13

13

Боги припадали к Земле, как собаки, жались у стен. Иштар надрывалась от крика, как женщина в родовых муках; царица Богов обливалась слезами и восклицала своим дивным голосом: «Да обратится в прах тот день, когда я в собрании Богов накликала горе! Увы, это я накликала горе в собрании Богов! Это я накликала смерть для уничтожения моих людей! Где они теперь — те, которых я призвала к жизни? Как рыбьей икрой кишит ими море».

«Сказание о Гильгамеше»

Какой гад, какой я гад — и это прекрасно! Увидеть неуверенность, тревогу, страх в глазах, тебя унизивших и предавших, что ж, оказывается, и это счастье. Пусть темное, черное, но — счастье. Кому что, каждому свое! Будто лодка после многих часов удушья вновь обрела ход: двигаться — значит жить, неважно уже, куда двигаться. Лишь бы не висеть беспомощно.

Я теперь живу от встречи до встречи, и всякий раз после каждого свидания тревога в Ней делается всё сильнее, укореняется. Она уже и дважды на дню готова прибежать к водопаду, чтобы только убедиться, точно убедиться, что я не задумал плохого, не затеваю ничего. А я этим пользуюсь, вырываю у Нее новые встречи-свидания. Наловчился терзать, мучить Ее их счастьем, сея тревогу и неуверенность, боязнь потерять.

Нет, внешне всё, как и прежде.

— Привет!

— О, ты здесь?

— Другого острова на этой Земле не осталось. Ладно. Ну, как, еще не разлюбила?

— Нет.

— И он — нет?

— И он — нет. Зачем ты так? Я хотела, чтобы ты понял и не обижался. Это сильнее меня. Мне даже дети перестали сниться. Я хочу любви — и ничего больше. А там пусть будет, как будет! Ну, нарожали бы еще одно племя таких же. Чем бы кончилось, если не тем же? Так пусть кончится один раз, но любовью. Если бы ты мог знать, что это такое, ты бы меня не упрекал.

— Где уж нам уж! — Господи, какая шелуха, нелепость все наши недавние, обычные слова, фразы — все!

— Прости, но это — совсем, совсем другое! Не знаю, как сказать, объяснить.

— А то, что у нас было?

— Это было прекрасно! Я правду говорю. И я так благодарна. Но тут совсем, совсем другое!

— Хоть объясни нам, непосвященным.

— Даже не смогу. Ну вот: я хочу, больше всего на свете хочу ребеночка! Жить не могу без надежды, что он будет. Но я готова и не жить, а то, что во мне сейчас, не променяю… — Глянула умоляюще. — Можно? Я хочу тебя попросить.

— О чем?

— Ты следишь за каждым нашим шагом, я вижу. Помню об этом даже ночью.

— Можно без подробностей?

— Ну вот — такие у тебя сразу глаза стали! Прошу тебя, не делай ничего. Его-то я остановлю.

— А что я собираюсь делать? — удивился фальшиво-весело.

— Не знаю, но я всё время жду чего-то.

Вдруг взглянула как-то даже заискивающе, жалко. Спросила, а лучше бы не спрашивала:

— Ты совсем разлюбил меня?

— Не я поменял шалаш.

— Знаешь, страшно, когда всё-всё — в чем-то одном. В ком-то одном. Потерял, отняли — и мир рухнул. Вы так легко всем пожертвовали оттого, что не любили, да, да, не любили.

— Что ж, дай Бог тебе сохранить.

— Ты нехорошо это сказал.

— А было бы хорошо, если бы прямо на глазах у тебя — да вон туда, головой со скалы?

— Ты еще убедишься, что и я не такая и он совсем не такой, как ты думаешь. У нас совсем не те отношения, не заблуждайся!

О последнем Она оповестила с уморительной серьезностью.

— Вот чего уж не рассказывай, тем более бывшему любовнику!

— Ну конечно, у тебя одно на уме!

— А у него что — ни-ни? Он что?.. На самом деле? Вгляделся в Нее и вдруг всё понял. Вот тебе и Дельтаплан!

С мужиками это случается: под боком всякие излучающие игрушки, а у него плюс еще близкий Космос. И вообще примеров немало — именно среди таких вот плечистых и мужественных на вид. Всё это я не выговорил вслух, но торжествующий крик (пусть неслышный) издал, и Она будто расслышала, вся съежилась, даже покраснела. Вот когда ко мне вернулась уверенность, я уже не говорю — громыхаю:

— Да вы что? Ладно, он, но как ты можешь?

— А ты считал, что самка убежала к другому самцу? Это для вас невыносимее всего. Так вот успокойся!

— Наоборот, теперь-то и невозможно успокоиться. Она не слышит, Она о своем:

— Он ребенок, хотя с виду… Стесняется, будто мне это важно. Забрала бы в себя и носила, как кенгуренка!

— Я думал, он только меня вытеснил. А этот гад (вот кто истинно гад!), а он — и детей! Кенгуренок! Пристроился! Да вы оба враги человечества! И поступать с вами соответственно! А ты — ты просто Медея! Вот кто ты!

— Пусть, пусть Медея! Да только кому меня судить? Я тебе объяснила бы, если бы ты способен был услышать хоть одно слово. Я и сама этого не знала, не подозревала, как важно — выбрать самой и вообще выбрать. Мне этого не было оставлено. И вдруг!.. Наверное, то же самое, что родить. Всё — твое, всё — из тебя, и уже нет тебя без этого! Даже не понимаешь, как могла жить…

— Нет, я не могу опомниться! Думал: ну ладно, природе так угодно испытать еще один шанс, еще вариант. Ей не до сантиментов, тем более теперь. А тут как раз наоборот. Не от меня ты сбежала. От природы-матери. Ни детей, ни матери тебе не жалко, а жалко Каина-импотента. Это — любовь?

Это я прокричал вслед Ей, уже невидимой за скалами, такой несчастный и торжествующе-злой, каким никогда не был. Проводил Ее взглядом (когда сверху снова увидел Ее, почти бегущую вниз, к шалашу, к нему) уже совсем не тот человек, каким я был час, полчаса назад. Теперь на моей стороне не одна лишь обида и не личная правота, а историческая — да, как это ни громко звучит. О, это совсем, особенное самочувствие, и оно снимает, отменяет многие запреты тем, что возлагает огромные обязательства. Самочувствие, больше позволяющее, чем воспрещающее. Зато отнимает право на жизнь бездумную, безответственную. На моей стороне, на моих плечах будущее. Значит, и за Нее я в ответе, за Ее поступки и поведение. И вина будет не Ее, а моя, если я позволю последней капельке живой жизни саму себя иссушить.

Теперь я знал твердо: пойду на всё, но верну Ее, верну Земле материнство. (Какие-то громкие всё слова, сами такие просятся!) Даже если кровь прольется, что ж, вчера арифметика была в делах таких всему на погибель, а тут, попробуйте тут с нею поспорить: пять литров бесплодной или океаны живой? Быть или не быть нам на Земле — ценой этих пяти? Неужто космическому евнуху оставить, отдать в руки ключи от самой жизни, загодя зная, что это всему и навсегда конец? Ну-ка, порассуждайте, посентиментальничайте над пятью литрами, наплевав на океаны! Если я не сделаю всего, что мыслимо и немыслимо, допустимо и недопустимо, я окажусь соучастником убийства, какого еще не бывало.

Сижу на ночных скалах, там внизу где-то их счастливый шалашик — пристанище самых страшных заговорщиков против жизни, он еле заметен, прячется, жмется к земле, прижимается к морю. Я, видимо, очень похож сейчас на старого грифа, высматривающего добычу, ну и пусть, пусть я в их глазах таким и буду: отвратительный хищник! Важно, каким я покажусь из будущего, может быть, Прометеем, сберегшим огонь, почти Богом?

Остров наш за последние недели совсем пожелтел — столько теперь этих цветов. Будто и те, которые Она прежде видела, а теперь не замечает (пробегает по желтым тропинкам абсолютно безбоязненно), все теснятся вокруг одного меня, лезут мне на глаза. Я прямо слышу, как в сумраке они мягко ползут из расщелин.

Всё, всё пронаблюдал: предзакатное купанье «святого семейства», сидение и ужин у костра, сборы на ночь. Зайдя за шалаш (не от меня ли прячется?), начала стаскивать трико с себя, забросила на шалаш (вывесила ооновский флаг!). Но нет; они не собираются прятаться. Совсем обнаглели! Он приволок еще водорослей; вытащил и те, что в шалаше, — прямо на глазах у меня расстилает, разравнивает руками и коленями. Снял и «флаг», Ее костюм, бросил на постель.

Но я уже способен увидеть во всем и какой-то вызов. Разыгрываемые для кого-то «сценки». (Для кого же? Кроме меня да еще Великого Драматурга, зрителей здесь нет!) Я ведь с Нею еще раз встречался: словно для того и прибегала на этот раз, чтобы «проговориться». О том, какой он, Третий, на самом деле и что мне просто захотелось неправильно Ее понять, а его в своих глазах унизить, чтобы заявить свои права, если не на Нее, так на «будущее»… Разговор об этом начала не Она (и на том спасибо!), ио Она вызывала на него, провоцировала и откровенно обрадовалась моим дурацким шуточкам о темных полукружьях под тазами («Издали думал, очки черные завела»), — засмеялась подтиерждающе-цинично и жалко.

Прибегала, хотела обезоружить мою решимость, опередить мои планы «восстановления последней справедливости среди последних людей» (слова Бе, если не от него заимствованные, выслрашинающе-ироничные). Так им хотелось убедить меня, что все это элементарная мужская ревность к более счастливому (и, конечно, более достойному) сопернику, и тем самым побить мой главный козырь. Отнять уверенность в том, что правота моя не только личного порядка.

Но интересно, что о карточке астронавта я будто и не помнил (там ведь всё было сказано, и почему надо думать, что не всерьез, а дурачась это написали?). Забыл, наверное, стыдясь, что все-таки обыскал «мундир врага», — с памятью это бывает. Но главное — не это и не то, что я им сказал или не сказал, а то, что сам знаю твердо.

А последние ночи светит, объявилась над нами Луна — Селена. Я видел, как Женщина плясала от радости, когда впервые пролился с неба нежкый и ровный свет от внезапно выплывшего из глубины неба торжественного диска. И трижды обворованным себя чувствовал — не мне адресована Ее радость.

Но что же получается? Можно и так думать: моя к Ней любовь породила несуразные эти цисты, в них материализовалась, а их любовь — в этом трепетном и тревожном, будоражащем лунном свете?

Да нет же, нет! Хорошо известно, как умеет зло себя разукрасить. Нельзя поддаваться обману,

Так или иначе, но Селена теперь каждую ночь висит над нашим островом, серебрит и раскаляет водную гладь, площадки и скосы скал, блики ее — на зарослях моих несчастных уродцев цветов.

Чувство Луны всегда гревожио-радостиое: есть кто-то еще, кто ее видит, смотрит на нее одновременно с тобой и тоже думает — не о тебе конкретно, но вроде бы и о тебе. Взойдет Луна, и сразу глохнут голоса ночи (сколько их было на непустой Земле!): я здесь, а ты? нет, раньше ты отзовись!

Кто знает, кто знает, может, и прав мой одессит со своими отсеками, а тогда логично будет предположить, что в каждом из отсеков налажен свой выход на опекуна в Космосе, раз мы его дети и жители (а это уж точно, вон сколько энергии из него зачерпнули и сколько в него выплеснули!). Значит, чей-то космический канал — Солнце, а чей-то — Луна, Селена.

Идеолог, может быть, и опоздал, не обзавелся космическими опекунами. Уж он точно не телепат. Зато у трех реликтов, особенно у Свистать Всех Наверх, связь с Солнцем и Луной прямая. А иначе, откуда берется та сверхсила, которую пробуждает страх гибели? Или взять любовь. Не случайно поэтам казалось, что Луна, особенно нарождающаяся, и лепится из вздохов-стонов влюбленных. Детей-то по ночам зачинали — как тут про Луну-Селену — не подумать? Интересно бы заглянуть в старинные книги: какие из небесных тел покровительствовали беременным?

Да, да, давно исчезнувшие хетты Луну так и называли: «беременная», Арма. (Были какие-то хетты, даже я откуда-то знаю. Кому только эти наши знания останутся?)

Но если Идеологу не дано то, чем изначально обладают реликты, разве он смирится? Не такой у него характер. Что они, все эти наши космические аппараты, техника-растехника, как не ревнивое стремление разумника Идеолога сравняться с реликтами — себя навязать Космосу, свое прямое присутствие? Добыть то, что другим от рождения дано, в метриках-метеоритах записано… Соперничество в Космосе? Да оно в каждом человеке ведется постоянно. Не случайно земная недобрая фантазия перенесла на Луну тени братьев по крови, одним из них пролитой.

Что, что она видит, что мне показывает, подсказывает; эта небесная сводня, сплетница. Надо же было тебе, проклятой, светить именно сегодня!

Лунный свет утончает тела, сливает их в одно бесстыже-белое пятно, — глаза мои слезятся от напряженного стремления всё увидеть, разглядеть и от обжигающего стыда за самого себя. Не замечаю, что я уже стою, поднялся на ноги, будто изготовился. Но в какой-то миг понял, всем своим ярко освещенным телом ощутил (жаром окатило!), что меня видят, на меня оттуда смотрят! Шепчутся, смеются. Тело мое спружинило, точно железную полосу, красную от жара, кто-то к спине приложил, — оно отпрянуло, и я уже лечу, падаю в бездну. Я не смог (не подумал, не до того, было), не оттолкнулся достаточно сильно, чтобы благополучно миновать выступающие из скалы гранитные зубья: сейчас, сейчас полоснут акульей пастью, долечу до воды раньше, чем вся выхлестнувшая из меня кровь!.. Потемнело в глазах — так обожгло бедро, бок, но это от удара о воду, и теперь, уже с облегчением, уношусь ко дну, хотя, может быть, на близкие скалы. А когда вернулось зрение, глаза ослепило зарево. Это что — кровь, все-таки кровь? Моя, чья же еще! Вдоль располосовало всего, но боли пока не ощущаю: такую боль тело уже не услышит! Невольно рука коснулась живота: цел ли?..

Рванулся изо всех сил, чтобы всплыть, пробуравил головой пылающую воду и увидел, что и вся гладь океана такая же огненная, кровавая. С Луной что-то произошло, когда я опрокинулся в воду и пока погружался, всплывал. Это уже не Селена, нежная, серебристая, нет, таким можно представить лишь Марс. И как четко стали видны тени-фигурки, словно выгравированные на боевом щите.

Как, однако, меня рвануло, прямо-таки сдернуло с этой скалы! Какой только силой так катапультировало? Самоубийца, негодяй! А еще к кому-то претензии! Какое ты имел право? Твоя жизнь, твое тело не тебе принадлежит. Не одному тебе. Уж лучше, если так невтерпеж было, хватал бы камни и швырял, как циклоп, со скалы в счастливого соперника!

Я лежал на спине, океан меня покачивал, и я отдыхал от пережитого страха, смертной тоски и недавней ярости. Луна, воспламененная, огромная, тоже покачивалась в ночном озерце неба зловещим поплавком. Миллиарды живых глаз когда-то смотрели на нее снизу, люди даже следы свои отпечатали на ее метеоритной пыли. Они и сейчас там, пребудут и тогда, когда на Земле видимых следов человека уже совсем не останется: ветра на Луне нет. При чем тут ветер! Ничто и никто так чисто не сотрет человеческие следы, как это умеем мы сами.

Постой! Ведь мы с этой скалы, вот за нее швырнули тогда наши пистолеты. Они и сейчас где-то на дне — там, куда я падал. Луна глубоко просвечивает воду, можно поискать. Я ведь именно этого и хочу, хотя, видит Бог, совсем не думал о пистолетах. Но, может, потому и подумал сейчас о них, что как раз давно этого хочу. А почему бы и нет? Красиво! А ради «красиво» чего только женщина не простит. Даже нелюбимому. А любимому — тем более. Так что у него два шанса выиграть против одного моего.

Значит — дуэль! Но для этого нужно отыскать пистолеты там, на дне.

Я лежал на раскаленно-красной поверхности океана, смотрел на лунный человеческий лик, и жизнь в меня возвращалась окончательно. А с нею и все мысли, обиды, колебания последних недель и дней. Какая удачная мысль — пистолеты, дуэль! Вместо тупых и глупых воплей в пещерах твоей души вступает в игру что-то очень изящное и изысканное. Прямо-таки из оперы.

Отдохну — и примусь за дело. А пока можно обдумать нравственные, юридические, гуманистические аспекты Последней на Земле дуэли. Если он перестал быть мужчиной, значит, в данной ситуации представляет лишь самого себя, особь. Я же представляю род человеческий. Ну, хотя бы возможность его в будущем. Я буду целиться в особь, хотя тоже в человека! Конечно, и это мерзость. Но всего лишь в человека. Он же тт— в род человеческий. Чем не Всекаин? А с другой стороны, это я подставлю род чедовечесшй, не кто-то другой, подставляя самого себя под пулю.

Вот тут и суди, кого и как хочешь:

Ладно, кровь всегда была высшей ставкой, и в делах «благородных» тоже. Не его, а меня осудили бы все будущие поколения, проведи кто-нибудь там немыслимый референдум. Арбитр наш не они, будущие, а Она, Ее прощение или непрощающее презрение. Честная дуэль хотя бы исключает презрение и оставляет какую-то надежду.

Нет, слишком легко ответил на вопросы — не поставленные, а подставленные: игра в шашки с самим собой!

А ты вот на этот ответь: всегда ли часть меньше целого? и всегда ли меньшим можно пожертвовать? Вот они там, в своем летающем гробу, спорили: собой, всем пожертвовать во имя человечества — такое допустимо, возможно? Не нажать, если другие уже нажали? не мстить всему живому на Земле только за то, что кто-то и где-то не сумел договориться? Кому ты мстить будешь — уцелевшим букашкам и последним осколкам человеческого рода? По принципу: ах, ты по левой щеке планету, ну так я лупану по правой!

Ну а тогда — кто ты и зачем лежал, подобно заряженному пистолету, в океане? Зачем здесь?.. Чем, чем ты сейчас занят, чего мечешься, куда устремлен? Оружие-то — вот оно, под рукой! К барьеру, сударь! Была пастораль, теперь — дуэль. И всё последнее…

Сколько лет человечество было заложником Идеолога. Как будто есть, бывают идеи равноценные, а тем более, дороже самого рода человеческого? Ясное дело — нет, не бывает таких. И быть не может. Даже равноценные жизни отдельно взятого народа, а уж человечества и подавно. А если бы какая и посчитала, что она «стоит того», тем самым только доказала бы свою сверхлживость.

Ну а вот ты: во имя чего и ради кого готов подставить под случайность, под выстрел всё, что осталось на Земле и что на планете когда-нибудь еще может быть?

Смешно сказать — ради Женщины. А еще точнее: чтобы Она могла тебя уважать и не ненавидела бы, не презирала. Всего лишь чувства, даже не чувства, а оттенки чувств — и такая цена! Значит, мы так устроены? Какой это из книжных героев терзался вопросом: ну а на другой планете, за тридевять планет от Земли, стыд будет ли мучить, если на Земле ты оставил, сотворил великую подлость? А ведь будет мучить! Хотя и ты землян, и они тебя — никогда друг друга не увидите. Ну а если бы вообще нуль остался, то есть никого? Стыд перед нулем возможен? Непонятное дело, но возможен ведь. Суд исчезнувших — всё равно суд. «Мнение» даже несуществующих — небезразлично.

А тут не кого-то там, за тридевять планет, а Ее мнение! Всё, всё понимаешь, тогда почему же поступаешь не по пониманию? Или заморочили тебя (и друг друга тоже) все они, разноголосо подающие команды из своих отсеков? Какую, чью выполняешь? Или чьи?

И куда они загнали главного алармиста? Совсем пропал голос моего СВН. Не Идеолога ли это работка — из-за спин услужливых реликтов? Но ему-то зачем мудрить, он скорее приказал бы наплевать на всякие дуэльные условности, напирал бы на историческую правоту, и, пожалуйста, без этого рыцарского и н те л л и гентн и чан ья!

Ладно, вообразим лучше руку Великого Драматурга: к финалу поторапливает, и без того пьеска, его последняя пастораль, затянулась.

Нет, кто бы вы ни были, и сколько бы вас не вмешивалось, а дуэль — это, по крайней мере, красиво. К барьеру, сэр! Звучит! Пусть красота, коль уж так сложилось, рассудит нас. Спасет или погубит. Раз за этим стоит Женщина.

Посмотрим, какая у тебя улыбка под дулом пистолета! Это не лазером тыркать в чужие корабли да ядерные шахты за тысячи верст. Пятнадцать — двадцать шагов! Кажется, так в романах? И самое главное — уклоняться, отклоняться запрещено кодексом чести. А вся наша профессиональная доблесть как раз в том заключалась, кто раньше и внезапнее пульнет, ловчее отклонится, перехитрит.

Я без конца нырял в окрашенный красным Луной океан, шарил в огненно-светящейся воде по камням, меж камней, в трещинах. Искал, может быть, собственную погибель, но так, словно в этом, только в этом спасение.

Ну а Она поверит, что дуэль была честной?.. И интересно — будет себя казнить, если меня подстрелят и сшибут, как мелкую фишку? Или он улыбнется белозубо, виновато, по-юношески, как это у него получается, и… Не думать, не додумывать. Главное, не додумывать!

Утром вздремнул на прохладных скалах, даже не глянув, а что там у них внизу: спят, наверное, голубки в гнездышке. Что ж, каждому свое. Когда История на твоей стороне и знаешь, что работаешь на нее, всё, даже нервы, в порядке.

Снова открыл глаза, а милые уже в море, уже резвятся в воде, что ж, нырнем и мы. Я даже сделал им ручкой. Нырял, нырял, а когда взобрался на скалу, увидел, что они письма пишут на нашем пляже. Что-то он чертит пальцем, отбегая в сторонку, а Она набегает, опрокидывает его на песок и ногой затирает его письмена, он мешает, а Она тянется затереть…

Всё, всё забрали себе, всё мое, всё наше!

Старался больше не смотреть в ту сторону, а когда не выдержал, посмотрел — нет их, ушли, должно быть, к водопаду.

Само дело, работа захватила, какой-то уже спортивный появился азарт: нырнуть поглубже, удержаться подольше у самого дна. Странно, ни одной рыбешки или краба не вижу, пустой океан, даже тоскливо. Просто я о них не думал, а теперь подумал — и сразу вот они, объявились. И как раз передо мной, как на экране, зависают большие рыбины, глаза в глаза. Но если так, тогда пистолеты должны бы давно объявиться: только и думаю о них. Сколько раз, казалось, видел, жадно хватал рукой камень, клочок мха, водорослей. Забираюсь всё глубже и глубже, очень болят уши, глаза.

А нашел на мелком месте, где и не ожидал: стал на дно передохнуть и нащупал ногой — будто током ударило! Оказывается, мы швырнули пистолеты недалеко, совсем близко отбросили от себя. И второй где-то здесь, та самая «курительная трубка», но пока радуюсь найденному. Нет, удобная и надежная штучка. Вот так прицелиться… А действительно забавно получается: старая рухлядь, еще двадцатых, наверное, годов, а убойная сила равна всем ядерным бомбам конца века: выстрел — и человечества как не бывало!

Это — если он уложит меня. Ну а если я его, то наоборот — путь в будущее расчищен!

Сколько ни нырял еще и еще, второй пистолет как испарился. Или второй и не нужен — по пьеске Великого Драматурга? Так даже больше испытания нашим качествам. Берем в руку по очереди: если не попал, надо подавить соблазн, великий соблазн выстрелить еще разок. Ты же не знаешь наверняка, как поступит противник, передаст ли тебе оружие. Не те времена, чтобы наверняка знать. Ну а Великий Драматург, он заранее все знает? Тогда это ему неинтересно. И какой же он творец? Если творит, значит, открывает ему самому неведомое. Элементарное условие.

Это про него: «Изощрен, но не злонамерен»? А уж что, ироничен, так это точно. Сколько было за историю сюжетов самых ироничных: словно Великий Драматург специально задавался целью разыграть этих умников землян как можно грубее. Наказывал за самомнение. А возможно, и мстя ревниво. За что все-таки и к чему нас можно ревновать? К разуму, полученному не по чину?

Вот и еще сюжет. Вроде бы всё в нем просто, ясно, ничего издевательского. Она любит его, а он любит Ее! Ничего, если не учитывать, что случай-то, «сюжет» — последний, а тот, кого Она выбрала (Великий Драматург демократичен, всегда оставлял нам выбор!), кого предпочла из двоих последних, из двоих возможных, — импотент.

Обессиленный нырянием, а еще больше мыслями, сомнениями, лежал я на теплых камнях, правая рука касалась металла, напитанного донным холодом, а мозг тоже казался тяжелым металлом, но расплавленным.

Вот как все повернулось, кто мог ожидать? Природа давила на Нее с вывертом, однако нормально: дети! дети! Но вот кто-то надавил и на природу, волевым, так сказать, решением заставил отступить, отступиться.

Всё в руце Великого Драматурга — и сцена, и актеры, и режиссура. Какая, однако, недобрая ирония под занавес: Медея, вообразившая себя Христовой невестой!

Что ж, если мне тоже оставлен выбор, я знаю, что делать, что я сделаю. Но до чего же они, женщины, действительно не такие, как мы! Вроде бы всё определено природой, и на века: род, продолжение рода должно быть и всегда были для женщины на первом месте. Сама любовь, может быть, только радуга, на которой извечно раскачивается детская люлька. И вот, пожалуйста, — Медея! Вот уж кто Всемедея!

А что, если Великий Драматург все-таки более наивен, чем коварен? Великий художник и коварство — совместимо ли это? Великий физик, каким представлял его Эйнштейн, да, но — художник?.. Но что, если это всерьез, если всё, всё, что было, вся история — лишь удобрение, навоз ради того, чтобы вырастить цветок по имени Любовь — и больше ничего? Для того лишь, чтоб сентиментальный Великий Драматург мог полюбоваться им, понюхать и погасить свет? И отвернуться к другим мирам, к другому времени?

Да нет же, не автор и не актер: автор знает всё, что «думает», как «чувствует» его герой, его герои, актер заранее читал пьесу и тоже знает заранее, играя, даже о целях других партнеров. А это как во сне: никто не автор своих снов, ты лишь участник события сна, один из участников пьесы. Мы — я, Она, Третий — его сны. Сны Господа Бога, а он тоже участник, один из участников своих снов, не знающий как мы себя поведем в следующий миг. Он нам оставил волю, свободу выбора. Он — Четвертый, один из нас.

Тут я почувствовал, что на меня смотрят. Человеческий взгляд почувствуешь всегда. Тем более на таком пустынном острове. И тем более, такой напряженный. Да, это он стоит и смотрит, Ее избранник. Действительно Дельтаплан — на равнобедренном, углом вниз (талия), треугольнике лежит маленькая для таких плеч головка. («Мальчик-слезь-со-стойки!» — был у нас лейтенант с такой кличкой, правда, узкоплечий, длинный как глиста, но с такой же ребячьей головкой, слышали или придумала братва наша, будто крикнула ему так барменша.) Но прежде и тебе это не казалось уродством — ни на староегипетских изображениях, ни когда только появился Третий на острове и тебе припомнились те самые египтяне. Ей тогда не нравилось всё в нем, а ты даже любовался. Теперь всё наоборот.

Но ведь смешно (умереть можно!), когда знаешь про этого красавца то, что знаю я!..

Стоит молча, ладонью оперся как раз на то место, куда мы когда-то, дурачась, стреляли. Смотрит на мою руку, покоящуюся на пистолете.

Да, да, тебе не примерещилось — пистолет, оружие!

Глазами я показал и на обойму, которую отложил на более нагретое солнцем место.

— Сушу, а то, может, отсырели патроны. Только после этого я медленно приподнялся и сел.

— Могли и отсыреть, — согласился Третий. Растерян: не с этими мыслями спешил ко мне, это заметно.

Ну-ну, говори!

— Мари-а беременна. Кажется. Теперь уже интересно было бы на свое лицо посмотреть: к этому известию я был готов менее всего. А потому спросил по-глупому:

— Кто вам сказал?

— Все признаки.

— Представляю, как она рада!

— Очень! Хотя, если честно, не поймешь. Вы же Ее знаете. Никогда не угадаешь.

— Пришли звать в крестные отцы?

— Поделиться новостью. Как-никак.

Да нет, его ослепительная улыбка не детская, а дебильная, это точно!

— Что ж, при нашем дефиците на кадры можно и родного отца в крестные. Надеюсь, вы догадываетесь, что ребенок мой?

— Уверенность — уже полдела! — Он улыбается.

— Для вас это новость? Да что тут: Она мне всё сказала.

Оружие, вот оно — к барьеру, господа!

Он уже не улыбается. Но молчит. Поэтому продолжаю я:

— Океан все-таки защищает от радиации получше, чем открытый Космос.

— Она это! тебе! (впервые на «ты» заговорил) сказала?

— Ты же знаешь Ее, — я вернул ему «ты», — скажет, не утаит, даже во вред себе.

— Да, всё верно. Как и то, верно, что вы будто специально посадили меня прямо на реактор. В этом летающем гробу.

— Я никого не сажал.

— Всё равно — вы, белые. Ненавижу! Вам и это надо было отнять у нас. Всегда, давно ревновали. И были основания, ха, были!

— Были, да сплыли.

— Больше всего боялись догадаться, вспомнить, что первыми были вовсе не вы. Вам из цветных всё бы должников-банкротов делать. Свои бы почаще вспоминали долги.

— Вы про какие там первые-непервые?

— А вы спросите у своих ученых: где объявился первый человек? И кто? В Африке. Черные — вот так. Женщина это всегда чувствовала. А вас бесило.

Это мы умеем лучше всего: всегда и во всем усматривать свою правоту.

И потому что — американец.

И что — черный американец (А был бы белый, именно это зачел бы в свою пользу.) Вот и за африканскую радиацию-мутацию счет предъявил. От которой — ученых под конец осенило! — был, пошел будто бы первочеловек, Гомо прямоходящий, гомо умелый и прочее, и прочее.

Вот и это знание нам пригодилось. Кому только оно останется — все наследство человека разумного?

— Я и говорю… — Он как-то по-другому покосился на пистолет, взглядом заинтересованным и примеривающимся. — Долго пришлось нырять?

— Времени свободного у меня много. Искал и второй, может быть, еще найдется.

— Да, два удобнее. Если вы подумали про дуэль. Слово «дуэль» предполагает «вы» — так-то действительно лучше. Но хорошо, что слово «дуэль» произнес не я. И все-таки ему не пришло на ум, что хочу его подстрелить по-гангстерски. И на том спасибо!

— Сколько осталось патронов?

— Шесть.

— Что ж, можно и одним обойтись, — то ли про пистолет, то ли про патроны. — Так говорите, младенец ваш? Только вот Мари-а — моя.

А я, нет, не я, кто-то во мне весело продолжил его слова: «… сказал плотник Иосиф Богу-Духу и… потянулся к пистолету», — я чуть не захохотал нервно, дико, когда увидел, что Третий как раз это и проделал: протянул руку небрежно, подчеркнуто неторопливо, как бы испытывая меня.

Я не пошевелился. А он заглянул в дуло, громко дунул, взял патроны и загнал обойму в рукоятку. Щелчок прозвучал угрожающе.

— Вот только Мари-а…

Меня охватила странная апатия. Я не пошевелился бы, когда б он действительно направил на меня пистолет: никакого желания помешать ходу событий, куда бы они ни повернули. Меня Она не простила бы. А его? Не Она, так любовь простит. Как бы он ни поступил. Тем более что версию сочинит уцелевший. Сочинит, конечно, не во вред себе.

— Диво, право, диво! — Он так любовно взвешивает вновь обретенный пистолет. — Выстрел — и полчеловечества как не бывало. Такого сверхоружия и у наших генералов не имелось… Я, само собой разумеется, не в счет, я-то неперспективный, а вы у нас — гарант будущего. Вы и есть полчеловечества существующего и будущего. Но наш опыт другому учил: будущее за тем, у кого в руках вот такая штучка.

— От нее детей не бывает.

— Ха-ха-ха! Нет, вы мне нравитесь. Всегда любил смелых парней. И остроумных. Остроумных особенно.

Как из него, однако, попер американец: улыбочка из фильма про этаких парней из-за океана, которые всех могут купить, всех поставить на место. А радикальные его фразочки и хохот в адрес собственного начальства, порядков — тоже американское выпендривание: вот мы как можем, вот мы какие! Президент у меня в кармане! Если даже там ни цента! Не в том, что кто-то белый, а кто-то цветной, тут дело, а в этой американской развязности, всем указке, тайном и явном чувстве превосходства над всем миром!..

Помолчал, а потом спросил как бы о мелочи малозначащей:

— Вы на самом деле уверены?.. Ну, насчет ребенка…

— Важнее другое: что уверены в этом вы сами. И действительно, не о ребенке, а о детях разговор. Да, да, о будущем, как вы изволите иронизировать. Арифметика тут элементарная: вас с Марией — лишь двое. И — обрыв нити. Мы с Нею — бесконечны.

— Ну, голова закружится! На вашем месте я посчитал бы и честную дуэль преступлением перед человечеством. Посадил бы себя вон туда, на скалу, а других заставил петь гимны моему прогрессивному фаллосу.

Подбросил пистолет на руке, тяжелый, заряженный, и глаза его тоже что-то взвешивали. По-ковбойски повертел пистолет и положил на камень.

— Поскольку победа всегда за прогрессом, для вас поединок не опасен. Всего лишь небольшая подзарядка для нервов. Но Мари-а все-таки моя, а свое я никогда без борьбы не уступал.

Он подхватил с земли камешек, занес руки за спину, снова их вытянул перед собой.

— Стреляет, в которой камешек. Я все-таки не выдержал и спросил:

— Вы действительно не видите? — Показал на бурно разросшиеся, прущие изо всех расщелин желтые цветы.

Он презрительно усмехнулся:

— А вы всё про это? И она их не видит. Сама мне сказала почему.

— Почему же?

— Ее тошнило с вами. Уж извините за прямоту. И будет всегда тошнить. Такой прогресс вас устроит?

— Эта! — Я мазнул пальцами по его правой руке. Он не разжимает.

— Да, мы не условились, где кто стоит.

— Отсюда туда, — я показал на край обрыва, — легче будет объяснить случайным падением.

Он раскрыл ладонь — пустую.

— Извините, сэр! — Он снова взял оружие, повертел. — Извините, но я стреляю хорошо.

Ну, вот и всё! Поздно теперь жалеть-прикидывать, имел или не имел право подставляться. Так глупо подставить всё, всё под пулю этого самодовольного импотента! Не имел, конечно, права, не имеешь. Но ведь по-другому тоже не мог. Значит, мы такие? Если Великий Драматург хотел еще раз в этом убедиться, искал лишнее подтверждение — вот оно! Одним аргументом больше, одним меньше — какая, в конце концов, разница! Что уж было так закручивать, стараться?..

Со скалы, куда я взобрался, чтобы американцу лучше было целиться, легче сшибить меня наповал, хорошо вижу одинокую фигурку на берегу. Всё в том же голубом. Значит, и Она меня видит, может видеть. Как смешно (теперь это вспоминать смешно)! Она вывешивала словно бы ооновский флаг на шалаше — не помог. Ничто уже нам, таким, не могло помочь. А другими стать, научиться быть — времени не хватило. На всё хватало, хватило и времени и ума: на небо взобраться, обползать дно океанов, в материю ввинтиться до самого сердечника. А вот на себя обратиться, собой всерьез заняться, привести к общему знаменателю знание о внешнем мире и о внутреннем (человеческом), и даже не в знании дело, а в готовности, в настоящем желании быть такими, а не этакими — это всё на дальше откладывали. И до откладывались!

Когда-то радиация (да-да, африканская!) нас на человеческие йоги поставила, она же подобрала футляр под стать прекрасному мозгу, а какие пальцы!.. И всё ради чего? Чтобы смогли докопаться, добраться до истока, вытащить «послед», зарытый матушкой-природой поглубже? Чтобы под конец собственным истоком отравились?..

О чем Она думает сейчас, видя, что я торчу на этой скале? Привыкла меня здесь видеть, соглядатая. О нем, конечно, думает, беспокоится, никак не может понять, куда он девался, если я вот здесь стою один. Не знает, что он снизу целится в меня. Стойка действительно профессионала-спортсмена, такие — не промахиваются.

Как бы почувствовав что-то, быстро-быстро направилась в нашу сторону. Идет сюда, уже бежит! Волосы мешают, Она их, как ребенка, обхватила и на бегу держит перед собой.

Я хочу крикнуть человеку, который в меня целится: Она ишет нас! Нас, нас ищут!

Но почему-то не могу. Мне стыд но, боюсь, что голос выдаст страх. Вот так уже было однажды: тонул в озере (судорогой свело, сковало обе ноги), а позвать людей стыдился, боялся услышать свой испуганный г о л о с. Люди в лодке сами что-то заподозрили, увидели по моему лицу, что дела плохи, и подплыли…

Я его не услышал, свой голос, а услышал откуда-то: «Поздно!» А может, это во мне? Или это ты, Четвертый?

Да нет же, нет! Почему поздно? Вот и Она — бежит сюда и тоже что-что кричит, умоляюще вскинула руки, отпустив на волю волосы, они разметались по ветру. Но ни Ее голоса, ни моего, а снова безжалостное, неотменимое: «Я взвесил вас на весах, последний раз вас взвесил!..»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.