IV

IV

Не все члены кружка присутствовали на концерте. Балакирев злился и негодовал. Хотя Корсаков и Мусоргский не могли быть, он не желал им простить отсутствия.

Не успел он усадить Римского-Корсакова за симфонию, не успел тот написать половину ее, как выяснилось, что молодому моряку придется отправиться в кругосветное плавание. Напрасно Балакирев пытался отговорить его. Опасаясь недовольства старшего брата, Римский-Корсаков не осмелился отказаться от военной карьеры. Брат его, Воин Андреевич, сам моряк, требовал от Николая дисциплины прежде всего. Он готов был мириться с музыкой, пока она не мешала главному. Главное же, по его убеждению, состояло в морской службе. Выпущенный из корпуса, Николай обязан был отправиться в дальнее плавание.

Нелегко было молодому композитору отрываться от новых друзей. Но делать было нечего, ослушаться брата Римский-Корсаков не решился. Скрепя сердце он попрощался с друзьями, обещав помнить о них все эти годы и сохранить верность дружбе и музыке.

Балакирев принял его отъезд как личный удар. Он успел привязаться к этому нескладному юноше, который был податливее других, старательнее и принимал все его наставления.

И Гуссаковский, даровитый музыкант, появлявшийся в кружке неаккуратно, тоже взял да отправился за границу. Все, над чем он работал и что с ревнивостью наставника выправлял Балакирев, так и осталось недописанным.

Больше всего злило поведение Мусоргского. Тот хотя и писал горячие письма, но вел себя в последнее время загадочно: то к Шиловской в Глебово уезжал, то в Карево к матери, то куда-то в глушь Псковской губернии – не то к родственникам погостить, не то гувернером быть при их детях; то еще надумал поселиться в Москве с радикально настроенными студентами, с которыми сблизился в Глебове.

Эти отъезды Балакиреву изрядно надоели. Он все собирался прибрать Модеста к рукам, надеть на него узду, а тот ускользал. Пусть бы еще дела в Петербурге шли плохо, так нет: сначала в концерте сыграли его «Скерцо»; затем Лядов, с которым Мусоргский познакомился в Глебове, продирижировал отрывки из «Царя Эдипа». Это ли не начало, не обещание близких побед? Теперь бы только писать.

Балакирев понимал под писанием нечто такое, в чем мог бы принимать участие сам, прикладывая к каждому такту свою руку, вычеркивая неудачное и вставляя собственное. В своей привязанности к ученику он был деспотичен до крайности. А Мусоргский возьми да и возомни о себе невесть что: решил, что сам во всем разбирается, и стал делать, что ему вздумается. В письмах появились нотки независимости: казалось, он деликатно, но настойчиво давал понять, что ходить на собственных ногах научился и в опеке, чья бы она ни была, больше не нуждается.

Правда, случались у Модеста удачи, которые и Балакирев должен был признать. Так, живя в Кареве, он сочинил «Интермеццо». Однажды зимой он увидел из окна, как идут по тропинке мужики и бабы и как, со смехом и песней, перебивая друг друга, они перебрасываются словами. Ему показалось, что голоса движутся то все разом кверху, то катятся вниз, и вообразилась вещь в манере классической, как бы передающая поступь шагающих и проваливающихся в сугробы людей.

«Интермеццо» удалось. Балакирев решил, что, при всей своей безалаберности, Мусоргский быстро движется вперед. Тем более нужна была ему опека, а то, при его мягкотелости, любой, с кем Модест поведется, может дурно на него повлиять.

К дружбе со студентами Балакирев отнесся подозрительно. Модест писал про них, что они народ живой и горячий: собираясь по вечерам, ставят на голову всё – и политику и искусство. Балакирев склонен был считать, что и тут без него напутают и не то внушат его подопечному, что надо, О будущем Модеста он думал с тревогой: от военного круга тот отошел, от помещичьих дел – тоже, а жить продолжал так, точно был по-прежнему обеспечен. Правда, не раз Модест заявлял, что ищет какого-нибудь заработка, но дальше разговоров дело пока не шло. Словом, было от чего раздражаться и из-за чего тревожиться.

Зато утешением служило то, что к кружку примкнул наконец Бородин. Наконец-то удалось приручить его и сделать верным союзником!

Слухи о нем доходили давно, но случая свидеться не представлялось. А тут на вечере у стасовского приятеля Боткина встретились наконец. Узнав, что статный, с красивым лицом человек, привлекший его внимание, и есть тот химик, о котором речь шла не раз, Балакирев решительно подошел к нему знакомиться.

С радостью он вскоре понял, что собеседник его, как он ни занят наукой и как ни твердит, что времени ни на что больше не остается, музыкой увлечен и существовать без нее не может.

– Да что ж вы делаете? – спросил Балакирев, удивленный. – В концерты, что ли, ходите?

– Слушаю, где только удается, и сам стараюсь немного поиграть – то один, то в четыре руки.

– И это всё?

Испытывая неловкость, Бородин покаялся в том, что пробует даже кое-что сочинять:

– Только это больше наброски, намётки… Заниматься мне удается с перерывами, а вернее – урывками.

– Ага, вот наброски вы мне сейчас и покажете, – объявил Балакирев тоном, не допускающим возражений.

– Тут и рояля нет…

– Э, нет, боткинскую квартиру вам полагается знать лучше меня. Рояль стоит в кабинете. Нуте-ка, пойдемте.

В кабинете они застали хозяина, который, услышав, что они намерены музицировать, любезно сказал:

– Да пожалуйста, сколько душе угодно! С охотой послушаю.

– Нет, у нас тут дело особое, – отрезал Балакирев, – нам надо вдвоем побыть.

– Ну, тогда освобождаю поле боя.

Балакирев прикрыл дверь плотнее, сел на диван и требовательно произнес:

– Так слушаю вас. Играйте.

Приятно было видеть, как солидный ученый смущается в его присутствии. Бородин снова предупредил, что это всего лишь наброски: мысль у него о большой вещи, но сил и времени на нее пока не хватает.

Балакирев выслушал его нетерпеливо, желая поскорее составить собственное мнение о нем. Наконец тот сел за инструмент.

Скрестив на груди руки, Балакирев слушал не двигаясь. А когда тот кончил, произнес со всей горячностью, на какую был способен:

– И это отрывки)! Да это симфония, самая настоящая! Я знал, что в вас что-то сидит, давно вас себе наметил! Что ж вы, сударь, – жеманством страдаете)

– Поверьте, это искренне, – стал оправдываться Бородин. – Иногда мысль, что симфония могла бы выйти, появлялась, но я старался свой жар остужать.

– Зачем же остужать? Наоборот, разогреть его надо. Вы симфонию сочиняете – это надо твердо усвоить, симфонию в русском характере, национальную, своеобразную и притом вполне в принципах новой школы.

Голоса гостей доносились сюда глухо. Казалось, они в этой квартире одни и им никто не мешает. Отстранив Бородина, Балакирев сел за рояль и стал наигрывать отрывки из только что слышанного.

– Как же, сочинив подобное, можно еще сомневаться? Ведь это прелесть что за тема! Надо немедля оставить науку и посвятить себя музыке.

– Не могу, Милий Алексеевич. Слишком глубоко увяз в своем деле.

– Да поймите вы, чудной человек: химиком можно стать, а музыкантом рождаются! Вы музыкант по рождению.

Безоговорочное его признание принесло автору радость безмерную, и все же он сознавал, что пути в сторону от науки не может быть. Разве что попытаться служить тому и другому – химии и музыке.

– Вам среда необходима. Не может музыкант в наше время сам себя образовать. Вы должны приходить в наш кружок. Время теперь не тихое, а боевое. Вы обязаны участвовать вместе с нами в сражении за русскую музыку.

Долго шел у них разговор. Оба забыли о гостях, о том, что через две комнаты от них сидит шумное и веселое общество.

Им было в тот вечер не до общества. Один чувствовал себя так, точно в него силы новые влили. Мысль о симфонии, которую он сочиняет, делала его другим человеком, более в себе уверенным. Другой гордился своей находкой, но в то же время и раздражен был больше, чем всегда. Вот тут бы и действовать, тут бы всем сообща и засесть за работу – Корсакову, Кюи, Мусоргскому, Бородину! Что бы это могло получиться!

Балакирев ушел от Боткина, не попрощавшись с хозяином. Он нахлобучил шляпу, рассеянно продел руки в рукава пальто. Бородин стоял в коридоре.

– Так как – наш или не наш? – спросил напоследок Балакирев, остановив на нем свой требовательный взгляд.

– Ваш, Милий Алексеевич. Приду непременно.

– Помните: медлить невозможно. Вы нужны нам, нужны русской музыке.

Балакирев сунул ему руку и, не глядя на него, пошел к двери. Сердце его сжималось при мысли о том, что надобно сделать, что можно сделать теперь, будь друзья его податливее и послушней.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.