ОТ АВТОРА

ОТ АВТОРА

Более тридцати лет прошло со времени выхода в свет первого издания этой книги в серии «Жизнь замечательных людей», для которой она была специально написана. Нынешнее издание книги — пятое в России. Вместе с переводами на иностранные языки общий тираж жизнеописания великого художника Древней Руси составил свыше 500 тысяч экземпляров — и это одно из свидетельств широкого интереса к его личности и творчеству на родине и за рубежом.

Впервые изданная в 1981 году книга стала итогом восемнадцатилетней работы автора в качестве научного сотрудника в Музее древнерусского искусства имени Андрея Рублева, расположенного в стенах московского Спасо-Андроникова монастыря. В этой древней обители на берегу реки Яузы монах-иконописец Андрей жил, в 1430 году умер и был похоронен, как считается, в Спасском монастырском соборе, сохранившемся до наших дней. Чтобы понять до конца идейную направленность и пафос этой книги, необходимо рассказать о Музее, в недрах которого она созрела и была написана, поведать об этом удивительном и единственном в своем роде очаге — по-иному не скажешь — культурной и духовной жизни Москвы 1950–1970-х годов. Немало необыкновенного и парадоксального, порой похожего на чудо, случалось в его истории с самого дня основания…

Начнем с того, что Музей-заповедник имени Андрея Рублева в Андроникове монастыре был основан 10 декабря 1947 года постановлением Совета министров СССР, подписанным тогдашним его Председателем — И. В. Сталиным. Фотокопия машинописного документа с его подписью сначала экспонировалась, а затем многие годы хранилась в музейном архиве. В сталинском тексте постановления монах Андрей назван безо всяких принятых в среде историков культуры эпитетов «великий» или «выдающийся», но просто — «русским художником». Осталось до сих пор загадкой, что стояло за этим сдержанно-нейтральным определением. Возможно, осторожность лично поддерживавшего в те годы Церковь и все, что с ней связано, руководителя атеистического по своей идеологии государства. Не исключено также, что, назвав художника русским, он воздал ему высшую похвалу и честь как представителю народа, внесшего основной вклад в великую победу в недавно окончившейся войне, — мысль, неоднократно высказывавшаяся в те годы Сталиным.

Директором новоучрежденного Музея вскоре был назначен Давид Ильич Арсенишвили (1905–1963), человек блистательный и легендарный, неуемной деловой энергии, огромного темперамента и личного обаяния, посвятивший недолгую свою жизнь беззаветному служению двум братским православным культурам, родной ему грузинской и русской. Не случайно его называли в кругу работников музеев профессиональным их учредителем. Режиссер по образованию, ученик Станиславского, создатель Театрального и фактический основатель городского Литературного музея в Тбилиси, автор крупных выставочных проектов в столицах Грузии и России, он весь свой незаурядный организаторский талант посвятит созданию Музея имени Андрея Рублева в Москве[1].

Одна из многочисленных легенд, связанных с именем Арсенишвили, повествует об обращении Давида Ильича по поводу дел рублевского Музея лично к Сталину через посредство представителей многочисленной грузинской диаспоры тогдашней Москвы. В тесном сотрудничестве с виднейшими представителями русской культуры, самозабвенно и не жалея сил, в условиях послевоенной разрухи Давид Ильич успешно осуществлял многотрудное дело создания практически на пустом месте своеобразного и замечательного научного учреждения. Не получив в столице никакой жилплощади, он ютился на территории Андроникова монастыря в одной из позднейших пристроек к древнему Спасскому собору. Ночью рабочий кабинет служил ему спальней, где он и почивал, пока не приобрел раскладушку, на собственном письменном столе. Одинокий и неприхотливый в быту, тут же готовил он нехитрую еду на электрической плитке. По рассказам очевидцев, в день своей нищенской музейной зарплаты Давид Ильич покупал подсолнечное масло и другие недорогие продукты, чтобы посильно поддержать жившего в Москве больного родственника.

Для меня долго оставалось загадкой, почему имя Арсенишвили в легендах о нем постоянно связывалось с именами могущественного министра госбезопасности Берии и даже самого «вождя народов». Однажды я обратился с этим вопросом к старейшему научному сотруднику рублевского Музея Ирине Александровне Ивановой (1924–2005), многие годы работавшей под руководством Давида Ильича и дружившей с ним. От нее-то и услышал рассказ, проливающий свет на эту загадку. Оказалось всё до смешного просто и обыденно: односельчанин и друг детства Арсенишвили (он был родом из Мингрелии) и, кажется, родственник Берии жил в Москве и служил у того поваром. Он-то и оказался связующим звеном между скромным директором Музея и первыми лицами государства. Судя по всему, то была чисто грузинская связь земляков, по доброй и древней народной традиции обязанных поддерживать друг друга. Давид обратился с просьбой к Гиви или Гоги, переадресовавшему ее Лаврентию, а тот — самому Сосо, который и распорядился исполнить просимое…

Сейчас личности Берии и Сталина демонизированы в общественном сознании, но кто решится бросить камень в бескорыстнейшего Давида Ильича Арсенишвили, который никогда ничего не просил для себя лично, но мог использовать эту опосредствованную связь с двумя крупнейшими государственными деятелями страны при решении многотрудных проблем Музея? Эта история лишний раз свидетельствует о личных и деловых качествах Давида Ильича.

Из того же источника известно: когда, уже после смерти Сталина, состоялось или готовилось постановление о закрытии Музея имени Андрея Рублева, Арсенишвили, одному ему ведомыми путями, добился приема у тогдашнего главного партийного идеолога, члена Политбюро ЦК КПСС М. А. Суслова и настоял на его отмене. Старейший научный сотрудник рублевского Музея Ирина Александровна Иванова присутствовала при этой встрече и вспоминала вдохновенную речь Давида Ильича о значении и перспективах Музея, в итоге определившую дальнейшую его судьбу…

В 1951 году заместителем директора Музея по науке стала искусствовед Наталья Алексеевна Дёмина (1902–1990) — не менее яркий энтузиаст музейного дела, тончайший знаток и исследователь творчества Андрея Рублева, автор классической монографии о его «Троице» и других замечательных работ, положившая здесь основание серьезной научной традиции[2].

Арсенишвили и Дёмина сумели объединить вокруг музейного дела большую группу лиц — ученых, журналистов, художников, писателей и просто любителей и почитателей отечественной старины, ставших верными друзьями рублевского Музея, соучастниками многих его начинаний и деятельными защитниками в трудные для него времена. Среди них — искусствоведы, с мировыми именами — действительный член Российской академии художеств, заслуженный деятель искусств РСФСР профессор М. В. Алпатов и профессор В. Н. Лазарев, народный художник СССР П. Д. Корин, известный советский писатель И. Г. Эренбург и многие другие. До конца своей долгой жизни неизменно поддерживал Музей выдающийся ученый — историк древнерусской литературы академик Д. С. Лихачев (1906–1999).

Многие годы спустя Дмитрий Сергеевич напишет блестящее по форме и глубокое по содержанию предисловие к моему «Рублеву», способствовавшее в то непростое, как теперь принято говорить «идеологическое», время благополучному выходу в свет книги. Все эти люди, и знаменитые, и мало кому известные, вместе составляли значительную общественную силу, без поддержки которой, по всеобщему признанию, Музею вряд ли бы удалось встать на ноги.

Для широкого посетителя Музей распахнул свои двери тринадцать лет спустя после его основания, в сентябрьские дни 1960 года, объявленного решением ЮНЕСКО годом Рублева, когда во всем мире отмечался юбилей — 600 лет со дня рождения художника. С инициативой проведения этого празднования, по предложению Арсенишвили, выступил член Всемирного совета мира писатель Илья Григорьевич Эренбург (1891–1967), согласно собственным воспоминаниям, поддержанный в этом начинании многими известными деятелями мировой культуры самых разных творческих устремлений — от выдающегося мексиканского художника Давида Альфаро Сикейроса до классика немецкой пролетарской литературы Анны Зегерс.

Символом и смысловым центром юбилейных торжеств стала прославленная рублевская «Троица» как наиболее глубокое и художественно совершенное в мировом искусстве выражение идеи единства, согласия, мира и жертвенной любви во имя человека.

Этому событию предшествовала огромная и многообразная работа по реставрации архитектурного ансамбля Андроникова монастыря, собиранию ценнейшей коллекции произведений древнерусского искусства XV–XVII веков, созданию для экспонирования в залах Музея копий рублевских фресок в Успенском соборе города Владимира, организации реставрационных мастерских темперной живописи, состоявшей из ведущих тогдашних мастеров России в этой области.

На работу в Музей я поступил в 1963 году, через три года после его открытия, окончив филологический факультет МГУ, по рекомендации своего университетского научного руководителя — действительного члена Академии наук УССР Николая Калинниковича Гудзия (1887–1965). Под его руководством, как и несколько раньше в семинаре профессора Вячеслава Федоровича Ржиги (1883–1960), делал я первые шаги в изучении литературно-художественных связей Древней Руси (в Музее эти занятия, в частности, выльются в научные доклады и публикации статей, посвященных синтезу изображения, слова и церковной музыки в русской иконе, а также найдут воплощение в ряде спецкурсов на эту и близкие темы, прочитанных в 1970-х — начале 1980-х годов для студентов филологического, а затем искусствоведческого отделения исторического факультета МГУ).

Музей, с его великолепной библиотекой редчайших изданий по христианскому искусству и разным вопросам богословия, наряду со многим прочим, собирал и хранил каждую книгу, каждую статью, каждую поэтическую или прозаическую строку, написанную о Рублеве — от первого печатного о нем упоминания в 1646 году до изданий последних лет, российских и зарубежных. Был здесь и небольшой, но ценный фонд «самиздатских» статей о художнике, по той или иной причине не опубликованных, главным образом авторов из духовенства.

За пятнадцать лет, предшествовавших началу работы над книгой, немало было прочитано циклов лекций об Андрее Рублеве, много накопилось высказанных и не высказанных о нем мыслей… На музейные экскурсии и лекции, посвященные русской иконе, москвичи сбегались тогда толпами. В этом интересе у многих явно чувствовалась, без преувеличения, жажда услышать слово правды о Церкви, ее культуре, о ее значении в жизни общества, о чем узнать было тогда практически негде. Некоторые из посетителей, теперь в это трудно поверить, и о смысле евангельских событий впервые узнавали из экспликаций в музейных залах. Мы, немногочисленные музейные сотрудники, едва ли не лучше других знали, чего ищут люди, что ждут они от нас, и старались соответствовать их ожиданиям. К тому времени многие из нас были воцерковленно православными, некоторые пришли к вере через серьезное изучение иконы. Все это придавало нашей работе определенную направленность, которую музейные недруги из профессионально-атеистических кругов считали религиозной пропагандой «на материале древнерусского искусства». По-своему они были правы. Но до поры до времени нас терпели как неизбежное зло — Музей существовал во многом «на экспорт». Сюда было принято приводить иностранных посетителей — крупных государственных деятелей и генеральных секретарей коммунистических партий зарубежных стран, жен президентов с «первыми леди» страны, громких по именам людей культуры и искусства Запада, высших церковных иерархов, российских и зарубежных. Для них нашего атеизма не требовалось, тем более что некоторые из музейных посетителей, вроде большого почитателя древнерусского художника Дионисия — французского писателя-экзистенциалиста Жана Поля Сартра, и сами были отъявленными атеистами.

Существенной частью работы небольшого, но дружного тогда коллектива музейщиков-рублевцев (так нас называли в профессиональной среде) были целенаправленные экспедиции в разные области России в поисках древних икон, гибнувших и расхищавшихся из закрытых церквей. Наши экспедиции нередко заканчивались сенсационными находками ценнейших произведений XV–XVII веков. Этим увлекательным поискам, путешествиям по дальним и ближним «градам и весям», в которых пришлось лично принять участие, находкам, существенно обогатившим историю русского искусства, посвящена моя книжка очерков-воспоминаний[3]. Особенно плодотворной оказалась экспедиционная работа на исторической территории древнего Тверского княжества (современная Калининская область), окончательно утвердившая в искусствоведческой науке понятие об особом направлении в древнерусском искусстве — тверской школе живописи[4]. Другой и не менее важной составляющей наших «трудов и дней» было исследование постоянно растущей музейной коллекции.

Среди многочисленных друзей Музея был один молодой человек, студент-филолог МГУ, регулярно посещавший наши лекции и по знакомству допускавшийся «во святая святых» — музейные фонды. Впоследствии доктор филологических наук и профессор Виктор Мирославович Гуминский напишет интересные воспоминания о работавших здесь людях и о музейной атмосфере тех лет[5].

О том же рассказ непосредственного участника событий. Повествуя о проходивших здесь интереснейших тематических выставках и серьезных научных конференциях, старший научный сотрудник Музея Лилия Михайловна Евсеева, в частности, вспоминает: «Экскурсии, проводимые в те годы для всех желающих по воскресеньям в одно и то же время, собирали толпы, которые вытягивались при переходе в новый раздел экспозиции непрерывным потоком — от одного здания Андроникова монастыря к другому… Приходили люди разных занятий и разного мировоззрения. Привлекало их многое: и сведения по русской истории, и формальная необычность древнерусского искусства, и его глубинное содержание, неведомое многим. Нередко в толпе посетителей оказывались священнослужители, которые с уважением отзывались об услышанном. В серьезности и ясности произносимых перед публикой слов сотрудники музея не шли ни на какие компромиссы и, как ни странно, воинственное атеистическое начальство стушевывалось и отступало. Бесспорно, в эти годы музеем воспитывалось и уважение к религии — и для многих, как позднее оказалось, это было началом пути к вере. Главная сила убеждения принадлежала, конечно, самой иконе»[6].

В этих воспоминаниях — всё правда, но не вся правда… «Атеистическое начальство» отнюдь не всегда «стушевывалось», но время от времени переходило в наступление, пытаясь творить Музею мелкие и крупные пакости. Хорошо помню попытку в первой половине 1960-х годов закрыть его, превратив в запасник икон при Третьяковской галерее. Нелепая эта инициатива исходила от наших «соседей» — московского городского Дома научного атеизма (был и такой, располагавшийся неподалеку, на улице Радищева на Таганке). Это нападение было «отбито» благодаря вмешательству влиятельных друзей Музея. Хотелось бы напомнить также историю, случившуюся в самом начале 1970-х годов. Тогда вместе с автором процитированных воспоминаний мы написали и издали, сначала на английском, немецком и французском языках, а затем по-русски, первый путеводитель по рублевскому Музею[7]. При всей осторожности формулировок, книжка была написана честно, принципиально без всяких, тогда обязательных, атеистических «экивоков». Когда тем же авторам было предложено подготовить большой альбом икон с подробными к ним комментариями, готовящееся издание было запрещено звонком в редакцию из московского горкома партии. По странной случайности мне врезалась в память фамилия звонившего партийного чиновника, весьма, впрочем, выразительная, — Белоногов.

Еще один подобный случай кажется теперь почти комическим, но тогда… Дело в том, что Горлитом (московское городское отделение цензуры) была запрещена уже напечатанная музейная афиша по той причине, что в помещенной на ней репродукции с иконы было замечено изображение креста на облачении святого. В постановлении цензуры запрещалась расклейка афиши по городу, но ничего не говорилось о ее распространении другими способами. Поэтому мы с чистой совестью и на вполне «законных основаниях» весь ее тираж (если мне не изменяет память — 500 экземпляров) раздали посетителям. Каждый из них покидал Музей, осчастливленный подарком — многоцветным изображением чуда из жития святителя Николая, спасающего корабельщиков во время бури на море. Каждый такой подарок неизменно сопровождался рассказом музейных сотрудников о глупости и трусости посрамленной таким образом «крестобоязливой» советской цензуры.

С тех пор выросло целое поколение, которому не поверить, как трудно и рискованно было высказать в те годы, особенно печатно, слово правды обо всем, что связано с Православием, из-за десятилетиями поддерживавшегося в идеологии советского общества малограмотного, но от этого не менее общеобязательного и принудительного антинаучного атеизма. Изучая это явление, современные исследователи отмечают особое внимание и те значительные средства, которые выделялись государством на атеистические разработки ряда научно-исследовательских институтов, на содержание специально обученных вузовских преподавателей и лекторов общества «Знание», «Домов атеизма», на публикацию многочисленных «обличительных» дешевых пропагандистских антирелигиозных изданий, включая тогдашний журнал «Наука и религия».

Во всех этих усилиях был явный «перебор», хорошо понятный многим. В те годы прославился мой университетский приятель — сотрудник Дмитровского краеведческого музея Рома Хохлов, заявивший в одном из своих интервью: «Если Бог есть, то борьба с ним безнадежна, если же Бога нет, зачем столько народу против него борется».

Шум, поднятый на страницах упомянутого журнала по поводу этой остроумной шутки, свидетельствовал о страхе целой армии записных атеистов за свои теплые места (их страх был напрасным — с перестройкой многие из них обернулись в «специалистов-консультантов по вопросам Православия», а один из этих оборотней, еще недавно изгалявшийся над религиозными взглядами А. И. Солженицына, даже выступил инициатором учреждения в России христианско-демократической партии).

То были затянувшиеся на многие годы непосредственные рецидивы печально известного так называемого «хрущевского» гонения на Церковь 1958–1963 годов, когда по личной злой и преступной воле тогдашнего партийного лидера в стране были закрыты почти все и без того немногочисленные монастыри и около шести с половиной тысяч действующих православных храмов, примерно половина из имевшихся в наличии. Остальные предполагалось «ликвидировать» в ближайшее время. С самого начала эта кампания была ознаменована шельмованием в печати духовенства, бесцеремонными провокациями и грубым давлением на представителей высшей церковной иерархии. Осужденный впоследствии волюнтаристский официальный лозунг «Партия торжественно обещает, что уже это поколение советских людей будет жить при коммунизме» предполагал отсутствие при этом самом надуманном коммунизме «религиозных предрассудков».

В полицейской слежке и преследованиях верующих, особенно из творческой интеллигенции, тогда и во все последующие годы вплоть до начала перестройки, принимали деятельное участие соответствующие структуры КГБ, что также отмечалось в позднейших исследованиях историков и хорошо известно автору этих строк по собственному опыту. Под негласным давлением этой организации я вынужден был уйти из Музея осенью 1981 года — через несколько месяцев после выхода в свет первого издания этой книги и на девятнадцатом году плодотворной работы. Ставшее крылатым определение А. И. Солженицына нашей страны как государства, где «слово „бог“ пишется с маленькой буквы, а КГБ с трех больших», лучше всего передает тогдашнее печальное положение вещей.

Предложение написать книгу о Рублеве для серии «Жизнь замечательных людей» я неожиданно получил в 1978 году от своего друга — писателя Юрия Михайловича Лошица, работавшего в издательстве «Молодая гвардия» в должности редактора. Я сразу же согласился на это предложение, тем более что серия «ЖЗЛ» уже отличилась публикацией в 1960 году темноватой книжки на эту тему, где популярно объяснялось доверчивому читателю, что «церковники» ненавидели и гнали иконописца Андрея за его свободолюбивое и не вмещавшееся в каноны творчество, чем ловкий, из журналистов, автор (то было время хрущевского гонения на Церковь) объяснял малое количество дошедших до нас сведений о художнике — все те же пресловутые «церковники» просто-напросто изымали всякое о нем упоминание из текстов житий и летописей…

Утвердить тему книги у высокого начальства (для издательства «Молодая гвардия» тогда это был ЦК ВЛКСМ) оказалось делом совсем нелегким. Идея создания биографии великого русского художника была поддержана группой писателей-публицистов патриотического направления: Михаилом Петровичем Лобановым, Вадимом Валерьяновичем Кожиновым и в первую очередь Юрием Ивановичем Селезневым — тогдашним заведующим редакцией серии «ЖЗЛ». О них — мои благодарные воспоминания[8].

Подписав договор с издательством, я поехал за благословением для написания книги в Троице-Сергиеву лавру — место вдохновенных трудов Андрея Рублева, где была создана знаменитая его «Троица»… До конца своих дней буду помнить тот жаркий летний день, синеву небес над золотыми лаврскими куполами и в полусумраке монашеской кельи согбенного седовласого старца — проживавшего здесь на покое любимого и почитавшегося лаврской братией бывшего архиепископа Новгородского и Старорусского Сергия (Голубцова). Владыка Сергий (1906–1982) — сын дореволюционного профессора литургики и церковной археологии Московской духовной академии Александра Петровича Голубцова (1860–1911), был человеком высочайшей культуры и самых разнообразных дарований. Художник, иконописец, реставратор, исследователь древнерусского искусства — автор диссертации «Способы воплощения богословских идей в творчестве преподобного Андрея Рублева» и других работ, он отличался истинно монашеской, почти детской простотой и глубоким смирением. Наша неторопливая беседа при тихом свете лампад, теплившихся перед иконами, собственноручно написанными Владыкой, была посвящена загадочным страницам биографии Рублева и касалась вопроса, где и когда преподобный Андрей мог принять монашеский постриг. (Об интересной на сей счет гипотезе Владыки Сергия я написал в этой книге, сославшись на мнение «одного из старейших исследователей творчества Рублева Павла Александровича Голубцова», назвав его мирское, светское имя — употребить в данном случае слово «архиепископ» в те годы было совершенно немыслимо по цензурным соображениям.)

Твердым и верю, что действенным оказалось его благословение на эту книгу, обусловившее ее счастливую издательскую судьбу — пять изданий в России и, в переводах на иностранные языки, в семи странах Восточной и Западной Европы. В глубоком поклоне благодарно склоняю голову перед могилой Владыки Сергия у стен Святодуховской церкви Троице-Сергиевой лавры.

Мои взаимоотношения с редакцией «ЖЗЛ» начались с одного недоразумения, к счастью, быстро разрешившегося. Суть наших разногласий заключалась в следующем: сначала Юрий Иванович Селезнев считал, что предполагаемое издание должно быть поделено на две части. Поскольку сведений о древнерусских художниках, по его мнению, сохранилось немного, то первая половина книги должна быть посвящена Рублеву, вторая — другому великому художнику Древней Руси, Дионисию. Причем в авторы последней Юрий Иванович предполагал пригласить Василия Ивановича Белова. Привлечь к этой работе замечательного русского писателя было его собственной идеей и заветной мечтой. Когда-то давно они побывали вместе с Беловым в Ферапонтове, и Василий Иванович запомнился Селезневу своей образованностью — он хорошо знал и подробно пояснял сюжеты росписей Дионисия. Не ведая обо всем этом, я, не обинуясь, прямо назвал идею такого «сдвоенного» издания совершенно неудачной. Во-первых, для того и другого «героя» вполне достаточно материала на целую книгу, если это будет повествование о жизни России тех времен — об исторических событиях, которые вместе со своей страной пережил каждый из художников, в частности, о событиях чисто церковных, кои непосредственным образом не могли их не касаться как носителей «святого ремесла» и «творцов святыни».

Встречу же «под одной обложкой» двух таких разных авторов я прямо назвал «взаимным убийством». Моя неизбежно суховатая «интеллектуальная» проза, со всей полнотой научного багажа рассматривающая различные версии и концепции, относящиеся к рублевской биографии, датировкам его работ и т. д., столкнется с лирической стихией дивного языка Белова, которым будет написан очерк о Дионисии, где к тому же многое и многое, в частности, сложные проблемы, доступные лишь профессионалам и существенно важные для написания серьезной биографии этого художника, останутся за границами повествования.

Эту мою мысль в процессе обсуждения будущего издания поддержал В. В. Кожинов, сославшись не только на нежелательное разностилье и научную «разновесомость» его частей, но и на опыт выходившей в «ЖЗЛ» «двойной» книги о протопопе Аввакуме и Симеоне Полоцком — при неизбежно уменьшенном листаже оба автора вынуждены были сильно «сократиться» в описании важнейших биографических событий или просто их опустить. Эти аргументы оказались решающими…

В беседах с Юрием Ивановичем Селезневым я честно предупреждал, что книга, при возможных определенных компромиссах в форме и степени откровенности подачи материала, принципиально должна быть повествованием не просто о художнике, но о православном монахе и иконописце, жившем в православной стране во времена, когда православная вера была основной вехой жизненных путей отдельного человека и судеб всего народа. Для меня это было принципиальное условие, другие варианты были просто лишены смысла. На это Юрий Иванович, хотя и в шуточной форме, дал мне один серьезный совет, впоследствии очень пригодившийся в работе над книгой. К тому времени мы, быстро подружившись, перешли уже на «ты», и Юра сказал: «Ты пиши свободно, что хочешь и как хочешь…» И добавил, посмеиваясь и пощелкивая гигантского размера редакторскими ножницами для разрезания корректурных листов: «А мы тебе кое-что отрежем. И хорошо, если это будет нос или уши, а не…» Тут была названа часть тела, потеря которой более ощутима для мужского достоинства…

Скажу со всей ответственностью, что обещанного надо мной «обрезания» со стороны редакции так и не последовало — кроме двух-трех цитат — ссылок на авторитеты, «прикрывавших» наиболее идеологически уязвимые места, и одной нейтрального содержания вставки в несколько строк, других редакторских вмешательств в свой текст не припоминаю. С другой стороны, и мною были соблюдены некоторые «правила игры» употреблением местами выражений «средневековое мировоззрение» или «страны восточно-европейской религиозной традиции» и т. п. Однако эти предосторожности, как показали дальнейшие события, скрыть подлинное содержание книги от бдительного «атеистического ока» так и не помогли. Книга вышла в свет под названием «Рублев» — в «ЖЗЛ» тогда строго соблюдался принцип называть героев повествования лишь по фамилии и без упоминания имени.

То обстоятельство, что весь ее 100-тысячный тираж разошелся буквально за несколько дней, о ее действительном читательском успехе вовсе не свидетельствовало. Известно было, что такая судьба ждала едва ли не все издания «ЖЗЛ» — большинство читателей приобретали книги этой серии по доверию к их качеству, гарантирующему серьезное и интересное чтение, а многие просто были коллекционерами — покупали их и, не прочитав, ставили на полку.

Однако скоро, одна за другой, стали появляться в печати первые положительные и теплые по тону рецензии на «Рублева» — в газете «Литературная Россия», журналах «Москва», «Литературное обозрение», «Волга», «Литературная учеба»… Но меня больше всего интересовало и, признаюсь, тревожило мнение о книге человека, которого я почитал и почитаю высшим для себя авторитетом — жившего в Париже выдающегося богослова XX века в области иконописания и замечательного современного художника-иконописца Леонида Александровича Успенского (1902–1987). И хотя мы с Успенским были в многолетних дружеских отношениях, я хорошо знал о его принципиально нелицеприятных и строгих критических оценках всего, что написано об иконе. И был, без преувеличения, счастлив, когда получил отзыв Леонида Александровича, что ничего подобного на эту тему не было написано, что мой «Рублев» произвел сенсацию среди русских Парижа и в знакомых ему семьях книгу, собираясь, читают вслух.

Надежду на то, что мною написано нечто путное, а главное, нужное людям, подкрепляла бешеная на нее реакция, последовавшая со стороны отечественных атеистических кругов. Вот как вспоминает о событиях того времени инициатор издания и первый его редактор Юрий Михайлович Лощиц: «Выход в свет сергеевского „Рублева“, помню, становился для издательства „Молодая гвардия“ событием своего рода рубежным. Пусть и „Бог“, по привычке, еще велено было печатать с маленькой буквы, пусть во время подготовки книги автору и редактору дважды пришлось сокращать количество иллюстраций (вместо трех первоначально подготовленных шестнадцатистраничных фототетрадей в итоге, чтобы не слишком раздражать недоброжелателей издательства, уцелела одна), а всё равно общая радость была велика. Вот она, наконец, книга о художнике-христианине, в которой подлинный смысл его великих образов обозначен открыто, твердо, без лукавых умолчаний, без эстетской сосредоточенности на одних лишь „совершенных пропорциях“ да „тонких цветовых рефлексах“. Когда раздались извне издательства первые громкие хвалы „Рублеву“, начальство приободрилось и заключило с автором договор на работу о Дионисии, следующем по значению и времени великом художнике Древней Руси. Сергеев бодро и пылко принялся за новый труд для той же биографической серии, благо житейского материала о Дионисии сохранилось не в пример больше, чем о его гениальном предшественнике. Но не зря гласит древнерусское присловье — „нет радости без печали“. Будто с цепи сорвавшись, журнал „Наука и религия“, верный заветам воинствующего атеизма, вдруг учинил (да еще в трех номерах подряд) подлинную расправу над книгой Сергеева. Сочинитель хлестко-рыхлого словесного извержения, журналист по фамилии, кажется, Шамаро, узрел в ней неприкрытую идеологическую диверсию, покушение на устои „единственного верного“ научного мировоззрения, идеализацию патриархальщины, „заигрывание с боженькой“ и прочие порочные проступки. Получалось так: сам-то Рублев — художник, конечно, достойный, но зачем же в наш век научно-технического прогресса отдавать, как это сделали в „ЖЗЛ“, его непростое наследие в корыстные руки невежественных церковников? Хотя никаких изъянов в научной аргументации книги журналист выловить так и не смог, но шуму-?? поднял, шуму… Под эту сумятицу, во избежание еще пущих укоризн откуда-нибудь сверху, издатели извещают Сергеева, что договор на его книгу о Дионисии вынуждены аннулировать. Кто ж знал, что всего через шесть лет преподобный Андрей Рублев будет, по случаю Тысячелетия Крещения Руси, торжественно причислен к лику святых. И что не самым последним обоснованием для такого определения канонизационной комиссии станет факт существования современной, научно и художественно достоверной биографической книги „Рублев“ в серии „ЖЗЛ“»[9].

Из упомянутой злополучной рецензии мне запомнился гневный упрек ее автора в том, что моя книга больше похожа на учебник богословия — лестно, конечно, но — у страха глаза велики — сильно преувеличено. На самом деле, речь шла о некоторых элементарных сведениях историко-церковного содержания, необходимых для понимания тех или иных аспектов рублевского творчества. Удивил и возмутил автор рецензии своим презрительным отношением к преподобному Сергию Радонежскому. На мое утверждение о влиянии его богословских идей и исихастской молитвенной практики на творчество Андрея Рублева — мысль общепринятая в науке — горе-рецензент нагло назвал великого русского святого «кислой капустой»: «как, дескать, кислая капуста может влиять на культуру?». Отношение автора собственно к кислой капусте не совсем понятно — согласно опубликованным воспоминаниям рецензента, он пропивал иудины свои гонорары у Рогожской заставы — во второразрядном ресторане «Золотой Рожок», где изрядно попахивало этим исконным национальным продуктом. (Любопытен я знать, как теперь трактует образ преподобного Сергия дочь рецензента — проректор по внешним связям Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета — и как в данном случае обстоит дело с пресловутой «преемственностью поколений»?)

Между тем, несмотря на попытку дискредитировать книгу, она зажила своей оказавшейся долгой жизнью. Вскоре была замечена читателями и в короткий срок попала в разряд дефицитных. В 1983 году, во время поездки для встречи с читателями на Нижегородской земле, с удивлением услышал я рассказ милой девушки — секретаря Горьковского обкома комсомола об истории, обсуждавшейся в ЦК ВЛКСМ: в городе Смоленске или в Смоленской области была арестована группа предприимчивой молодежи, наладившая производство на казенном оборудовании (что, собственно, и вменялось им в вину) копий с моего уже разошедшегося «Рублева» и продававшая их по сходной цене всем желающим. Бедолаги отсидели свои полученные за это благое деяние сроки — дай Бог им здоровья, если еще живы. А много лет спустя признался мне один молодой игумен, тогда — настоятель московского подворья Троице-Сергиевой лавры, а ныне — митрополит Саратовский и Вольский Лонгин (Корчагин), что в юные годы эта книга послужила для него, студента-филолога Абхазского университета, началом пути к вере, — дорогое для меня признание и предмет моей особой гордости.

Летом 1982 года я неожиданно получил письмо из Монреаля от известного художника русского зарубежья Евгения Евгеньевича Климова (1901–1990), который писал: «Многоуважаемый Валерий Николаевич! Примите мой сердечный привет из далекой Канады и глубокую благодарность за Вашу прекрасную книгу „Рублев“, только недавно полученную мною и с огромным интересом прочитанную. Спасибо за подробное объяснение житейской канвы Рублева и за обстоятельные толкования его работ… Если Вы пожелаете, я с удовольствием могу прислать Вам копию моей статьи о Рублеве. Примите уверения в совершенном почтении…»[10]

А на следующий год диктор Всесоюзного радио Лора Еремина записала аудиоверсию «Рублева» — четыре с половиной часа корректно-строгого вдумчивого чтения, безо всяких актерских «эффектов»[11].

В 1984 году в судьбе книги произошло событие, которое и обрадовало, и, по правде говоря, поначалу встревожило. Стороной я узнал, что на Западе опубликовано эссе А. И. Солженицына, посвященное критическому разбору фильма Тарковского «Андрей Рублев», в котором писатель-изгнанник использовал для обоснования своих аргументов мою книгу на ту же тему. Последнее обстоятельство и показалось мне небезопасным — к тому времени я давно уже находился, употребляя тогдашний жаргон, «под колпаком у конторы», и гэбэшники дергали меня, почему-то подозревая в передаче Солженицыну фотографии иконы, с которой была отпечатана открытка с текстом его знаменитой лагерной «Молитвы» на обороте. Они даже показали мне однажды эту открытку, допытываясь, каким путем изображение могло попасть на Запад. Я сослался на возможности хорошо им знакомой современной шпионской техники, позволяющей снимать любое изображение «из пуговицы»…

И теперь скажу как на духу: ничего подобного я никогда не передавал, хотя и знал, кто это сделал. И вообще никаких контактов с опальным писателем, несмотря на наличие общих знакомых, не поддерживал, отчасти, признаюсь честно, «страха ради иудейска», отчасти — по несовпадению церковных позиций — из-за его резко отрицательного и, на мой взгляд, тенденциозно-политизированного отношения к Московской патриархии.

Причиной же упомянутого подозрения со стороны «наших доблестных органов» стал их элементарный непрофессионализм. На крамольной открытке была воспроизведена икона XVI века «Спас в Силах», происходящая из села Новоселка-Зюзиных Ростовского района Ярославской области, хранящаяся в Третьяковской галерее, а я занимался изучением и опубликовал икону той же иконографии — похожую, но совершенно другую. Однако гэбэшные, как их называли, «искусствоведы в штатском» не осилили самостоятельно отличить одно произведение от другого.

Между тем я получил, с оказией из Парижа, номер с солженицынской статьей[12]. Читая ее, я легко узнавал заветные свои мысли, местами выраженные в тех же формулировках: об особом значении в творчестве художника его монашества исихастской школы преподобного Сергия Радонежского, об индивидуальных свойствах произведений его «святого ремесла», исполненных покоя, созерцательной тишины и гармонии, о светлой, несмотря на тяжелейшие исторические обстоятельства, эпохе духовного и культурного подъема на Руси, на которую пришлись годы его жизни. Здесь же повторялось заимствованное из книги упоминание о работе «дружин» художников рублевского круга… Безусловно, это была вовсе не компиляция, но живое и творческое использование фактического материала.

При этом Александр Исаевич, спасибо ему, ни разу не упомянул ни названия книги, ни моей фамилии — старый зэк и великий конспиратор, он явно понимал, какими неприятностями это может для меня обернуться.

До сих пор не знаю, кто из моих общих с Солженицыным знакомых «навел» его на «Рублева». Не была ли это Ламара Андреевна Капанадзе — сестра моего университетского друга Вали, тайная хранительница рукописей «Исаича» в годы его жизни в России? Она проживала на Самотеке, в квартире своего покойного отчима, служившего некогда шофером в Смерше. Поэтому квартира считалась безопасной для конспирации; хорошо помню тесную ее кухоньку и антресоли на ней, за фанерными стенками которых был спрятан «весь Солженицын». Но больше подозреваю Анастасию Борисовну Дурову. Сотрудница французского посольства в столице России, она в свое время сыграла ключевую роль в передаче на Запад его произведений[13]. Многие годы постоянно живя и работая в Москве, Анастасия Борисовна время от времени посещала рублевский Музей, была большой почитательницей моих музейных лекций и состояла в дружеских отношениях с моими незабвенной памяти старшими друзьями — Ксенией Петровной Трубецкой и Антониной Владимировной Комаровской[14].

Что касается самого некогда запрещенного в советской России, а затем широко разрекламированного и у нас и на Западе фильма Тарковского о Рублеве, то справедливые упреки в его адрес Солженицын начинает с критики настороженно-двусмысленного отношения его авторов к христианству («за все эти три часа ни одному православному не разрешат даже перекреститься полностью и истово, четырьмя касаниями», а чтение Экклезиаста идет «под жевание огурца» и т. д.), отчасти объясняемого писателем цензурными рогатками, главным же образом тем примитивно-плоским пониманием веры Христовой, которое было характерно для советской интеллигентской «образованщины» 1960-х годов. В результате, по мнению автора статьи, в фильме происходит подмена — «вся атмосфера уже четыреста лет народно-настоянного в Руси христианства — та атмосфера благой доброжелательности, покойной мудрости жизненного опыта, которую воспитывала в людях христианская вера сквозь череду невыносимых бедствий» подменена «протянутой цепью уродливых жестокостей», к которым автор «проявляет интерес натурального показа, втесняя в экран, чему вовсе бы там не место. Тут жестокости, могущие быть во время неприятельского набега, и жестокости, произвольно и без надобности притянутые автором, из какого-то смака. Мало ему показать избиения, пытки, прижигания, заливку расплавленного металла в рот, волок лошадью, дыбу, — еще надо изобразить и выкалывание глаз художникам: бродячий всемирный сюжет, не собственно русский, нигде на Руси не засвидетельствованный летописно. Напротив, должен бы автор знать, что дружины художников, и того же Феофана, и того же Рублева, по окончании дела свободно переходили из одного храма в другой, от храмовой работы к княжеской или к украшению книг, — и никто им при этих переходах не выкалывал глаз. Если бы так уж глаза кололи, — резонно замечает писатель, — кто бы по Руси настроил и расписал столько храмов? Зачем же это вколочено сюда? Чтобы сгустить обреченную гибельность и отвратность Руси? Или (то верней) намекнуть на сегодняшнюю расправу с художниками в СССР? Вот так-то топтать историю и нельзя».

«Но полно, — вопрошает Солженицын, — XV ли именно это век? Это — ни из чего не следует… Трактовка „вообще древней Руси“ и наиболее доступна современному советскому образованному зрителю, в его радикальной традиции, а тем более западному зрителю понаслышке, — и получается не реальная древняя Русь, а ложно-русский „стиль“, наиболее податливый и для разговорных спекуляций, смесь эпох, полная вампука… Каждое десятилетие в нашем тысячелетии, — продолжает писатель, — да чем-то же отличалось, а при близком рассмотрении — так порой и разительно. А эпоху, в которую живет избранный нами персонаж, мы обязаны рассматривать близко и конкретно. Взятые десятилетия идут после Куликовской победы. Время жизни Рублева, начиная с его возмужания (ему было к битве 20–25 лет), — это особенное время внутреннего (который всегда идет до внешнего) роста народа к единству, к кульминации, в том числе и в культуре, это „цветущее время“, напряжённое время национального подъема, — и где же в фильме хотя бы отсветы и признаки того? Ни в едином штрихе…» Весь творческий стержень иконописной работы Рублева обойден, авторам фильма не дано «почувствовать, что у Рублева поиски идут на немыслимых высотах, когда иконописцу удается создать с немалых художественных высот русского XV века — еще выше: произведение вечности. Создать в неожидаемых радостных колоритах — безмятежную ласковость, чувство вселенского покоя, света доброты и любви… Но Рублев в фильме — это переодетый сегодняшний „творческий интеллигент“, отделенный от дикой толпы и разочарованный ею. Мировоззрение Рублева оплощено до современных гуманистических интенций: „я для них, для людей, делал, — а они, неблагодарные, не поняли“. Здесь фальшь, потому что сокровенный иконописец „делает“ в главном и высшем — для Бога, икона — свидетельство веры, и людское неприятие не сразило бы Рублева. (А неприятия и не было: он был высоко оценен и понят и церковными иерархами, и молитвенной паствой, еще при жизни вошел в легенду и в ореол праведности.)».

Основной тезис автора эссе в том, что фильм имеет лишь формально-косвенное отношение к реальному историческому образу Андрея Рублева и его эпохе и, как это ни парадоксально, целиком совпадает с… откровениями о своем творении самого режиссера, слышанными мною от него лично…

Осенью далекого теперь 1963 года довелось мне вместе со съемочной группой фильма «Андрей Рублев» принять участие в поездке в Ферапонтов монастырь. Сам я никакого отношения к этому фильму не имел — со стороны искусствоведческой его консультантом считался вездесущий Савелий Ямщиков (к концу своих дней он стал почему-то именоваться Саввой). Как-то во время одного из веселых дружеских застолий в Кириллове — в нем принимали участие остроумец Савелий-Савва и милейшие люди — великий кинооператор нашего времени недавно скончавшийся Вадим Иванович Юсов, один из художников фильма Женя Черняев и Андрей Арсеньевич Тарковский, — дернуло меня высказаться по поводу некоторых фактических несообразностей уже знакомого мне сценария Михалкова-Кончаловского (мои замечания в целом совпадали с будущими солженицынскими). На эту критику Тарковский, обычно почти ничего не пивший, но немного выпив, впадавший в задор и откровенности, решительно заявил следующее: «Рублев — это вообще „пустое место“» (так и выразился, пояснив, что о нем никто и ничего якобы не знает). «Мой фильм, — продолжил он, — не о Рублеве, но о судьбе таланта в России вообще и, если хотите, о моей собственной — он Андрей и я Андрей», — более чем откровенно обозначил свое сомнительное авторское кредо знаменитый к тому времени кинорежиссер.

От великого писателя, в отличие от большинства «средней» публики, внутренние пороки этой антиисторической «вампуки» не смогли скрыть ни изощренная режиссура, ни блестящие операторская и актерские работы. Шаг за шагом Солженицын прослеживает, как из-за несостоятельного сценария рушится художественная ткань фильма…

После этой истории, когда я нашел неожиданного союзника во взглядах на личность и творчество Андрея Рублева, в истории книги произошло немало знаменательных событий.

В 1986 году вышло в свет второе ее издание в серии «ЖЗЛ», а еще в 1984 году был издан перевод на болгарский язык[15]. То была «первая ласточка», три года спустя появилось венгерское ее издание[16]. В 1988 году книга была включена в библиографию «Деяний» Поместного собора Русской Православной Церкви, причислившего преподобного Андрея Рублева к лику святых[17].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.