением, боясь спугнуть её застенчивое расположение.
— На высокой горе — церковь. Березы с грачиными гнездами. Старое кладбище. Неподалеку имение помещицы Кашиной. В юности Сергей был влюблен в неё…
Шура рассказывает о золотой рязанской осени, о необыкновенно красивой русской зиме, о весёлых святках, когда Сергей приезжал домой на каникулы.
После пожара отец Есенина купил небольшую избушку и поставил её в огороде. Всё в ней было бедно и убого: половину избы занимала русская печь, небольшой стол, три стула, деревянная кровать — вот и всё убранство.
— Но распахнешь маленькое оконце, и перед глазами — настоящая сказка! Цветут яблони и вишни…
Разложив на диване нехитрые предметы из своей коробки — ножницы, нитки, напёрсток — и обозначив ими, где домик, где яблоня, где вишни, Шура увлечённо продолжает рассказывать об отце, о матери, о детстве брата, даже не заметив, как в комнату со свертками в руках тихо входят Есенин и Буданцев. Остановившись у дверей, они с любопытством слушают её рассказ.
— Отец был худощавый, невысокого роста. Глаза голубые, чистые, всегда по ним угадаешь его настроение. Такие же глаза и у нашего Сергея…
Не замечая брата, Шура рассказывает о том, как отец в детстве пел в церкви, на клиросе. У него был небольшой, но приятный тенор, и ей нравилось, когда он пел песню: «Прощай жизнь, радость моя».
— Эту песню в семье любили все — и мать, и сестра Катя, и я, — бесхитростно делилась Шура.
Уже не в состоянии сдержаться от улыбки, Сергей Александрович прикрыл ладонями глаза сестры.
— Ах ты, красавица моя рязанская! — И он жарко расцеловал её, смущённую до слез. Она тут же выбежала из комнаты.
Сидим за чаем и слушаем новые стихи поэта. Есенин читает сегодня особенно задушевно.
Низкий дом с голубыми ставнями,
Не забыть мне тебя никогда, —
Слишком были такими недавними
Отзвучавшие в сумрак года.
До сегодня ещё мне снится
Наше поле, луга и лес,
Принакрытые сереньким ситцем
Этих северных бедных небес…
Нежаркая тифлисская осень. Открытые трамвайные вагончики и детские дудочки кондукторов, узкие, кривые улочки старого Авлабара, истошные крики ишаков, знаменитые серные бани с восточными инкрустациями из маленьких зеркал, где бывали Грибоедов и Пушкин, духан «Симпатия» с живой рыбёшкой в фонтане, гениальные в своей наивной простоте чёрно-жёлтые клеёнки художника-самоучки Пиросмани, воды Лагидзе, ветхие деревянные балкончики и ни с чем не сравнимое грузинское радушие и гостеприимство!
Совсем недавно здесь побывал Есенин. О нём много рассказов и легенд.
Есенин встречался на Кавказе с грузинскими поэтами и журналистами. О своём знакомстве с ним рассказал живший в Тифлисе поэт Михаил Юрин.
— Однажды я пошёл в гостиницу к приехавшему из Москвы критику Илье Вардину. В номере было полутемно. В глубоком кресле, спиной к окну, сидел какой-то молодой человек в сером пальто и в шляпе. Он сосредоточенно водил тростью по паркету. Отрекомендовав меня как руководителя местной поэтической молодежи (я это принял как должное), Вардин назвал незнакомца:
— Сергей Есенин.
Я онемел. В этот день в «Заре Востока» были опубликованы его «Стансы», посвящённые П. И. Чагину. Мне очень хотелось спросить у Есенина, что значит слово «стансы». Но я постеснялся…
Юрин рассказал о том, как Есенин выступил на собрании партийного актива Закавказья.
— Это происходило в огромном зале кооперации, недалеко от Верийского моста. Здесь собрался партактив Грузии, Армении и Азербайджана. Собрание вёл секретарь Заккрайкома Серго Орджоникидзе. Среди других в президиуме находился и Сергей Миронович Киров.
Узнав, что в Тифлисе Есенин, товарищи попросили меня пригласить его на собрание партактива.
— Бери машину и вези его сюда.
Я помчался в гостиницу. «Захвачу ли его дома?» Стучу. Дома!
— Сергей Александрович, собирайся! Тебя приглашают выступить перед партактивом. Лучшие люди собрались…
Есенин как-то даже немного растерялся. Потирая руки и волнуясь, он стал ходить по номеру.
— Как же это? Так прямо и поехать?.. Просто так, сразу…
— Так и поедем. Народ ждёт.
Он попросил разрешения на минутку забежать в парикмахерскую побриться, — и вот мы уже подъезжаем к клубу.
Не раздеваясь, мы прошли по залу на сцену. Увидев Есенина, все присутствующие поднялись и стоя приветствовали его, пока он шёл между стульев. Есенин был заметно растроган. Поднявшись на сцену и положив на стул шляпу и трость, он по приглашению товарища Орджоникидзе стал между столом президиума и трибуной и сразу стал читать стихи:
Я посетил родимые места,
Ту сельщину,
Где жил мальчишкой,
Где каланчой с берёзовою вышкой
Взметнулась колокольня без креста…
Слушали Есенина с жадным вниманием. А когда он дошёл до предпоследней строфы:
«Ну говори, сестра!» И вот сестра разводит,
Раскрыв, как библию, пузатый «Капитал»,
О Марксе,
Энгельсе…
Ни при какой погоде
Я этих книг, конечно, не читал.
И мне смешно,
Как шустрая девчонка
Меня во всём за шиворот берёт…
Грянули такие овации, что ему пришлось несколько времени переждать.
Есенин читал отрывки из поэмы «Ленин», «26 их было, 26», «Русь Советская». И после каждого стихотворения зал поднимался и стоя приветствовал поэта.
Чтобы дать ему отдохнуть, несколько стихотворений прочитал и я. Конечно, с менее оглушительным эффектом…
Затем снова выступил Есенин. Но уже с лирикой. Особенно тепло встретили его «На Кавказе», только что напечатанное в «Заре Востока». С глубокой, непередаваемой нежностью прозвучали заключительные слова:
И чтоб одно в моей стране
Я мог твердить в свой час прощальный:
«Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной».
Это была не буря, а настоящий ураган приветствий! Хлопали от всего сердца…
По телефону звонит поэт Василий Наседкин.
— Приходи в Дом Герцена, Сергей будет читать новую поэму.
Не знаю почему, но встреча была организована не в зале, а в небольшой комнатке на втором этаже. За столом я увидел Есенина и Вороненого. Справа, у стены, сидели, не раздеваясь, Зинаида Райх и Мейерхольд.
Народу было немного. Кроме Наседкина, пришли поэты из «Перевала», студенты из Литературного института. У кафельной печки устроились на диване несколько подвыпивших молодых людей. Они, несомненно, ждали очередного литературного скандала.
В комнате было прохладно. Есенин выступал в шубе с меховым воротником. Шапку он снял и положил на стол. Неяркий свет лампочки, висевшей под потолком, невыгодно освещал его бледное, усталое лицо, резко подчёркивая собранные на лбу морщины и оттеняя пугающую синеву утомлённых подглазий. Есенин выглядел в этот вечер больным и постаревшим. Не поднимая глаз, с опущенной головой, голосом, проникновенно тихим и немного хриповатым, он начал читать свою последнюю поэму — «Анна Снегина»:
Село, значит, наше — Радово.
Дворов, почитай, два ста.
Тому, кто его оглядывал,
Приятственны наши места…
В творческий кругозор поэта вошла тема революции, она подсказала ему и новую форму — чистую и ясную.?
Запомнился отрывок, где показана беседа героя поэмы со своими односельчанами о Ленине:
…Скажи:
Отойдут ли крестьянам
Без выкупа пашни господ?
Кричат нам,
Что землю не троньте,
Ещё не настал, мол, миг.
За что же тогда на фронте
Мы губим себя и других?
И каждый с улыбкой угрюмой
Смотрел мне в лицо и в глаза,
А я, отягчённый думой,
Не мог ничего сказать.
Дрожали, качались ступени,
Но помню
Под звон головы:
«Скажи,
Кто такое Ленин?»
Я тихо ответил: «Он — вы».
Есенин читал поэму негромким голосом, как бы гордясь этой достигнутой им эпической формой стихосложения, не нуждающейся ни в каком внешнем украшательстве.
Рисовал ли он пейзаж, приводил ли разговор крестьян, вводил ли слушателей в мир переживаний своего лирического героя, всё было просто и сильно.
…Приехали.
Дом с мезонином
Немного присел на фасад.
Волнующе пахнет жасмином
Плетнёвый его палисад.
…Заря холодней и багровей.
Туман припадает ниц.
Уже в облетевшей дуброве
Разносится звон синиц.
Картинно рисовал Есенин суровые, грозные годы революции в деревне:
Эх, удаль!
Цветение в далях.
Недаром чумазый сброд
Играл по дворам на роялях
Коровам тамбовский фокстрот.
За хлеб, за овёс, за картошку
Мужик, залучил граммофон, —
Слюнявя козлиную ножку,
Танго себе слушает он…
Компания у кафельной печи поэму явно не одобряла.
Ощущая глухую атмосферу недоброжелательства, Есенин, не поднимая глаз, продолжал тем же негромким голосом читать поэму, сурово сомкнув над переносицей широкие брови, как бы объявляя этой собранной, необычно скромной манерой чтения и всем своим отрешённым поведением непримиримый вызов этим, ехидно ухмыляющимся представителям литературной богемы, а заодно и всей кабацкой Москве.
Никогда потом не приходилось слышать такого чтения, проникновенного и выразительного, полного необыкновенной простоты и непередаваемой задушевной напевности, с каким в тот мартовский вечер читал Есенин «Анну Онегину» в небольшом кругу своих друзей и недругов. А заключительная, лирическая часть поэмы невольно вызывала в памяти образ другого русского поэта, кому так завидовал Есенин и к кому пришёл он после долгих своих творческих скитаний…
Сложные судьбы героев поэт сумел показать в небольшой лирической поэме.
Молча выслушал Есенин критику Воронского, но когда некоторые из молодых «перевальцев» предложили обсудить поэму, встал и вспыльчиво возразил:
— Я не нуждаюсь в вашей критике. Да кто тут будет судить меня? Те, кто подражает мне?
Из всех молодых поэтов Есенин отметил лишь дарование Наседкина.
— У него хоть и небольшой поэтический голос, но свой, ни на кого не похожий…
Огромное впечатление произвели на всех «Персидские мотивы», прочитанные поэтом в заключение вечера.
Всё же Есенин был заметно огорчён. Засунув тетрадку со стихами в боковой карман шубы и взяв со стола шапку, он ушёл вместе с Мейерхольдом и Зинаидой Райх.
В конце декабря 1925 года в кинотеатре «Художественный», на Арбатской площади, был организован общественный просмотр нового фильма «Броненосец «Потёмкин». На это праздничное событие собрались писатели, артисты, художники, журналисты, корреспонденты иностранных газет. Настроение, как и обычно в таких случаях, приподнятое.
Окружённые друзьями и знакомыми в центре фойе стояли молодые артисты из группы Эйзенштейна и вспоминали различные интересные случаи и эпизоды из жизни Одессы, где проводились съемки фильма.
Сверкая толстыми стеклами своих заграничных круглых очков, к нашей группе, в сопровождении незнакомого сгорбленного старичка, подошел писатель Борис Пильняк и сообщил новость:
— Слыхали, Есенин повесился!
Весь зал обернулся на эти слова. Я, вероятно, ослышался. Не может быть! Совсем недавно с поэтом Павлом Радимовым мы навещали его в лечебнице профессора Ганнушкина на Девичьем поле. И вдруг…
— Да, да, — подтвердил спутник Пильняка, как оказалось, ленинградский художник-график, близко знавший Есенина. — В гостинице «Англетер». Я только что из Ленинграда.
Новость ошеломила всех. Вспомнилась поэма Есенина «Чёрный человек»:
…Месяц умер,
Синеет в окошко рассвет.
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один…
И разбитое зеркало…
Весь вечер не выходили из головы эти стихи — предчувствия поэта.
Зал Дома печати затянут чёрным крепом. Бледное, безжизненное лицо Есенина, с навеки сомкнутыми, будто приклеенными прямыми ресницами и с тщательно расчёсанными неживыми влажными волосами, со слушающим выражением печальных бровей, покоится среди цветов.
Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами…
Жил… Странно слышать это слово в прошедшем времени.
Маленькая пятилетняя дочь поэта Танюша читает у гроба отца стихи Пушкина. Слушать это без слез невозможно.
Напугал неожиданный бенгальский высверк зажжённого фоторепортёром магния, лёгкий вскрик женщины в чёрном, её обморочное под полуоткрытой вуалью лицо и упавшая на скамью изящная бледная рука с кружевным платочком.
Запечатлелось в памяти суровое, скорбное лицо матери, испуганные глаза сестёр и траурная лента на венке из живых цветов с золотыми буквами:
ВЕЛИКОМУ ПОЭТУ РОССИИ.
Имя Есенина неоднократно упоминается в дневниках Александра Блока.
«Год 1918-й.
4 января.
На улицах — плакаты: все на улицу 5 января…
К вечеру — ураган (неизменный спутник переворотов).
Весь вечер у меня Есенин.
7 января.
Днём — пишу статью для «Знамени труда». Что-то будет завтра?»
Интеллигенция на распутье. О чём могли весь вечер разговаривать два поэта? Блок полон тревожных дум о будущем России. Он пишет статью «Интеллигенция и Революция».
…«Россия гибнет», «России больше нет», «вечная память России» — слышу я вокруг себя…
Но предо мной — Россия: та, которую видели в устрашающих и пророческих снах наши великие писатели, тот Петербург, который видел Достоевский, та Россия, которую Гоголь назвал несущейся тройкой.
Россия — буря.
…России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и по-новому великой…»
Именно в эти дни Блок с невиданным, лихорадочным запалом работает над поэмой «Двенадцать». Поэтическая интеллигенция, среди которой вращался поэт, отшатнулась от него. Единственный из участников анкеты, опубликованной в вечернем выпуске газеты «Петроградское эхо»: «Может ли интеллигенция работать с большевиками?», Блок ответил: «Может и обязана».
Два поэта вслушиваются сердцами в будущее.
На улице стрельба.
У керосиновой лампы поэты ведут разговор. И несомненно, на ту же тему, над которой в эти бессонные ночи мучительно думает Блок.
«Дело художника, о б я з а н н о с т ь художника — видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит «разорванный ветром воздух».
Что же задумано?
«П е р е д е л а т ь в с ё. Устроить так, чтобы всё стало новым, чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, весёлой и прекрасной жизнью».
Вот о чем говорят в эти вечера два поэта.
Запись в дневнике.
«22 января.
Декрет об отделении церкви от государства.
Звонил Есенин, рассказывал о вчерашнем «утре России» в Тенишевском зале. Гизетти и толпа кричали по адресу его, А. Белого и моему — «изменники». Не подают руки. Кадеты и Мережковские злятся на меня страшно. Статья «искренняя», но «нельзя простить».
Господа, вы никогда не знали России и никогда её не любили».
Блок спешит закончить «Двенадцать». В феврале в «Знамени труда» появляются его «Скифы».
Накануне, 18 февраля, германские войска после разрыва мирных переговоров в Брест-Литовске начали наступление на Советскую Россию.
21 февраля 1918 года было опубликовано написанное Лениным обращение Совнаркома «Социалистическое отечество в опасности».
В этот же день — запись в дневнике Блока:
«…15000 с красными знамёнами навстречу немцам под расстрел.
Ящики с бомбами и винтовками.
Есенин записался в боевую дружину».
Следуя призыву Ленина, юноша-поэт с оружием в руках уходит в ночь, в пургу, в снежную неизвестность защищать молодую Республику Советов,
Через два дня немецкие войска были остановлены и разгромлены на подступах к Петрограду — под Нарвой и Псковом.
А в октябрьские дни Есенин, вступив добровольцем в красногвардейский отряд, ушёл на фронт против генерала Краснова. Об этом доселе неизвестном, но очень немаловажном факте из биографии Есенина рассказал мне старый большевик И. М. Гронский, комиссар 70-й пехотной дивизии, командовавший в те годы отрядами Красной гвардии Двинского укрепрайона.
— Я часто бывал в Питере и встречался там со многими поэтами. Там впервые я и познакомился с Есениным.
В отсветах революционных гроз формировался талант молодого поэта. И невольно вспоминались рассказы наборщика Андреева об участии Есенина в рабочих сходках, когда они вместе ездили в село Крылатское. Молодой типограф распространял революционные листовки и выполнял отдельные задания старых членов партии.
В ином свете выглядела теперь дружба Есенина с его школьным товарищем Гришей Панфиловым. Ясней и понятней становится недосказанность в их переписке. Панфилов тоже писал стихи. Они вместе мечтали стать поэтами, посвятить свою жизнь обездоленному народу.
Уезжая после окончания школы из Спас-Клепиков, Сергей подарил любимому другу фотографию и на обороте написал стихи, где выразил свои чувства и мысли о высоком назначении поэта.
Не просто было порвать со всем тем, привитым им в церковной школе, отказаться от образа Христа, но общение с рабочим классом помогало юноше Есенину распознать настоящую правду. Он бывает на сходках, участвует в подпольной работе. Об этом мы узнаём из его писем к Грише.
«Ты обижаешься, почему я так долго молчу, но что я могу сделать, когда на устах моих печать, да и не моих одних. Мрачные тучи сгустились над моей головой, кругом неправда и обман.
Твоя неосторожность чуть было не упрятала меня в казённую палату… За мной следят, и ещё совсем недавно были обыски у меня на квартире. Объяснять всё в письме не стану, ибо от сих пашей и их всевидящего ока не скроешь и булавочной головки. Приходится молчать…»
«Благослови меня, мой друг, на благородный труд, — обращается он в другом письме к Панфилову. — Хочу писать «Пророка», в котором буду клеймить позором слепую, увязшую в пороках толпу… Отныне даю тебе клятву, буду следовать своему «Поэту». Пусть меня ждут унижения, презрения и ссылки, я буду твёрд, как будет мой пророк, выпивающий бокал, полный яда, за святую правду, с сознанием благородного подвига».
Недавно в государственных архивах обнаружена папка Московского охранного отделения, где приводятся сведения о тайном наблюдении и слежке шпиков за молодым корректором из типографии Сытина, под условной кличкой «Набор».
«Набор» — это была кличка Есенина.
Видали вы, как на солнечной стороне придорожной канавки неожиданно расцветает первый ландыш?
Этот ландыш почему-то напомнил мне Есенина. Как давно все это было! Прошло двадцать с лишним лет.
Сняв шляпу, я не спеша шёл по аллее Ваганьковского кладбища, вспоминая, как и все горожане, редко и случайно навещающие эти места, о многих, дорогих и близких, ушедших от нас людях. Недвижно стояли над тихими могилами кусты жимолости, бузины и бересклета.
Остановившись у раскрытых дверей церкви, откуда доносилось печальное пение хора, я собирался было уже повернуть вправо, как ко мне подлетел одетый в поношенный костюм человек с помятым актёрским лицом и пригласил хриплым голосом:
— Это не там. Пожалуйте за мной! — И, повернув от ворот налево, по аллее, посыпанной золотистым песком, привел меня к могиле с небольшим гранитным камнем, где у подножия лежали свежие цветы.
«Откуда он знает, к кому я пришел?» Но он действительно угадал. На памятнике в овале был выбит барельеф и под ним скромная подпись: «Сергей Есенин».
Я остановился у ограды, охваченный нахлынувшими воспоминаниями.
Ожили прошедшие годы, вспомнился белый особняк в глубине двора на Тверском бульваре и поэт, читающий в тесном кругу близких друзей свою последнюю поэму, привезённую с Кавказа.
И перед мысленным взором встал желтоволосый деревенский отрок.
Я снова здесь, в семье родной,
Мой край, задумчивый и нежный!
Кудрявый сумрак за горой
Рукою машет белоснежной.
Девушка-подросток, похожая на берёзку, высокая и тонкая в поясе, легко наклонилась и бережно положила к подножию памятника небольшой букетик цветов.
Я навестил сестру поэта, Шуру. Она показала новые книги брата, изданные в разных странах — в Китае, Японии, Англии, Франции, Румынии, Болгарии, Чехословакии, Польше, — стихи Есенина теперь читают всюду.
— В Братиславе есть набережная имени Есенина.
Разглядываю старые альбомы. Есенин в юности. Вот он с сёстрами. С матерью. Вот после первого возвращения из Москвы.
Москва. Берлин. Париж. Нью-Йорк.
Знакомая фотография: Сергей Александрович с сестрой Катей на Тверском бульваре. У него в руках детская гармошка. Снимок сделан после его возвращения из Америки.
Телефонный звонок. Шура берет трубку:
— Хорошо, мы ждём.
У палисадника останавливается машина. Высокий моряк входит в квартиру, он вежливо козыряет хозяйке и приглашает всех в машину.
— Может, выпьете чайку?
Моряк показывает на часы.
— В нашем распоряжении всего девять минут. Аврал.
Машина летит по шоссе: острый весенний ветерок скользит по лакированным крыльям, врываясь в полуоткрытое окно.
Искоса гляжу на моряка, но его загорелое лицо торжественно-непроницаемо.
Сквозь полутемный тоннель вылетаем на простор, облака объяты жарким пламенем заката.
Крутой разворот по полудуге аллеи, и машина останавливается у Химкинского речного вокзала. Моряк предупредительно открывает дверцу:
— Пожалуйте.
Проходим через гулкое, просторное здание речного вокзала и по широким ступеням спускаемся на деревянную, надраенную и выгоревшую на солнце белёсую пристань. Непередаваемо прекрасна в этот закатный час широкая водная гладь, до краёв налитая солнечным пурпуром. На всем просторе — ни души, ни паруса, лишь одинокие чайки, раскинув узкие розовые крылья, кружатся над опрокинутой в воду облачной бездной.
И вот, где-то вдалеке, у поворота возникает лёгкий, похожий на мечту, силуэт белоснежного корабля.
— Корабль построен венгерскими рабочими, — негромко докладывает моряк, — своим ходом он пришёл в Москву, обогнув Европу…
Отсалютовав сиреной о прибытии и взбудоражив винтом ало-жемчужную пену, корабль медленно разворачивается перед пристанью, и мы видим на нём озарённые вечерним солнцем золотые буквы, расположенные по белому полукружью палубы:
СЕРГЕЙ ЕСЕНИН.
Как прекрасен этот незабываемый миг!
И в памяти засветился другой вечер, когда Есенин, протянув вперед руки, читал у памятника Пушкину свои стихи, мечтая о народной славе. И вот слава пришла к нему, но, увы, опоздала…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.