Глава вторая
Глава вторая
Я родился во вторник, 3/14 августа 1787 года, в десятом часу до полудня. В этот день церковь празднует память преподобного Исаакия. Когда, по совершении родов, довольно благополучных, при произведении на свет первенца, отец мой вышел в залу, он нашел в ней сторожа своей Экспедиции, Исака, с тарелкою, на которой лежали три хлебца.
— Имею честь поздравить ваше высокоблагородие, я именинник; примите, батюшка, хлеб-соль.
— Да что это ты принес три хлеба?
— Да как же, батюшка? Один для вашей милости, другой для Катерины Яковлевны.
— А третий?
— Для того, кого Бог даст!
— Он уже дал его, — сказал отец мой, тронутый этим случаем, одарил Исака, понес хлеб в спальню и сказал матушке: «Вот, Катенька, и хлеб нашему Николаю. Видно, Бог его не оставит без хлеба!»
Местом моего рождения был деревянный дом Колачевой, на Сергиевской улице. Помню этот дом потому, что в нем впоследствии жила бабушка Христина Михайловна, и матушка не раз говорила мне, что я там родился. Она хотела кормить меня сама, но занемогла и должна была отказаться от этого услаждения материнского сердца: мне наняли кормилицу, женщину здоровую, но придерживающуюся чарочки. Дивлюсь после этого, что я не пьяница. Меня окрестили. Вероятно, батюшка был в то время в войне с бабушкой, потому что она не была моей восприемницей. Крестным отцом был муж тетки моей, Веры Ивановны, полковник Петр Иванович Штебер, а восприемницею дочь его Анна Петровна.
Крестный отец, вместо подарка, привез на крестины паспорт, по которому я, определенный капралом Конной Гвардии, отпускался в домовый отпуск до окончания наук. Теперь обычай этот может казаться странным, но в то время был понятным и справедливым. Через несколько лет получил бы я чин вахмистра, а потом был бы выпущен из полка в армию капитаном, а в гражданскую службу титулярным советником. Таких малолетних капралов и сержантов считалось в гвардии до десяти тысяч. Император Павел приказал взрослым из них явиться на службу, а прочих, в том числе и меня, исключил. Дельно!
В 1789 году 21 марта родился брат мой Александр. Вскоре потом отец мой съездил курьером в Италию, именно в Геную, для исполнения Займа, заключенного нашим правительством с тамошними банкирами. Расскажу любопытный эпизод из его жизни. Когда он, за несколько лет перед тем был в Голландии, познакомился он с одним прелюбезным итальянцем, полковником Пеллегрини, который путешествовал с своей женой, и, заметив, что хозяин гостиницы намерен обмануть отца моего, неопытного молодого иностранца, предупредил его. Это обстоятельство сблизило их; они были неразлучны; расставаясь, Пеллегрини подарил отцу моему трость с золотым набалдашником, взяв с него слово, что он посетит его, в поместье его близ Генуи, если б ему случилось быть в Италии. Приехав в Геную, отец мой стал осведомляться, где именно поместье полковника Пеллегрини. Ему дали адрес и спросили, почему он его знает. — «Я видался с ним за десять лет перед сим в Голландии». — «Это невозможно, — отвечали ему, — полковник Пеллегрини ослеп за тридцать лет перед сим и с тех пор не выезжал из своей деревни. Вероятно, кто-нибудь назвался его именем». Человек, давший это известие, говорил так определительно, что отец мой не счел за нужное удостоверяться лично в истине его слов. Что же? Вскоре потом вышло в свет описание жизни и подвигов Калиостро, и оказалось, что он странствовал под именем полковника Пеллегрини.
Странное было тогда время. Просвещение распространялось повсюду, а между тем верование в алхимию, в призывание духов, в предсказания, в ворожбу занимали серьезно людей умных и образованных. Расскажу еще анекдот. У отца моего был добрый приятель, некто Штольц, служивший при театре и нередко снабжавший матушку билетами на ложи. У него была сестра, помнится, Елисавета Петровна, старая, высокая, сухая, но умная и решительная дева, знаменитая в свое время ворожея. Не имея долго известий о муже, матушка начала было беспокоиться и попросила Елисавету Петровну поворожить ей. Елисавета Петровна, разложив карты, в ту же минуту сказала:
— Не тревожьтесь: Иван Иванович здоров и приедет сегодня.
Матушка засмеялась.
— Не верите, Катерина Яковлевна? — возразила ворожея. — Я останусь у вас, чтоб быть свидетельницею его приезда.
Они поужинали, и, готовясь идти спать, матушка стала смеяться над ее предсказанием.
— Не смейтесь, Катерина Яковлевна, еще день не прошел: только половина двенадцатого.
В эту самую минуту послышался конский топот, стук колес и звон колокольчика. Дорожная повозка остановилась у крыльца. Они выбежали навстречу — это был их путешественник!
Елисавета Петровна Штольц уже в утробе матери испытала целый роман. Отец ее был портной и жил с женой где-то в глуши, в Коломне, в улице, не совсем еще застроенной. По смерти одного родственника в Москве, ему досталось наследство. Жена умершего стала защищать свои права, и портной Штольц принужден был сам ехать в Москву. Это было зимою в пятидесятых годах восемнадцатого века. Беременная жена осталась одна с молодым его племянником и с крепостным человеком. В то время отпустила она свою кухарку и наняла в работницы молодую матросскую жену. В самый первый день ухватки, речи и ответы этой бабы возбудили ее досаду, и она решилась отпустить ее на другой же день. Вечером были у нее гости. Провожая их, она увидела, что племянник и слуга спят в прихожей, облокотясь на стол, хотела разбудить их, но не могла.
— Их теперь хоть ножом режь, — сказала служанка, — не добудишься.
Это замечание поразило ее. Гости ушли. Мадам Штольц отправилась в спальню и, объявив работнице, что она должна лечь с нею в одной комнате, легла в постель и начала читать Библию. В то время вспомнила она, что у нее есть пистолет, порох и пули, отправилась в другую комнату, зарядила пистолет и, воротясь, положила его на ночной столик.
Вдруг слышит она, что на улице раздаются шаги; снег хрустит под лаптями и сапогами, и баба, приподнявшись, крадется к ней.
— Куда ты? Ложись!
— Матушка, выпустите меня, крайняя нужда!
— Оставайся! Нужду справишь и здесь.
— Ах, матушка, что вы!
В это время хозяйка увидела у ней за пазухою кухонный нож.
— Это что? На что у тебя нож?
— Лучину колоть, матушка!
Хозяйка решилась ее выпустить и тотчас заперла за нею двери. Слышит, отворяется дверь с надворья в кухню, входят какие-то люди, приближаются к дверям спальни и требуют, чтобы отворили.
Хозяйка не отвечает.
Начинают стучаться в дверь, усиливаются ее выломить и, не успев в том, уходят с угрозами и ругательствами. В кухне утихло, но голоса раздаются на улице; слышно, что подставляют лестницу к окну, кто-то влез и стал бить стекла в окошке. Хозяйка, взяв пистолет, встала с постели в углу, прицелившись в окно. Стекло вылетело. Разбойник, перекрестясь и сказав: «Благослови, Господи», — просунул голову. В то самое мгновение раздался выстрел, и разбойник с раздробленным черепом упал навзничь с лестницы. Прочие разбежались. Мадам Штольц, запихнув отверстие в окне подушкою, стала ждать, что будет.
Выстрел разбудил соседей. Сбежались испуганные и любопытные. Подняли разбойника; он был еще жив и объявил имена своих соумышленников. Но она не отворяла дверей до приезда полицмейстера. Племянник и слуга приведены были в чувство: злодейка опоила их чем-то в квасу, и если бы их оставили еще несколько времени в этом опьянении, они лишились бы жизни.
Императрица Елисавета Петровна, узнав о храбром подвиге портнихи, пожелала ее видеть, обласкала ее и, узнав о причине поездки мужа ее в Москву, приказала оказать ему в его иске всякое пособие. У ребенка же, которым была портниха беременна, была она восприемницею. Ребенок этот был знаменитая ворожея Елисавета Петровна, которую помню хорошо.
О детстве своем знаю я немного. Самое замечательное приключение со мною было следующее: когда мне было года полтора от роду, я, играя на полу, хотел встать, оступился и упал с ужасным криком — непонятно, как вывихнул я себе правую ногу. Призваны были лучшие хирурги и костоправы. Ногу вправили, но не совершенно: она осталась навек вывороченною, и до сих пор я чувствую, что она слабее левой. От этого я не мог танцевать, но ходить мог и могу без устали очень долго, только на горы взбираться я не мастер.
Говорят, что я с первых лет своей жизни оказывал большую понятливость и любознательность.
До сих пор помню первый свой подвиг. Родители мои жили тогда на Невском проспекте за Аничковым мостом, в зеленом деревянном доме русского серебряника, напротив Троицкого переулка; потом на этом месте был дом Сухозанета. В квартире нашей была комната с одним выходом. Брат Саша, лет двух от роду, забрался туда, запер дверь задвижкою и, не зная, как выйти, стал плакать и кричать. Напрасно учили его, как он может отодвинуть задвижку, — он не понимал. Решились впустить меня в комнату через форточку (в окнах были и двойные рамы); я опустился, подошел к запертой двери и отодвинул задвижку, как помню, с большим торжеством. Припомню при этом случае, что в каменном флигеле этого дома жили небогатые русские купцы, хорошие, честные люди, именно Чаплины, составившие себе большое состояние меховою торговлею. Одна их родственница, Марфа, была у нас нянькою и потом часто нас навещала.
Говоря о жизни моего отца, упомянул я, что в 1792 году он вышел в отставку по каким-то пустякам и очутился с семейством своим в крайней бедности. Тогда жили мы в доме Кострецова, который выходил окнами в ограду церкви Симеона и Анны, и, при перемене обстоятельств, принуждены были переселиться из бельэтажа в нижний.
Бедственно было положение наше, особенно матушкино. Дядя Александр Яковлевич Фрейгольд был в походе. С Христиною Михайловною отец был в ссоре. Не могу не упомянуть при этом случае о тех, которые помогали нам в этой крайности. Первым был сосед наш, надворный советник Иван Густавович Нордберг, строгий и упрямый швед, но благородный и добродетельный человек, и жена его, Марья Акимовна. Вторым — служивший под начальством отца моего в Экспедиции о государственных доходах Александр Григорьевич Парадовский. Они делали нам всевозможное добро. Отец мой, виновник горя всего семейства, был совершенно равнодушен, курил с утра до ночи трубку, расхаживая по комнате, и ни о чем не заботился, а когда случалось, что в доме нет ни копейки денег, ни куска хлеба, он уходил со двора, проводил день и обедал у приятелей и возвращался домой к ночи. Когда матушка ему выговаривала это, он отвечал: «Что ж мне было делать? Ведь вы не умерли же с голоду». К довершению бедствия нашего, у нас открылась оспа — натуральная, другой тогда не было. Первый заболел я: это было в январе 1794 года. Началось бредом, — мне чудилось, что передо мною стоит какой-то великан и опутывает себя веревками. Моя болезнь была довольно сильная, но кончилась благополучно, не оставив никаких следов. У Александра еще менее: на лице было всего три оспины. У третьего, Павла, оспа была сильнее и вскоре скрылась; полагают, что это было причиной его смерти, последовавшей через год после того. Более всех страдала семимесячная Катя, — все лицо ее покрыто было как бы маком и тело также. Она долго не могла поправиться, и следы оспы остались на лице ее на всю жизнь.
При этом случае нелишним будет исчислить всех моих братьев и сестер: Александр родился 21 марта 1789 года, умер 22 октября 1812 года в Москве, от ран, полученных при Бородине. Павел родился 21 мая 1791 года, умер в феврале 1795-го. Павел (другой) родился 9 мая 1797 года, умер 16 марта 1850 г. Екатерина здравствует поныне, Елисавета родилась 23 июня 1795 года, вышла в 1819 году замуж за Андрея Яковлевича Ваксмута (умершего в 1849 году), скончалась 21 марта 1832 года.
В самое то время, когда крайность и страдания матушки достигли высшей степени, явилось пособие. Неожиданно приехала сестра ее, Елисавета Яковлевна, и привезла, помнится, сто рублей от тетушки Екатерины Михайловны. Это было истинною манною в пустыне!
Я упоминал уже, что Екатерина Михайловна была в ссоре с отцом моим еще до женитьбы его и негодовала на этот брак. Христина Михайловна своими проделками возбудила гнев ее и к матушке, ее крестнице и любимице. Екатерина Михайловна не хотела ее видеть, но, узнав о ее крайности, поспешила помочь. Родная же мать отвечала на просьбу матушки о пособии изречением Библии: «Ищите и обрящете, толцыте и отверзется вам, просите и дастся вам».
Отец мой раздувал это пламя злости своим упорством и выстрелами в слабую сторону бабушки. В заглавии ответа на одно письмо ее к матушке он написал: «Надворная советница Греч капитанше Фок». Прекрасное средство жить в ладу с родными!
Бедственное наше положение прекратилось определением отца моего на службу секретарем в 3-й департамент Сената. В этом способствовал ему обер-прокурор этого департамента Александр Федорович Башилов, друг покойного дедушки Фрейгольда. Сенаторами были между прочими граф Александр Сергеевич Строганов и Петр Александрович Соймонов. Товарищем отца моего был Сергей Иванович Подобедов, брат митрополита Амвросия. Получив место, отец мой переселился опять в верхний ярус того же дома и через несколько времени переехал в дом Баскова (потом Норова, а теперь (1861) дом принадлежит А. А. Краевскому) на Большой Литейной, на углу Девятой роты. За квартиру в одиннадцать окон на улицу, со всеми угодьями, платили тогда в год 360 рублей.
Описав обращение семейства к лучшей участи, скажу, что могу припомнить о себе в то время.
Чтению начал учить меня добрый Александр Григорьевич Парадовский 3 августа 1792 года, лишь только мне исполнилось пять лет. Буква «у» была первою, которую я узнал. Читать выучился я очень скоро, потому что это интересовало мой умишко и детское воображение. Начал и писать, но это шло не так хорошо: тут нужны были физические приемы, положение руки, держание пера, и я никак не мог к тому привыкнуть. Меня не принуждали, и я теперь держу перо, как шестилетний мальчик, и пишу прескверно, неровно и нечетко. Сколько раз впоследствии жалел я и раскаивался, что не умею писать четко и красиво! Это большое пособие в жизни и службе.
Выучившись читать, старался я прочитать все возможное: ярлык на бутылке вина, клок афишки, все возбуждало мое любопытство. Это продолжается и поныне: не могу видеть ничего печатного, чтоб не прочесть.
Враг чистописания, я начал, на первых порах, употреблять грамоту на сочинение, и первою написанною мной фразою были слова: «Беги, Николай, в избушку!» Почему я именно написал это, не знаю, но, написавши, радовался от души. Матушка питала эту любознательность рассказами басен и повестей; заставляла меня читать по-русски, по-немецки и по-французски, но отнюдь не принуждала. Жаль! И я был слишком снисходителен к своим детям.
Отец мой забавлялся нами: то ласкал, то бранил нас, но ничему не учил, предоставляя это грамотной и начитанной жене своей. Слух о страсти моей к чтению распространился по всей фамилии, и самый грамотный представитель ее, Павел Христианович Безак, подарил мне несколько детских книг, и сверх того получил я переведенное им «Описание Санкт-Петербурга», профессора Георги, которое много способствовало к возбуждению детского моего любопытства и во многом его удовлетворило.
В конце 1793 года отец мой купил мне календарь на 1794 год (за 30 коп, медью): это было основание моих политических и статистических познаний. Я читал его так часто, что затвердил имена всех владетельных особ в Европе. Отец мой очень этим любовался, и не раз, толкуя, бывало, с приятелями о политике, обращался ко мне с вопросом, например:
— Как, бишь, Николя, зовут нынешнего датского короля?
— Христиан Седьмой! — восклицал я с удовольствием и гордостью.
Я читал внимательно перечень политических известий и, странное дело, досадовал, когда находил торжество французов, и радовался успехам союзников.
Первые политические воспоминания мои относятся к шведской войне, или по крайней мере к ее последствиям. Помню, как сквозь сон, грохот и треск, раздавшиеся в городе, когда взлетела на воздух пороховая лаборатория на Выборгской стороне; чиненные бомбы и гранаты поднимались и лопались в воздухе. Однажды, подавая отцу моему умываться (это было 31 марта 1794 года), услышал я пушечные выстрелы. Рукомойник задрожал у меня в руках, и я со страхом вскричал:
— Шведы или лаборатория!
— Ни то, ни другое, — сказал отец мой, смеясь, — палят потому, что прошла Нева (т. е. невский лед).
Еще помню одно политическое событие. Шел процесс несчастного Людовика XVI. Мне был тогда шестой год от роду, и я не мог понять, в чем дело. Вдруг приходит к нам однажды вечером Александр Григорьевич Парадовский и говорит: «Ну, матушка, Катерина Яковлевна! Злодеи французы королю своему голову так отчесали!» Матушка горько заплакала, с нею сделалось дурно. «Отчесали, — думал я, — видно, гребнем». На другой день нянька стала расчесывать мне волосы и как-то задела неосторожно. «Что ты, нянюшка, — сказал я, — да ты мне этак голову отчешешь, как французскому королю».
Через несколько дней после того явился к нам квартальный надзиратель, как теперь вижу, человек высокого роста, в тогдашнем губернском мундире (светло-синем, с черными бархатными лацканами). Батюшки не было дома. Матушка приняла его. В то время приказано было отыскать всех французских подданных в России и привести их к присяге королю Людовику XVII. Так как фамилия наша оканчивалась не на «ов» или «ин», то и следовало узнать, какого мы племени. Матушка рассказала полицейскому офицеру всю генеалогию обеих линий, Гречевой и Фрейгольдовой, и, объявив, что в жилах наших течет кровь, смешанная из немецкой, богемской, польской, убедила, что в ней нет ни капли французской.
За неимением воспоминаний о самом себе, напишу здесь несколько портретов тогдашних наших знакомых.
Нордберг (Nordberg), Иван Густавович, точно северная гора, твердая, чистая, непреклонная. Он был по происхождению швед, родился в Старой Финляндии, но с самых малых лет был ревностным приверженцем России. Во время шведской войны (1789–1790) он набрал отряд волонтеров и действовал с ним против шведов в окрестностях Нейшлота, который в то время был защищаем храбрым майором Кузьминым. Это возбудило ненависть и злобу к Нордбергу всех финских патриотов: как волка ни корми, а он все в лес глядит. Он не мог оставаться в Финляндии, переселился в Петербург и служил в разных присутственных местах; наконец (1800–1802), советником здешнего губернского правления, отличался строгим исполнением своих обязанностей и примерною честностью, но с тем вместе и самым несносным упрямством. Наскучив беспрерывною войною с начальниками и товарищами, он вышел в отставку и занялся управлением частными имуществами. Лет десять управлял он, в Зарайском уезде, деревнями графини Мамоновой, привел их в цветущее состояние, удвоил ее доходы. Она в благодарность подарила ему дом в Москве. Он было зажил там с семейством; вдруг наступил 1812 год. Нордберг устроил в своем доме больницу, написал на воротах: военный госпиталь, пригласил врача, сам себя назначил смотрителем госпиталя, а жену и двух дочерей прислужницами и сиделками. Неприятель подступал. Все советовали ему бежать. Он оставался непреклонен. Москва загорелась. Жена его и дочери ушли пешком куда глаза глядят. Мать умерла от усталости и грусти; дочери, по изгнании неприятеля, воротились в Москву, нашли вместо дома кучи угля и пепла, а отца отыскали в каком-то погребу. Оправившись кое-как, он занимался частными делами и, наконец, принял управление поместьями Веневитинова, в Воронежской губернии; там он поссорился с помещиком и другим управляющим до того, что у него вынули в доме оконные рамы зимою, чтобы принудить его выехать. Он закутался в шубу и лег в постель. Не знаю, как его выпроводила полиция, и он очутился, в 1823 году, в Петербурге. Здесь написал он сильное письмо к графу Аракчееву, начинавшееся словами: «У нас, в России, нет правосудия». Граф, изумленный этой смелостью, пригласил его к себе в Грузино и расспросил обо всех обстоятельствах дела. Оказалось, что форма была на стороне его противников, и он не получил ничего.
Тогда решился он переселиться в Финляндию, где у него был хутор (Heimat), отданный им по выезде оттуда во временное владение зятю его (мужу сестры), пастору Горнборгу. Приехав в поместье и объявив желание вступить в обладание им, он получил в ответ от своего зятя, что это имение уже не принадлежит ему. По выезде Нордберга за границу (то есть в Россию), его вызывали трижды через газеты, потом же, по истечении земской давности, ввели во владение сестру его и зятя, так что его дети, находившиеся тоже в чужих краях, через то лишились прав своих. Он воротился в С.-Петербург.
Я вырос и был дружен с детьми его. Первым другом отрочества моего был старший сын его, Ефим Иванович, воспитывавшийся в Кадетском корпусе с нынешним обершталмейстером П. А. Фредериксом и умерший в молодых летах. Дочь его, ровесницу мою, Анну Ивановну, называли моею невестою, и я, начитавшись романов, в самом деле вообразил себе, что влюблен в нее. Она выехала из Петербурга в 1802 году. В 1824 году входит в мой кабинет неизвестный мне пожилой человек, с лицом, на котором изображались ум и твердость характера, и спрашивает меня:
— Вы ли Н. И. Греч?
— А вы Иван Густавович Нордберг, — возразил я, узнав его через двадцать два года.
Он рассказал мне вкратце о своих приключениях и дал свой адрес.
На другой день я к нему явился и нашел у него двух дочерей его. Моя бывшая невеста явилась девой уже перезрелою, но имела лицо умное и интересное, с выражением грусти и решимости. Вторая казалась нездоровою. Я старался всячески быть полезным старику, употреблял все средства, чтобы принимать его как можно лучше и учтивее. Казалось, он чувствовал мое внимание, и вдруг пропал. Я отправился к нему на квартиру и узнал, что он съехал неизвестно куда, вероятно, выехал из Петербурга. Конечно, дело его в Финляндии решилось в его пользу, подумал я, но странным показалось мне, что он не приходил ко мне проститься.
Года через три вхожу в комнату матушки и вижу у ней даму в глубоком трауре. Это была Анна Ивановна Нордберг. Она объявила мне, что отец ее умер за несколько времени до того.
— Где?
— Здесь, в Петербурге.
— Помилуйте, как же это он скрылся от меня?
Она замялась и объявила, что отцу ее показалось, будто я не хочу принимать его.
— Когда, — сказала она, — я говорила ему: «Подите к Николаю Ивановичу», он покачивал головою и утверждал, что вы не хотите его видеть.
— Да из чего вы это заключаете?
— А вот из чего: всякий раз, когда я его посещаю, он, при уходе моем, провожает меня до самых дверей: не явный ли это знак, что он не желает, чтобы я приходил впредь?
Вежливость моя к старцу, к человеку истинно почтенному и благородному, к другу моего отца, была перетолкована таким странным образом! С тех пор я смотрю, как бы не провожать слишком далеко людей мнительных.
Я поместил Анну Ивановну в дом родственницы моей, Марии Павловны Крыжановской, для смотрения за домом. По отъезде Крыжановской из Петербурга я предложил ей и сестре ее квартиру и содержание в моем доме. Они жили у меня десять лет (1834–1844), и в это время Анна Ивановна оказала мне и родным моим самые усердные, неоцененные услуги, особенно в попечении о больных. На ее руках скончались сын мой Николай и Елисавета Павловна Борн. По отъезде нашем в чужие края (1843), она оставалась в моем доме при малолетней воспитаннице моей дочери и потом отправилась в Малороссию, к младшему брату своему Андрею, овдовевшему в то время и пригласившему к себе обеих сестер. С тех пор я ничего не слыхал о них. Дай им Бог всякого благополучия! Анна Ивановна могла бы составить счастье благородного человека, но отец ее, по непостижимому своенравию, отталкивал всех женихов и, можно сказать, заел век дочерей своих, а притом был человек самый честный и благородный. И сколько в свете таких домашних тиранов!
Фамилия Клодт фон-Юргенсбург. Около 1730 года родился в одном эстляндском поместье сын богатого дворянина, барон Фридрих Адольф Клодт фон-Юргенсбург, вырос в родительском доме, выучившись немецкой грамоте, бегая за девками и зайцами, был определен юнкером в кирасирский полк, жил в Петербурге, мотал, кутил и продолжал то же в Семилетнюю войну на полях Пруссии. Соскучив военной службою, по смерти отца, вышел в отставку поручиком, женился на богатой наследнице из фамилии Швенгельм и зажил как истый дворянин остзейский, не отказывая себе ни в чем. Он был человек очень неглупый, доброго сердца, благородных правил, но легкомысленный, ветреный, любитель лошадей, карт, обедов и попоек. Особенно отличался он вкусом и знанием поваренного дела: рассуждал пресерьезно о каком-либо лакомом блюде и облизывался.
Жил, жил и наконец прожил все, что имел. Вдруг досталось ему богатое наследство. Прежний урок не проучил его: он закутил снова, и вскоре не осталось у него ни гроша. Именье описали и продали. По смерти жены он женился (по эстляндскому обычаю, допускаемому законами лютеранской церкви) на младшей ее сестре. И она вскоре скончалась.
Детство старших детей его, к счастью их, проходило во время первого его богатства. Он старался дать им хорошее воспитание: между прочим, гувернерами и учителями детей его были знаменитый астроном Шуберт и ученый ориенталист Беллерманн, бывший потом директором гимназии в Берлине. Но вот характерная черта тогдашнего остзейского воспитания. Дети, обучаясь строго наукам математическим, физическим и историческим, из новых языков знали только немецкий, да и тому учились более по навыку. Русский язык узнали они в военной службе, но без правил, без надлежащего произношения и правописания. Французский понимали только глазами, а не ухом. К счастью еще, первое банкротство отца последовало, когда дети подросли и им следовало избрать род жизни. В прежнее золотое время они сделались бы собачниками; теперь отдали их и военную службу. Дети у него были: 1. Карл Федорович (род. в 1765, умер в 1823), о котором подробно будет сказано ниже. 2. Борис (Bernhard) Федорович, дослужившийся до генерал-майора, женился, уже в самых зрелых летах, на горбатой, но весьма богатой графине Тизенгаузен, здравствует теперь еще (в 1851 году) в эстляндском своем поместье. 3. Федор Федорович и 4. Адольф Федорович служили в армии и умерли в разное время. 5. Яков Федорович успел схватить и спасти часть материнского наследства, купил небольшое именье близ Везенберга и умер за несколько лет перед сим. Дети его были кирасирами и прокутили материнское имение: один умер в молодости, другой питается теперь в Эстляндии, взяв на аренду частное имение. 6. Густав Федорович, младший из всех, не застал уже и крох прежнего богатства, вырос неучем и наследовал только беспечность и леность отца. Он, лет двадцати пяти, вдруг исчез, отправился в Германию, учился живописи, но не достиг большого совершенства; потом, воротясь в Эстляндию, женился на девице фон Бистром, прибыл с нею в Петербург и помирился с отцом незадолго до его кончины (1806). Впоследствии жил он в Ревеле, имел многих детей и, затрудняясь в содержании семейства, исчез вторично, жил где-то в Курляндии у католического пастора и лет через десять вновь явился в своем семействе, и в какой день! В день погребения его дочери, прекрасной шестнадцатилетней девицы, которую он узнал только в гробе. Сыновья его с честью служили в полках Гренадерского корпуса. Сам он умер за несколько лет перед сим в Эстляндии.
У отца его были три дочери: старшая за каким-то эстляндским дворянином, помнится, Раутен Штраухом. Другая, Анна Федоровна, на втором году от роду, по небрежности няньки, упала в пруд, была спасена от смерти, но оглохла и сделалась слабоумною. Она умерла лет за пятнадцать перед сим, в глубокой старости, в Эстляндии. Она жила у своего отца, потом, когда женился брат ее, Карл Федорович, у него, а когда последний, в 1817 году, поехал с семейством на службу в Сибирь, ее отправили в Эстляндию, где она и кончила грустную свою жизнь. У нас, детей, слыла она фрейлиною. Мы, признаться, частенько трунили над несчастною и выводили ее из терпения.
Третья дочь барона Клодта была, сказывают, красавица. В нее влюбился некто Белли, гувернер старших ее братьев, умный, красивый собою молодой человек, и она имела участь Элоизы; но его сделали не Абеляром, а мужем ее и дали ему место казначея в Везенберге. В молодости я был знаком и дружен с его детьми, Яковом Карловичем и Иваном Карловичем. Белли учился в Германии в университете с покойным Опперманом и прислал сыновей к нему. Якова определили в Инженерную кондукторскую школу; но он, убоясь бездны премудрости, вышел офицером в Кременчугский полк и отправился в поход, в Финляндию, в 1808 году. Перешел с полком через границу, услышал он впереди выстрелы и вскоре на дороге увидел убитых наших драгун. Бледные лица, искаженные черты покойников жестоко поразили юного героя, но ненадолго. Не прошло шести месяцев, как он метал банк с поручиком Закревским (бывшим московским военным генерал-губернатором и графом) на лодке под шведскою картечью. Вдруг одним выстрелом сбило столик перед игроками. «Подайте другой столик и свежую колоду!» — закричал Белли. Он был человек самый добрый, благородный, но и самый беспечный. Удивляюсь, как он десять раз не был разжалован за упущения по службе, но все у него как-то с рук сходило. Он женился в двадцатых годах на девице Шредер и вскоре потом умер. Иван Карлович Белли воспитан был в 1-м Кадетском корпусе и выпущен в армию. Через несколько лет написал он ко мне очень дельное и грамотное русское письмо, извещая о том, что вступил в брак с какой-то помещицей в полуденной России, но с тех пор не имею о нем никаких сведений.
Дядя их, Карл Федорович Клодт, в Бородинскую битву, в звании обер-квартирмейстера 8-го корпуса, подъехал к Одесскому полку и смотрел на ход битвы. Подле него стоял красивенький собою молодой офицерик и жаловался на бездействие.
— Предосадно стоять, — говорил он, — во второй линии. — Дела не делай, а того и смотри, что тебя убьют ни за что.
В это самое мгновение оторвало у него ядром голову.
— Белли! Бедный Белли! — закричали офицеры, бросившись к нему.
Это имя поразило Карла Федоровича Клодта: так прозывалась сестра его, но он ничего не мог узнать об убитом, кроме того, что он за полгода выпущен был из 1-го Кадетского корпуса. Через час К. Ф. Клодт должен был вести вперед колонну, в голове шел Кременчугский полк, и первым взводом командовал Яков Карлович Белли.
Карл Федорович Клодт, не видавший ни его, ни братьев его несколько лет, закричал ему:
— Здравствуй, Яша! Нет ли у тебя брата в Одесском полку?
— В этот полк выпущен брат мой Петр.
— Он убит, прощай, — отвечал Клодт и поскакал вперед…
Кончу рассказ о старике, родоначальнике их.
Не знаю, каким образом познакомился с ним отец мой, но это было в один из антрактов его богатства, то есть когда ему, с сыном Густавом (прочие были в армии), нечего было есть. Отец мой делил с ними последнее и, поправившись в своем состоянии, имел их за столом ежедневно. Люди наши, разумеется, на это негодовали и называли их в насмешку нахлебниками. Старого «барона» (так мы все называли его) чтил я и буду век чтить за любовь и уважение его к моей матушке. Меня он также любил и ласкал, называя маленьким профессором.
Последнее обогащение его последовало в 1796 году. Он купил прекрасную мызу Рябове (принадлежавшую впоследствии В. А. Всеволожскому) в С.-Петербургском уезде, нанял просторный дом на Сергиевской, давал обеды, вечера, балы. Вдруг запутался он в какую-то тяжбу. Имение у него отняли, и он опять очутился ни с чем, или с весьма немногим — с надеждою. Ежедневно говорил он: завтра выиграю я мой процесс; наступало завтра и ничего не приносило. Между тем он не уменьшил своего хозяйства: дворня у него была пребольшая, лошадей полная конюшня, но люди его искали пропитания на стороне, а лошади съели ясли, в точном смысле слова. Отец мой сжалился над ними и, когда барон отъезжал от нас вечером, снабжал его овсом и сеном. Сам же он ел и пил сладко, дремал после обеда, потом садился за бостон или за гранпасьянс, ужинал и уезжал домой, говоря: «Завтра кончится мой процесс».
Самое грустное было то, что он увлек в свое разорение и всех детей своих, удержав в своем распоряжении долю, причитавшуюся им после матери, тетки и деда. Наконец, очарование прошло. Он увидел, что никогда не выиграет своего процесса, жестоко тем огорчился, но вскоре утешился мыслью, что оставит детям своим в наследство плоды своей опытности, и написал толстую тетрадь под заглавием: «Правила хозяйства, сельского и домашнего, для сохранения и увеличения имущества». В последнее время питался он у сына своего, Карла Федоровича, и у бабушки моей, Христины Михайловны. Он скончался в 1806 году в тесненькой квартире на Петербургской стороне.
Сын его, Карл Федорович Клодт, был человек умный, образованный, благородный, но чудак не последний. Получив, как я упоминал, прекрасное образование, особенно в науках математических, умея очень хорошо чертить и рисовать, он был в то же время очень приятным музыкантом на виолончели: каждый из его братьев также играл на каком-нибудь инструменте. Терпение, хладнокровие, равнодушие его были удивительные. К тому присоединялась насмешливость и страсть дразнить: он иногда очень терзал этим мою матушку, которую, впрочем, любил и уважал искренно. Какая-нибудь ошибка или обмолвка служила ему забавою на несколько недель. К тому присоединялись в молодые лета большая леность и беспечность: начнет рисовать или играть на виолончели и все забудет. Впоследствии обстоятельства отвадили его от этого. Сначала служил он в артиллерии, потом перешел в Генеральный штаб и оставался в нем до кончины.
В 1800 году женился он на тетушке Елисавете Яковлевне Фрейгольд и жил с нею очень счастливо, в любви и согласии. У старшего его сына восприемником был император Павел и пожаловал отцу дорогую табакерку, осыпанную бриллиантами: у него вытащили ее из кармана на Царицыном лугу, при каком-то параде. Этот сын умер полугодовой. Была у них дочь София, прекрасное дитя, любимица бабушки Христины Михайловны: и та умерла лет трех. Потом родились: Владимир (1803), Петр (1805), Константин (1807). Жили они на Петербургской стороне, в старом зеленом деревянном доме Копейкина (теперь на этом месте площадь), при пересечении Каменноостровского проспекта Большим проспектом. Карл Федорович Клодт ходил раз в неделю в чертежную Генерального штаба, а остальное время проводил дома, рисуя и чертя в засаленном сером сюртуке, небритый, нечесаный.
Однажды летом вышел он за ворота и смотрел на проходивших. Ведут под руки пьяного чиновника. Жена бранит его за дурное поведение. «Знаю, матушка, — отвечает он, — я пьяница и срамец, хуже… хуже вот этого господского человека», — и указывает на полковника и барона. К. Ф. Клодт, воротившись в комнаты, с наслаждением рассказывал об этой аттестации.
В другой раз зашел он к новому будочнику и завел с ним знакомство, объявив, что он «крепостной человек» барона Клодта. Дня через два проходит он мимо его в мундире и, когда будочник стал во фрунт, спрашивает: «Знаешь ли меня?»
С дядюшкою Александром Яковлевичем Фрейгольдом жил он в искренней дружбе.
В конце июля 1804 года К. Ф. Клодт отправился на маневры и, воротясь через две недели, узнал, что добрый шурин его похоронен дней за пять перед тем. В 1805 году откомандировали его в Тульчин, где была Главная Квартира армии, назначенной в Турцию. Он отправился туда со всем семейством. В 1806 году армия двинулась далее, и тетушка с двумя детьми, беременная третьим, воротилась в Петербург и поселилась в доме Христины Михайловны. К. Ф. Клодт пробыл в походе до окончания войны с турками и не прежде начала 1812 г. свиделся с семейством на две недели, чтобы расстаться с ним еще на два года.
К. Ф. Клодт из турецкого похода писал к жене очень редко, иногда не более разу в месяц, потому что письма пересылались не иначе как через курьеров, и всякий раз, бывало, он вырежет из карточки лошадку и вложит в письмо в подарок детям. Второй сын его, Петр, заметил, что, когда его мать радуется, кланяется от отца, целует детей, — он всегда получает в подарок лошадку. Отец, мать, счастье, радость — затвердились в его памяти под фигурою лошади. И он сделался первым в мире скульптором лошадей!
Тетушка жила в доме Христины Михайловны довольно приятно: веселая, шутница, хохотунья, она умела окружать себя молодыми людьми. Таковы были тогда И. К. Борн, Михаил Петрович Анненков (брат генерала от инфантерии, Николая Петровича, служивший в гвардии, в Финляндском полку, живет теперь лет тридцать в Курской губернии и служит по выборам дворянства), Владимир Андреевич Глинка (генерал от артиллерии, бывший начальник Уральских горных заводов), Семен Васильевич Коханов (генерал-лейтенант, свояк Талиони) и пр. Бабушка ложилась спать после ужина в десятом часу, и тогда собирались на половине тетушки и проводили время в приятной беседе до глубокой ночи.
К. Ф. Клодт был офицер знающий и храбрый, но до крайности скромный и терпеливый. Его беспрерывно обходили. После Лейпцигского сражения был он произведен в генералы и назначен комендантом в Бремене. В 1815 году воротился он в Петербург. На беду свою, он стал обходиться с давнишним товарищем своим, К. Ф. Толем, по-старинному, а Толь был в то время генерал-адъютантом и генерал-квартирмейстером Главного штаба. Разгневавшись за то, что Клодт пришел к нему в сюртуке и в фуражке, он выдумал для него место начальника штаба Сибирского корпуса, и Клодт отправился туда со всем своим семейством в начале 1817 года, служил там честно и верно, забыл старинное приволье и работал безустанно. По его старанию, снята на карту значительная часть южной Сибири.
Командиром корпуса был большой урод, гатчинский герой, генерал от артиллерии Петр Михайлович Капцевич, лицемер и ханжа, жестоко разбитый французами (в 1814 году) при Монмирале, — К. Ф. Клодт много терпел от него и молчал. Однажды Капцевич, в присутствии его, при докладе, разругал, оборвал самым наглым образом дежурного штаб-офицера, полковника Золотарева. Когда К. Ф. Клодт на другой день явился к нему по службе, Капцевич предложил ему подписать бумагу о том, будто полковник вывел его из терпения грубостями и неповиновением.
— Помилуйте, ваше высокопревосходительство, — сказал Клодт, — полковник не сказал ни слова и вынес величайшие оскорбления.
— Хорошо, — отвечал Капцевич, — вы заодно с бунтовщиком! Но извольте помнить, что у вас жена и восьмеро детей. Я обо всем донесу по начальству.
Клодт взял перо, подписал требуемое, но, воротившись домой, слег в нервную горячку и через девять дней умер. Старшие три сына его уже два года были в Петербурге, в Артиллерийском училище. Тетушка прибыла в С.-Петербург с остальными; жила недолго: в 1825 году скончалась она после мучительной болезни.
Я не оскорблю памяти доброго и благородного К. Ф. Клодта, рассказав один анекдот из военной его жизни. При погоне за французами, в 1812 году, он был начальником штаба отдельного отряда, бывшего под командой генерала Павла Васильевича Кутузова: они преследовали маршала Макдональда, ретировавшегося из Курляндии, и, по всем соображениям, могли его отрезать и заставить положить оружие. По донесениям офицеров Генерального штаба, все важные пункты были заняты, и Макдональд должен был проходить на другой день в восемь часов. Наступил вечер.
— Что, барон? — спросил Павел Васильевич Кутузов. — Не схрапнуть ли нам немножко? Велите только, чтоб нас разбудили часа в четыре.
Барон охотно согласился, но их разбудили не в четыре часа утра, а в одиннадцать часов; Макдональд между тем ушел благополучно. К довершению неудачи, один из офицеров, перепутав имена деревень, занял не тот пункт, который следовало занять, так что никто и не заметил, как французы прошли, — в противном случае тревога непременно разбудила бы начальство. От этого обстоятельства корпус Макдональда пробрался за границу, целый и невредимый.
Та же история, что и с Чичаговым на Березине. Кажется, судьба не хотела слишком баловать нас славою. Но и того, что мы приобрели, довольно было с нас. Если бы придушили Наполеона в России, мы не имели бы славы войти в Париж.
О родоначальнике Христиане Безаке говорил я выше. У него был сын Павел Христианович, родившийся 28 сентября 1769 года. Отец приложил все старание свое о воспитании сына, но не мог внушить ему своей кротости и смирения. Павел Христианович был одарен необыкновенными способностями: умом быстрым, необыкновенной памятью, примерным трудолюбием и редкой способностью к делам. К сожалению, эти блистательные качества затемнялись в нем большим тщеславием и такой же страстью к приобретению: то и другое в нем спорило, но тщеславие одерживало верх. От этой борьбы происходила шаткость его характера, неровность обращения и удивительное в умном человеке неуменье обращаться с людьми: к людям честным и надежным питал он очень часто недоверие и подозрительность, и в то же время слепо предавался льстецам и негодяям, ласкавшим его слабую сторону. Он не был зол в сердце, но как бы стыдился быть добрым. Странная смесь добра и зла, упрямства и слабости, ума и безрассудства!
Отец поместил его в корпус не кадетом и не пансионером, а вольным слушателем в чине сержанта Преображенского полка, но так как тогда в классы ходили не в мундирах, то он, из экономии, и не шил сыну мундира. Отец мой подарил молодому человеку полную обмундировку, и за это, равно как и за другие родственные услуги, П. Хр. Безак питал к нему уважение и дружбу и, несмотря на причуды дяди, делал ему всякое добро. В корпусе, между товарищами и сверстниками, он не имел друзей и впоследствии не был знаком ни с одним из них: видно, они его не любили. По производстве в офицеры, он оставался в корпусе, и я помню еще в 1794 г., как он, на ученье кадет в саду корпуса, командовал взводом и равнял рядовых шпагою. Это был день важный в моей жизни, и я о нем упомяну впоследствии.
В 1797 г. Безак перешел в Сенат секретарем в Герольдию, а потом в 1 департамент, и обратил на себя внимание своего начальства трудолюбием, умом и искусством изложения дел, как на письме, так и изустно. Старики сенаторы радовались, когда очередь доклада была за Безаком, и неудивительно. В канцелярии Сената было в то время мало людей, светски образованных: появление человека умного, просвещенного, красноречивого изумило всех.
Императору Павлу Безак сделался известным в Москве, куда был отправлен на коронацию с 1-м департаментом Сената. Он был в числе сенатских секретарей, которые разъезжали с эскортом по городу и возглашали о предстоящем торжестве. Павел встретился с таким разъездом на перекрестке. Безак прочитал прокламацию смелым, громким голосом, ударяя на слова: державнейшего, великого государя императора и т. п. Это понравилось государю, он приказал узнать и записать имя молодого чтеца и с тех пор был всегда к нему благосклонен. Открылось место правителя канцелярии в новосоставленной комиссии опекунства иностранцев. Безак был помещен.
Вскоре переведен он был правителем в канцелярию генерал-прокурора, в чине коллежского советника, в 1800 году. В то время генерал-прокурор был род верховного визиря: ему подчинены были юстиция, полиция и финансы. Во всех прочих ведомствах были прокуроры, ему подчиненные. Безак стал на эту должность. У него были два экспедитора: статские советники Сперанский и Клементий Гаврилович Голиков, преданный бессмертию Ильиным, в лице подьячего Клима Гавриловича Поборина, в драме его: «Великодушие или рекрутский набор».
Расскажу анекдот, который покажет, как делались тогда важные дела и составлялись законы. Однажды, во время пребывания двора в Гатчине, генерал-прокурор (Петр Хрисанфович Обольянинов), воротясь от императора с докладом, объявил Безаку, что государь скучает, за невозможностью маневрировать в дурную осеннюю погоду, и желал бы иметь какое-либо занятие по делам гражданским.
— Чтоб было завтра! — прибавил Обольянинов строгим голосом.
Положительный Безак не знал, что делать, пришел в канцелярию и сообщил свое горе Сперанскому. Этот тотчас нашел средство помочь беде.
— Нет ли здесь какой-нибудь библиотеки? — спросил он у одного придворного служителя.
— Есть, сударь, какая-то куча книг на чердаке, оставшихся еще после светлейшего князя Григория Григорьевича Орлова.
— Веди меня туда! — сказал Сперанский, отыскал на чердаке какие-то старые французские книги и в остальной день и в следующую ночь написал набело: «Коммерческий устав Российской Империи». Обольянинов прочитал его императору. Павел подмахнул: «Быть по сему», и наградил всю канцелярию. Разумеется, что этот устав не был приведен в действие, даже не был опубликован. Обнародовали только присоединенный к нему штат Коммерц-коллегии (15 сент. 1800 г.).
Павел учил войска, выдумывал новые формы, подписывал всякие законы и постановления, только бы они противоречили Екатерининым, сажал под арест, ссылал в Сибирь, производил в генералы, дарил души сотнями и тысячами и воображал, что он властвует! Ужасное время! Я был тогда ребенком, в том возрасте, когда все кажется нам в розовом цвете, когда живешь годы, о которых потом вспоминаешь с удовольствием, с сожалением, что они прошли, а не могу и теперь, в старости, вспомнить без страха и злобы о тогдашнем тиранстве, когда самый честный и благородный человек подвергался ежедневно, без всякой вины, лишению чести, жизни, даже телесному наказанию, когда владычествовали злодеи и мерзавцы, и всякий квартальный был тираном своего округа. Буду еще не раз иметь случай говорить об этом царствовании ужаса, не уступавшем Робеспьерову. Хорошо теперь заочно хвалить времена Павла! Пожили бы при нем, так вспомнили бы.