Крапива

Крапива

Вот мне 19 лет, а Эле — 10. Я в прошлом году кончила гимназию, я свободна! И вот наступает весна, и мне очень хочется уехать в деревню и видеть все сначала: как зазеленеет трава, как распускаются листья. Слышать, как орут днем грачи в саду и как ночью там щелкают соловьи. Хочется простора, воздуха…

Мамаше нельзя ехать в Клекотки: мальчики еще должны держать переходные экзамены, а ей — в день любого экзамена — ездить в монастырь к обедне, с трепетом ждать возвращения экзаменующегося, надеяться, волноваться… Но мамаша всегда делает то, что я хочу, и она соглашается отпустить меня с Элей. Дом еще не приготовили к нашему общему приезду, да он и слишком велик, и вдвоем с Элей нам было бы там неуютно. Мы устраиваемся во флигеле у управляющего Захара Алексеевича и его жены Прасковьи Антоновны. Комнаты маленькие, низенькие, но есть одна свободная для нас, и это все, что нам нужно. Маленькое окно выходит на проезжую дорогу, но под окном куст сирени и шиповника и много молодой, пахучей и очень жгучей крапивы. Я вылезла в окно и сильно окрапивила ноги. А вылезла просто для того, чтобы лучше почувствовать, что я не в городе и что никто не смеет мне слова сказать. Эле лезть не позволила.

Ах, как кричали грачи! Какой свежий и душистый был воздух! Как хотелось сразу и в сад, и на луг, и в дом, который еще не открывали и не проветривали!

Прасковья Антоновна позвала пить чай. Она ужасно захлопоталась, хотя была предупреждена о нашем приезде, и все уже было готово, чтобы нас принять. К чаю на столе уже были поставлены тарелки с пышками, ватрушками, яйцами, каменная миска с веренцом, свежая булка и уж не помню, что еще. А она, старенькая, маленькая, но еще очень бодрая, трусила вокруг стола, горестно взмахивая руками и качая головой: — Кушать-то вам нечего! Кушать-то! К ужину у меня курица в лапше варится…

Я обрадовалась давно знакомому молочнику с оттопыренным задом, точно в турнюре. В нем всегда Прасковья Антоновна держала топленое молоко с толстыми пенками, с крупинками масла и желтыми жирными кружочками. Забежишь к ней — она непременно угостит этим молоком с куском черного мягкого хлеба. Дома никогда топленого молока не бывало. П. А. всегда представлялась мне беспокойной, непонятной старухой. Вся дворня жаловалась на ее скупость, придирчивость и ворчливость. Говоря о ней, хмурились и махали рукой: — А! Да ну ее! Наши мальчики, мои братья, боялись ее, но она, кажется, больше боялась их. Вспоминается, что она была очень похожа на наседку, когда та бросалась защищать своих цыплят с распущенными крыльями и вытянутой шеей, с отчаянным криком. Так и Прасковья Антоновна защищала миндаль, изюм и всякие вкусные запасы в кладовой, когда «молодым господам» удавалось проникнуть туда. Так она защищала две яблоньки аркада в огороде, едва поспевающие сливы… Но как она любила и умела угостить, когда кто-нибудь забегал к ней в гости. Я только гораздо позднее поняла, что угощала она «своим», а защищала «господское». Ведь и она и вся ее семья были еще крепостными в нашей семье. Вышла воля, а они так и остались, так и умерли, не пожелав изменить своих обязанностей и своего положения. Была ли П[расковья] А[нтоновна] и прежде так непрерывно разговорчива и так суетлива, как в старости, я не знаю. Может быть, власть ключницы и главы всего хозяйства так изменили ее? Ее муж, Захар Алексеевич, управляющий, был тихий, смиренный, почти безмолвный старичок и, конечно, вполне подчинялся жене. У него был брат, Иван Алексеевич, столяр, и помню я о нем только то, что он был кривой и, чтобы скрыть свой кривой глаз, спускал на него завиток волос. Были еще две девочки управляющего и служили у нас в горничных: Маша и Оля.

В день приезда мы с Элей легли спать очень рано и очень были довольны, что у нас оказались не матрацы, не тюфяки, а перины. Весело было бросаться на них сверху и тонуть. Встали мы рано.

— Будем сегодня учиться, Лида? — робко спросила Аленка. Я ее предупреждала, что занятий с ней я не отменяю, и мы взяли с собой книги и тетради.

— А какой же сегодня праздник? — строго заметила я. Мы ушли за сад, в луг у ручья, где не так давно копали камень и глубокие ямы едва успели обрасти по спускам молодой нежной травкой. Надо было зажать юбки между ног, лечь на бок, дать себе толчок и лететь вниз кубарем. Можно было выбрать спуск покруче или более отлогий. Покруче — было головокружительно, и надо было немного отлежаться на дне, прежде чем встать. Эле я не позволила там кататься, и она вертелась не так быстро, но зато продолжительнее.

Бегали мы к ключу напиться, хотя пить не хотелось. Испугались собаки. Бежит собака по лугу. Зачем? Почему? А вдруг бешеная?

Что мы еще делали? Во всяком случае мы не учились, не учились ни разу за все время, что мы жили у Прасковьи Антоновны. Соловьев ночью я тоже не слушала, но слышала их по вечерам, а иногда и днем. Ночью я спала на своей перине удивительно крепким и сладким сном. В чем же главное воспоминание этого пребывания у Прасковьи Антоновны? А вот его и не расскажешь. Его можно только пережить в тишине, в темноте, с закрытыми глазами. И тогда опять кричат грачи, и ходит волнами весенний, деревенский, упоительный воздух, и пахнет молодой крапивой и теплой землей, и что-то жужжит невидимо и так привычно, что этого звука не замечаешь. Все только в начале, все только в обещаниях: и в развертывающихся почках, и в немногих еще лютиках, и в порхающих бабочках, и в запахах, и в звуках. Приятен даже запах крапивы, потому что она пахнет, пока других запахов в природе еще мало, и этот дар принимается с радостью и благодарностью.

Хорошо мы пожили в Клекотках с Аленкой вдвоем! Обе шалили, обе ничего не делали… Мне было девятнадцать, а ей десять лет.

С тех пор прошла вся жизнь. Как, где придется умереть? Но увидеться нам уже не придется никогда!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.