8
8
И вот весь город вышел навстречу Иисусу…
Евангелие от Матфея. 8.54
Что это с нами? Что произошло? Вдруг поползли, ползем на коленях, Она так даже руки молитвенно простерла. Как будто подхватило нас что-то. Мы лежали на влажном песочке, оглушенные и опустошенные недавней волной, что, наконец, слила, соединила нас, и вдруг Она подняла голову, приподнялась: «Боже, смотри!» Я тоже глянул, а там — человек. Метрах в ста от нас стоит человек и смотрит в нашу сторону. И мы поползли. Только бы не исчезло чудо, не растворилось, как мираж.
Поползли, как ползали — кто там? прокаженные, блудные сыновья? к воображаемым спасителям, ступившим на Землю Богам. А тут было большее: нашу Землю снова удостоил, осчастливил посещением человек! «Следу человеческому радоваться будете» — а тут не след, а сам, весь, вот доползем, и можно потрогать рукой. Чудо длилось, не пропадало, оно в голубом, в небесно-голубое одето, за ним на земле горит оранжевое пятно, человек что-то снял, бросил — скафандр астронавта, что ли?
Странно, но мы и, правда, с Нею почувствовали себя потерянными и найденными. Мы уже стояли, поднявшись с земли и прижавшись, друг к другу, как дети. А ему, пришельцу, казались наверняка дикарями.
Нет, вот так стояли первые люди, первые Он и Она, познавшие стыд, пред грозным оком создавшего их и приревновавшего — к чему, к кому, долго выяснять; была, была в том гневе ревность, а иначе не объяснить силу гнева и суровость кары. Где третий, там ищи ревность. Мысленно я так и называл уже пришельца — Третий. Мы были наги перед ним, а он — в тонком голубом трико астронавта, и взгляд у него был совсем не как у нас — не молитвенный, а удивленно-иронический и немного как бы пьяный.
— О, смотрите, что я вижу! — орет он, точно над ним кто-то там еще есть. — Завидуйте мне, негодяи: туг лето, тут люди, женщина!.. Загорают!.. Молодец, писака, сочинять, так сочинять! Кажется, он по-английски прокричал, но для нас все языки — лишь различные фонетические вариации языка, на каком мы сами думаем. Совсем как во сне бывает: ты этого человека не знаешь, но его мысли — это не его, а твои мысли…
Однако парень приятный, а плечи, плечи! Лицо, правда, немного шальное, если не пьяное, и ослепительно белозубое. Кожа темная, ну не совсем, скорее смуглая, а улыбка прямо-таки детская! Да что говорить: он прекрасен! Ведь это — человек! Она первая на шею бросилась, как сестра к обретенному, наконец, брату. Повисла, поцеловала. И уступила мне эту радость — обняться с человеком. Но мы лишь похлопали друг друга по спине, а я при этом почувствовал и не мог не отметить, что мускулы у него вялые, опавшие, хотя от размаха плеч веет силой. Долго летал. Неужто кто-то еще летает, плавает?..
Как он прекрасен, мой недавний враг, как рад нам, как счастлив, что я жив, что увидел Ее, нас видит! Что нас осталось хотя бы трое. Снова схватил меня за плечи. Ослепляет белозубой улыбкой, орет, закинув лицо кверху:
— Вот он, человек, — живой! Живой? Будь, проклят ваш вонючий гроб!
А Женщина уже возле скафандра, ощупывает его оранжевое покрытие, яркий цвет просто ослепляет. Пытается прикинуть, приподняв, с трудом удерживая перед собой, к лицу ли Ей материал. О, женщина!
Наш гость — истинный джентльмен — тотчас стал стаскивать, срывать с себя голубое трико. Остался в розовых трусиках. (А я уже и забыл, что бывают на свете такие вещи.). Отвернувшись (вот уже и стыд на острове нашем объявился!), Она натягивает наряд астронавта. Из прекрасной сделалась незнакомо прекрасной, новой, глаз не оторвать: нет, настоящая женская нагота — это угадываемая, умело прикрытая нагота.
— Дьявол меня забери! — всё удивляется гость. — Сверху кажется, что сплошь дым и сажа, а у вас тут!..
— Так вы все еще… — При Ней не захотелось договаривать. Он за меня это слово выкрикивает:
— Всё еще воюем! Пока Юг не выплатит все до последнего цента Северу, а Восток не уберет свои лозунги. Ха-ха-ха!..
Нет, джентльменскими не назовешь ни хохот, ни восклицания веселящегося гостя, а лицо — узнаю лицо пьяного человека. Но всё равно, всё равно здорово, что он здесь. И поговорить очень бы хотелось, что и как там (он ведь откуда-то оттуда), что с нами со всеми — и с Востоком, и с Западом, и с Югом, и с Севером. Но не до того, всё наше внимание — на Женщину: самое важное для нас сейчас, чтобы Она была счастлива обновой. И мы дружно помогаем Ей — взглядами, восклицаниями — понять, как на Ней это выглядит и, главное, как выглядит Она сама.
Когда Она так одета, а медовые волосы пчелами вьются-летают вокруг прекрасного лба и длинно падают по шелковистому голубому морю, а в лице такая оживленная и счастливая скромность совершенства (боттичеллиевская!.. Стоп, туда не надо!) — никакая война, никакая смерть не кажутся случившимися окончательно. Вместе с Красотой, собою занятой, по-детски уверенной в своем бессмертии, ты тоже скользишь, сползаешь в мир, как бы всё еще существующий…
Не Каины, нет, и не Всекаины перед Нею, перед Всеженщиной, а люди, которые встретились в далеком, дальнем Космосе, состыковали свои аппараты, и о чем же нам говорить, как не о родной, о прекраснейшей своей Земле? Про то, как много на Ней всего и как всё отрегулировано на тысячи и тысячи лет счастливой жизни, на миллионы лет для сотен тысяч поколений: воздух и вакуум, вода и огонь, свет и тьма, тепло и холод, любые краски, звуки, пища на любой вкус… Но главное — сколько всего лишнего, вроде бы необязательного, но без чего и самое необходимое будет пресным, без радости, — сколько на Земле всего, что не загрузишь, не возьмешь, не прихватишь в самую вместительную ракету или подлодку, не запасешь впрок и что потом в снах видишь — самое «ненужное», «необязательное» как раз и видишь. Роса до колен, холод в мокром еловом лесу (почему-то железная горечь во рту), шершавый от мелкой щебенки, голубой, озвученный на всю глубину бегущими вниз ручейками, дышащий постоянным ветром ледник; сладко налипающий в ноздрях, в глотке степной мороз… И люди, люди, тысячи случайных, надоевших, мешающих, не знаешь, куда от них убежать, уединиться, — но это лишь когда они есть, окружают, теснят и когда знаешь, уединившись, что они где-то т а м. В этом всё дело — знать, что они есть.
Да, система идеальная, все мыслимые и немыслимые варианты предусмотрены, сам Господь Бог конструировал, с
запасцем.
Мы захлебывались памятью об ушедшем, утерянном, загубленном как о существующем. Брызги должны были бы обдавать, охлестывать и нашу Женщину, но Она и без того радостью переполнена, вся сосредоточена на новом для Нее ощущении — быть одетой. И руки, и колени, и грудь, и спина Венеры должны еще привыкнуть, что они спрятаны от мира, закрыты, — совсем иное самоощущение. Всё другое, вся другая. Вновь Рождающаяся — это так просто и объяснимо: у Женщины новый наряд!
А не самое ли время теперь, когда нас, мужиков, уже двое, повспоминать о сугубо солдатских наших радостях? Даже на корточки присели друг против друга — у гостя (при его почти юношеском облике) запас впечатлений немалый, ну а мне, старику, тоже не хотелось бы отстать. Он с ходу про нью-йоркскую Сорок вторую улицу, куда мужская часть человечества, что и говорить, не идет, а стекает, человека порой так потянет сверху вниз, ничего с собой поделать не можешь, — уж лучше сразу и сполна, чтобы избавиться от уводящих, раздражающих мыслей-помыслов, а потом вернуться к себе обычному и привычному.
Сам там побывал, «причастился». Не отпугнули и три креста-крестика, наоборот, туда как раз и устремился. Мало фильма — так еще… Сначала не поверил, что это правда, когда экран вдруг погас, буднично загорелся свет в зале и двое поднялись на сцену — сначала плоть черная, тут же изящно освободившаяся от халатика, затем — чуть посветлее, мужская, очень спортивная; из репродукторов на стенах вырвалась, оглушая, музыка, но самое оглушающее происходило на сцене перед экраном, на специально поставленной кушетке. При этом самец-мужчина всё посматривал в зал и, похоже, подмигивал нам как мужик мужикам…
— Вот вы какие? — раздался голос над нами как с неба. Я и Третий, сидя на песке, виновато смотрели на Женщин),
которая нам показалась почти огненной (в руках оранжевый скафандр, все мнет, ощупывает — нельзя ли его приспособить?).
— Так вот вы какие, когда вас много!
Попались, ходоки, как выкручиваться будете? Начали дружно хохотать. Теперь уже и я, будто передалось от Третьего, все хохочу, всему радуюсь. И особенно тому, что Она такая строгая с нами, такая суровая и что Ее так злит этот наш дурацкий хохот.
— Прекрасно! Прекрасно! — радуется гость всему, что видит.
Показывать ему наш остров, наши уголки, хозяйство — одно удовольствие. Голубое трико, нас все ещё не простившее, плывет впереди. Без ничего, без одежды Она даже ростом казалась ниже. Одежда на женщине — большой провокатор, это точно. И никто лучше ее самой этого не понимает.
— Прекрасно! — всё повторяет гость.
А мне кажется, что он без конца о Ней, а не про наши скалы, Да бухточки, да про цветы. На цветы он и не глянул. «Прекрасно!» — а глаза не на желтом, на голубом — на Женщине.
Возле неумолчного водопада мужчины принялись за старое: пока хозяйка возится «на кухне», решают одним махом мировые проблемы. Мира вроде бы и не осталось, но мировые проблемы, как это ни странно, остаются.
Перед этим гость всему и вдосталь нарадовался, запуская пальцы в свою курчавую короткую армейскую стрижку: водопад — восхитительно! лунка с рыбой и крабами — прекрасно! черви дождевые — неописуемо, охренеть можно! Особенный восторг, когда показали ему дверь в скале.
— А, крысы штабные — вот вы где! — Постучал камнем по железу. — С победой, мерзавцы! Доигрались, черви зеленые?
Нас уже звали «к столу», но беседа, а точнее — крик стоял такой, что хозяйка уши время от времени зажимала очень выразительным жестом: мы даже водопад, грохот его перекрикивали. Направились к Ней, голосу поубавили, но замолчать нас даже аппетитный запах жареной рыбы заставить не может, даже голубое очарование хозяйки. О чем кричим? Да всё о том: почему да как? Уж кажется — всё и обо всём знали, друг друга, не уставая, предупреждали, в кино насмотрелись, в газетах и книгах начитались, как и чем кончится, если начнется. Наперебой об этом говорили и те, и другие, и третьи. Но каждый говорил не себе — другому, а другого не слышал.
— Вот так, как мы сейчас, — спохватился гость, и мы рассмеялись.
«Вот бы раньше так рассмеяться», — подумалось мне. Но, наверное, когда ладонь сжимает рукоятку пуска, палец видит кнопку, тогда челюсть тоже напрягается — улыбка, смех не получаются.
— Это еще хорошо, что не загорелось море, океан, — проговорил Третий. — Сверху, но только вначале, было хорошо видно, как вспузыриваются океаны — Тихий, Атлантический, Ледовитый — то в одном, то в другом месте. Подлодки, как рыбу, глушили друг дружку, ну а мы их еще и сверху.
— Да, что говорить, поработали на славу.
— Но островок все-таки остался, — радуется гость. — И даже завтрак. Не говоря…
И он выразительно кивнул на хозяйку. Нет, такая, как у него, улыбка, белозубая на темном лице, что ни говори — вещь замечательная!
Опять торопимся выяснить:
— Почему вы?..
— Нет, а зачем вы?..
Ракет, боеголовок осталось (если где-то остались) меньше, а вот вопросов стало гораздо больше.
— Кому теперь нужны ваши социальные эксперименты?..
— А ваши права на выезд — кому?
Женщина смотрит на нас, слушает, и нам все меньше нравится выглядеть перед Ней идиотами. Хватит, что мы проиграли войну — оба. Теперь обоим проиграть в Ее глазах?.. Ни ума, ни достоинства спор нам не прибавляет. Все наши слова, горячность правоты — полнейший абсурд, шум-гам на кладбище, из-под земли! Что может быть нелепее и гаже!
И мы, оставив в покое друг дружку, общими силами набрасываемся на… матушку-природу. Она виновата, она породила, допустила, позволила, даже спровоцировала — да, да, именно так! Ну, зачем ей понадобилось припасать для нас каменный уголь да нефть? Как специально. Не будь этих двух перекладин на лесенке, ни за что не добраться бы до ядерного горючего. Паслись бы мирно среди стогов сена да шустрых паровозиков, гоняемых древесным углем, время от времени кусались бы, но так, насмерть, как получилось, не смогли бы при всей нашей неуемности.
Как это она, мудрая наша матушка, не разглядела, что никакие мы не мирные, не травоядные, что такими только казались или прикидывались поначалу, выпрашивая у любящей родительницы, право не попадать под опеку Великого Инстинкта. Мешал он нам, не позволял самопроявляться всласть и сполна, этот самый Инстинкт самосохранения вида. А он у матушки-природы почему-то товар дефицитный. Вручала его лишь самым забиякам: всяким там волкам-тиграм да гремучим змеям. Этим намордник Великого Инстинкта, конечно, нужен. А зайцу — зачем?
А голубю — зачем? Человеку тем более не надо, он такой весь голый, без рогов, без когтей и клыков! Ну, укусит собрата мелкими зубами, ну даст подзатыльник — велика трагедия! Не разглядела матушка-родительница, какие клыки, какие ногти спрятаны под круглой, как крышка реактора, черепной коробкой. Какой взрыв, выброс возможен — страстей, жестокости, ненависти, кровожадности. И именно к себе подобным. Когтей нет, говорите? А камень зачем, что под рукой? Нет клыков, зато есть палка. Согнуть ее и совсем здорово — получился лук. А если дунуть огнем да через железный «тростник» — кто сильнее, кто дальше? Что, если это да соединить с этим, да еще вот так, — что получится?.. До чего же любопытные детки! Собой бы заняться, так нет — каждому другого подавай! Кого бы повернуть, приспособить так, чтобы самому было не просто хорошо, а лучше, чем всем остальным?
— У них фонарики были такие, — вдруг прозвучал голос. Мы так привыкли к собственному крику, что от женского, тихого голоса ошарашено замолкли. Сгребает в кострище остатки водорослей, что-то очень изменилось на недавно таком спокойном лице, глаза ушли от нас куда-то далеко-далеко.
— Такие вот фонарики, жужжащие, — она показала, сжимая-разжимая кулак, как их заставляли работать, светить, — зажужжит, и мы прячемся, замираем. Они нас искали. Светом по глазам и сразу — железной палкой по голове. Потому что мы дышим, а на всех не хватает воздуха. Жужжание и этот удар — как по сухому дереву.
Мы онемело слушаем. Я-то догадываюсь (нет, знаю), о чем Она.
— Не знаю, — продолжает Женщина, — как там у нас устроено, но вода, пища и, главное, воздух — всё подавалось на голос одного-единственного человека. Кто он, наш кормилец-поилец, мы не знали, знали только, что он есть. Но, по-моему, они менялись каждые сорок восемь часов. Главный должен был подтверждать свое право командовать приборами, наговаривая им что-то. Как я понимаю, в этом был огромный соблазн для тех, кто был рядом: ухитриться выкрикнуть слова раньше; записать свой голос, оттеснив предыдущего. Где-то пришла и ушла очередь и моего отца… И он куда-то исчез… У них там были сплошные перевороты, и всякий раз менялась группа прихлебателей, тех, кого кормили-поили и кому давали дышать. Только с железными палками — те, кажется, не менялись. Шныряли, как крысы, по палками — те, кажется, не менялись. Шныряли, как крысы, по темным углам, выискивали вчерашних, чужих и вообще лишних. Потому что по темным углам и среди трупов прятались и ничьи, ничейные, но они дышали, забирали последний воздух. Переворачивали и мертвых, расталкивали трупы, а для надежности им тоже доламывали черепа. О, эти звуки! А запах — он до сих пор… липкий такой…
Она невольно вытерла губы, рот.
Ну вот, так оно и есть: цветы и та дверь в скале за водопадом, — не здесь ли объяснение, ответ? На многое, о чем я давно догадываюсь.
— О чем все-таки Она? — спросил гость, кажется, предполагая (и, возможно, справедливо), что в таком состоянии Она его не слышит. — Она что, оттуда? — спросил еще раз напрямик и показал (не по нашим правилам) на водопад.
Мы такие вещи, всё, что тащит нас в прошлое, не только в разговорах, но и в мыслях стараемся обходить.
А взгляд Третьего заскользил по горизонту, по нашему горизонту, а для этого надо хорошенько запрокинуть голову. Мы, наш остров, на дне глубокого колодца или, скорее, воронки. Высокие стены из шевелящегося, затуманенного мрака испещрены немыми бессчетными молниями, как трещинами. Молнии эти всегда только одного цвета — или огненно-красные, или синие, или желтые, будто кто-то там, за прозрачным дымчатым занавесом, меняет, как в театре, цветные стекла. Но это — если смотреть на стены. А можно и не смотреть, и тогда замечаешь лишь верхний, солнечный свет — на скалах, на цветах, на падающей воде…
— Ничего не скажешь, — громко, слишком громко восклицает гость, — поработали основательно! Там, наверное, и есть та самая зима, которой нас пугали ученые. Сначала всего наготовили, а после пугали… Вот уж где штормики — в кромешной тьме! Брр!
Весь вечер мы просидели под березками: костер, звезды над головой, можно подумать, что на Земле всё — как прежде. Правда, ночью всё на острове, все предметы, вещи (и наши фигуры, лица) — будто фосфоресцируют. Но это от немых, «зимних» молний. Даже красиво. Тем более, когда в эту * фантастическую игру цветов, красок включен и Ее прекрасный, а сегодня почему-то грустный профиль.
Где есть поиграть всем цветам молний — так это на маслено поблескивающих груди и спине нашего гостя: ночью еще заметнее, какой это правильный треугольник, а зубы, яркая улыбка мальчик-жрец: что-то очень юношеское в этой его геометрической фигуре, не говоря уже об улыбке.
Еще засветло мы притащили побольше высохших водорослей для подстилки. Гость таскал со мною на пару, Она их частью в пещеру затолкала (старые, потертые пойдут в костер), а частью под березками распластала и даже легла и весело примерилась, удобно ли будет спать — разровняла, примяла.
— Это чтобы мне хорошие сны привиделись, — по-солдатски хохотнул гость.
— Совсем нет, — очень серьезно возразила хозяйка, — вы будете спать в пещере.
Чем-то недовольна, даже неловко: хозяйка как-никак, а он все-таки гость.
Тем более стараюсь я — вежлив, услужлив, гостеприимен, как хозяин пустующей, прогорающей гостиницы. Стал зачем-то убеждать, что в пещере очень хорошо, прохладно.
Но тут совершенно неожиданно хозяйка перерешила:
— Под березкой будет лучше. И звезды видны — ваш любимый Космос.
Что-то в нашей голове еще разок повернулось-покрутилось и, как диск рулетки, остановилось против другого деления (знать бы наверняка, что и как там вертится-крутится).
И вот: семья в пещере, гость — снаружи и действительно занят Космосом:
— Они что, по оси у вас вращаются? — доносится его голос.
— Именно так, — откликаюсь я, — и, заметьте, все помещаются на такой маленькой сковородке, и Медведица, и Южный Крест.
— А Луна бывает?
— Только во сне. — Я напоминающе прижался к теплому лицу, снова улыбающемуся, снова близкому, заговорщицки ждущему.
Она уже озорничает — надоела Ей наша болтовня, становящаяся все более ученой, специальной: отчего небо такое и какие законы тут обманно-оптические, а какие — в подтверждение теории относительности? Прямо-таки издевается над нашими умными вопросами-ответами, над тем, как мы всё на свете понимаем, и Ее руки, губы, колени, ее плечи, горячие и под тканью, тоже словно издеваются над нашей серьезностью и ученостью, не верят, что главное — какой-то там Космос. И действительно, я сбиваюсь с мысли, отзываюсь невпопад и всё более хриплым голосом. А тут еще смеющиеся глаза приближаются ко мне вплотную, я таращу свои, показываю: услышит, мол, неудобно! А Ей еще веселее от моего испуга.
Нет, когда вас только двое во Вселенной, вы можете считаться парой, прародителями, чем и кем угодно, но семьей становитесь, лишь, когда объявится некто третий. Прежде мне казалось (нам казалось): семьей нас сделает ребенок. Оказывается, чужой человек (но человек!) объявился, и тут же потребовалось выяснение.
— Кто мы? — вдруг шепотом спрашивает Она.
— Как — кто?.. Ты так и будешь одетая? — Нетерпеливый вопрос мой прозвучал откровенно обиженно.
Она тихонько рассмеялась.
— Еще побеседуйте! — Но тут же сама обиделась: — У вас одно на уме… Я знаю… Противное слово: любовница!
— Есть другое: возлюбленная.
— А откуда ему знать, что не любовница? Вот-вот — ему!
— Он не думает об этом, он завидует, — прошептал я. Сам не понимаю, как неосторожно и самоуверенно говорю.
— Все вы одинаковы! Лежит и подмигивает! Фу! Отодвинулась подальше, к самой стеночке.
А голос снаружи продолжает мысль, на которую мы набрели сообща, объясняет, что уже однажды люди выходили в Космос — это когда вышли из воды на сушу. И однажды уже обжили его, пусть «малый», но тоже космос. Потому-то и начали крушить всё вокруг себя, всю экологию как чужое. Оно и было чужое. Родное — вода.
— Как будто вы и океаны не убили? — Это уже Ее голос, вмешалась-таки.
— А это мы заодно уж! — захохотал под березками гость. — Остановиться не могли.
Доволен, видно, что выманил к себе Ее голос. Хотя бы голос.
Снова Ее шепот, горячий, щекочущий ухо:
— Зачем он нам? И что он всё хохочет?
— А что? — храбро говорю я. — Когда нас трое, как-то надежнее.
— Что — надежнее?
— Ну, вообще.
— Что ты имеешь в виду?
— Природа любит количество. — Самоуверенность моя не знает пределов.
— Ну-ну! Раз природа — тогда не обижайся.
— Ты у меня смотри!
Сам не думал, что у меня может быть такой голос. Но Ей он понравился.
— Ты так и будешь в этой, его? — Я ненавидяще потянул гладкую, скользкую, как кожа змеи, ткань.
— Хоть к костюму ревнуешь, и то хорошо. А какие вы слова говорили? Вот так, в своих домах и ночью?
Ага, старая истина: женщина любит ушами. И я прямо из поцелуя неловко, бормочуще леплю слова: любимая… лягушонок, солнышко… мураш…
Отстранилась, чтобы я мог пояснить, что такое лягушонок, мураш. Узнав, что общее у Нее с ними — длинные и голенастые ноги, глаза во всю голову, моя Женщина подумала минутку: не обидно ли? Нет, не обидно. Прижалась снова по-домашнему:
— Продолжай. Какие еще слова?
И я обнаруживаю, что таких слов знаю, на удивление, мало. Схитрив, вовлекаю в оборот разноязычные:
— Love! Коханая! Tesoro mio! Chica! Honey bee! Bass! Silli-billi! Солнышко!.. Cara! Ma petite! Schatzchen! Pichoncito![192] Я готов заподозрить, что хотя Она их — всех прежних женщин, этих соперниц своих — «знать не хочет», Она и за них чувствует и переживает всё наше. Как и я.
Есть еще слова, которые я должен бы повторять, повторять, но я этого не делаю. В моей капитанской каюте на подволоке, изогнутости потолка, за которой угадывается стальной корпус лодки, приклеена большая цветная репродукция картины самого лирического из великих итальянцев: Рождение Венеры. Я знаю, что человек, которому дано полюбить, несет в себе, заранее, изначально, некий образ: любовь еще до любви. Для него самого до конца не проясненный. А образ моей любви столько людей внимательно рассматривали, столько столетий он перед глазами! И чтобы так совпало: Она и боттичеллиевские женщины! Совпадает именно образ, а точнее — мое чувство. А их внешность — в том-то и дело, что внешность Ее какая-то ускользающая. Но именно туда ускользающая — к реальным полотнам. Они-то реальность, миллионы людей могли бы это подтвердить, я сам часами стоял возле них. Когда еще существовал город Флоренция, и можно было пройти под колоннадой музея Уффици и когда… Ну вот, стоило подумать об этом, и сразу опасно заскользил — за Нею следом. Лучше не называть, не додумывать…
— Я себе представила, какой шепот стоял над всей Землей, — отзывается Она на мои любовно-филологические упражнения, — одно слово, по-разному, но одно: любимая, любимая!
— Не забудь — и «любимый» тоже.
— Да, да, любимый, любимый! Одно-единственное слово в полной, над всей Землей, темноте.
— На одной стороне был день, так что…
— Не мешай мне. Одно слово — и над всей Землей! Ну, подожди, stuupido[193], пусть уснет он.
— Вот видишь, а ты завидуешь. Сколько было нас, и как мешали друг другу!
Теперь уже я враг «количества», а Она смеется, счастливая и гордая моей настойчивостью, обидой, моей ненавистью к проклятому трико, которое точно приросло, приварилось к горячему телу.
— Лежи, я сама, ты, бедненький, устал от умных разговоров. Целый день умные споры, а мне так хорошо, и я вас не слышу, одно только: было? неужто было? что же я в тот миг почувствовала? Так боюсь, что не смогу вспомнить.
— Сможем, — говорю самоуверенно, убирая куда-то за спину комок побежденного, наконец, трико.
— У вас одно в голове!
И пошло-поехало, все по порядку. Нет, лучше не слушать, а отвечать так, не словами…
Наконец мы вспомнили, что не одни на Земле, запоздало, замерли, смущенно вслушиваясь в уходящее эхо недавно бывшего.
— Хоть бы слово доброе сказала, — лицемерно пожаловался, прислушиваясь к дыханию-всхрапам Третьего, — хоть бы раз.
— За что?
— Как — за что? Теперь знаешь, как это…
— Ах, как это бывало у тебя с ними? Вот будет ребеночек, нам будет хорошо вдвоем, а ты можешь возвращаться к своим шлюхам.
И если бы шутя, а то ведь всерьез готова отправить.
— А мне лучше было, когда ничего этого не знала. Это какое-то рабство. Нет уж, спасибочки! — И смеется, смеется: — Мне теперь собачки, птички снятся.
— Не сны, а Ноев ковчег.
— Надо же и этим парочкам где-то быть, если вы отняли у них Землю.
Постучала по моей голове косточками пальцев, как по кокосовому ореху, но тут же погладила ласково.
— У тебя всё отсюда. Может, и я — отсюда. А они ко мне все льнут. Надо же им где-то…
И вздохнула, даже всхлипнула, как наплакавшийся ребенок, которому захотелось спать. И тотчас заснула.
А я никак заснуть не мог, слушал Ее ровное дыхание, отдаленное похрапывание Третьего, его бормотание, а время от времени и истерический хохот, выкрики: всё воюет.
Она вздрогнула и проснулась, вся, дрожа от озноба. Это с Ней и прежде бывало. Тепло, даже жарко, душно так, что и дышать тяжело, а Ее будто снежной лавиной накрыло — так Ей холодно вдруг сделается. Думалось уже, что малярия, но непохоже: озноб как пришел, так и ушел — за минуту-две. Для этого надо только изо всех сил Ее «пожалеть» (сама жалобно попросит: «Пожалей меня»), в комочек сожмется, чтобы спрятаться в моих руках, — и засыпает.
Лежал и старался выловить из прошлого все моменты, когда уже была, присутствовала Она. Я ведь так и не знаю, не помню, откуда и когда Она появилась в моей жизни. Вроде была всегда, сколько помню, даже где-то там, в детстве моем, нашем. Но была и какая-то иная жизнь тоже моя, где Ее не было и быть не могло.
Неизвестно, как и откуда просачивается в память вот это: прибежала ко мне нескладуха девочка (вся из коленок, локтей исцарапанных, в синяках), в глазах ужас, мольба:
— Кровь! Кровь!
— Что, что? Сорвалась, ударилась?
Ах, вот что! Никто не подготовил малышку, не объяснил, что в ней дремлет женщина.
— Не пугайся, всё хорошо.
— Я умру?
— Наоборот. Ты станешь когда-нибудь мамой. Последняя капелька на последней веточке! Стряхнем,
уроним — и хода назад не будет, ничего, что было или могло быть. Кто подослал сюда, Третьего? Кому его не хватало? Природа мыслит количеством — это так. Ей нет дела до наших переживаний. Ну а как еще обращаться с теми, кто сумел, ухитрился сократиться почти до нуля?.. Давно надо было брать банкротов под опеку. Опоздала родительница, скорее всего, опоздала.
Под утро пошел дождь. Я выглянул из нашей семейной пещеры — гость уже не спит. Кажется, озяб на земле наш астронавт — и скафандр не помог. Он накрывался им, от влаги оранжевая ткань потемнела.
Голубой горловины неба над нами нет, она затянута, как марлей, туманом. И молнии еле проблескивают сквозь высвеченный, озаренный ими туман, окутавший больше, чем обычно, стены нашего острова. Всякая перемена теперь пугает. Говорю как можно беззаботнее:
— Дождик к урожаю.
— Что это, что это? — зашептала, задышала у меня над плечом. — Ну вот, я так и знала!
— Что знала?
— Что случится что-то. И еще такой сон.
— Да ничего страшного. Твой Даждь-бог червей подсыплет нам, как грибов. И потом, как сказал один недавний мудрец: дождь создает великие нации!
— Значит, это правда?.. — донеслось из-под берез. Третий, приподнявшись, осматривается. — Всё вот это?!
— Не меньше, правда, чем вы сами, — подтвердил я.
И Она тоже подтвердила — самим своим царственным появлением из пещеры. В голубой своей обнове. Приподнялась на цыпочках, потянулась.
— О-о, растем! Ну, тогда пошли принимать душ.
— Что может быть лучше! — вскочил на ноги Третий. Она в голубом, он в розовом, ну, а я — чем бы и мне
опоясаться? Бреду сзади, как Пятница, но ведь и он не гулял, в чем мать родила.
Я присматриваюсь к Третьему: за ночь он изменился, лицо особенно. Нет, осталась та же ясная детская улыбка, но ушла прежняя, немного пьяная туповатость. И он уже не такой шумный. До чего же ловко кроит природа мужчин-небелых! У нас она потратится, не пожалеет фантазии, труда на женщину, а мужчину — хорошо, если через десятого обласкает вниманием. Нет, он даже светлее меня (загар у меня гуще), а глаза стойко-голубые, но дизайнер-природа, рисуя, чертя этот торс, этот треугольник груди, спины, узкие бедра, лекала заказывала, выписывала определенно из Африки.
Под водопад наша Женщина сегодня не становится, сразу занялась «заготовками», мы тоже выбегаем и азартно помогаем Ей собрать оглушенную, сброшенную с высоты рыбу, таскаем ее в маленький наш садок-бассейн.
Улучив момент, шепнула мне серьезно, со значением:
— Мне сегодня нельзя купаться.
О том, что «нельзя», сообщается (когда и вдвоем лишь были) только шепотом. Стыдливо и огорченно. Значит, вся надежда впереди.
А когда мужчины после шумного «танца дикарей» под больно бьющими потоками водопада подсели к костру, Женщина спросила:
— Надеюсь, выяснили всё, и будет тихо? — Но сама же нас легко заводит: — Так что: виноватых нет, все правы?
— Все правые — виноваты!.. Все виноватые — правы! — Это мы дуплетом.
— Ну, тогда забудьте на время.
То есть вспомните, что Женщина рядом. Что ж, мы рады стараться. Гость особенно. Оказывается, он из разряда дамских угодников, мастер этого дела. Вот из кого слов тащить не надо! И какие слова! А Ей это нравится, откровенно нравится: еще бы, мадонна! Всё, всё оценил, проинвентаризовал — сверху донизу. И чем ниже, тем смелее называл всех этих мерил-джейн-сесси-бинни-лиз — весь золотой набор кинозвезд. Оказывается, чтобы угодить Женщине (смотри, как сияет!), не требуется ни изобретательности особой, ни фантазии. Главное, не церемониться со словами. Слушает — как голодный ест: даже руки у смеющегося рта, чтобы и крошку не уронить. Замечает и мой взгляд, нет, про меня не забыла. Короткой, торопливой усмешкой (ну не мешай!) обещает и со мной поделиться богатством, которое на нее сыплется. Чем ты, мол, недоволен, ведь всё это наше семейное богатство! Радуйся, что твоя и еще кому-то нравится. А так — зачем Она и тебе? Я и радуюсь. Она снова и снова посматривает в мою сторону: будто тайком подсовывает, сдвигает мне под руку всю эту пышную кинобижутерию.
Что ж, пусть мужик старается, раз всё равно это в мой кошель попадает. Трудись, не ленись, а я за водой пошел! Сгреб с земли, обрызганные водопадом целлофановые мешочки, но только собрался уходить, а он сразу следом — помогать.
Э, да ты совсем не такой нахал, какой на словах, вроде боишься остаться тут с Нею!
— Отпускаю, раз вы такие! — разочарованно прозвучало нам вослед.
Конечно же, у нас снова разговор о вчерашнем, позавчерашнем, когда еще всё было и всё было возможно. Нет, мы не машем после драки кулаками, на это ума хватает.
Сошлись на том, что неразумно и просто нерасчетливо было — так стараться столкнуть друг друга с этой планеты.
— Да у кого бы вы хлеб покупали?
— А не будь по соседству социализма, очень бы с вами делились ваши толстосумы! А уж третий мир!..
— Ваши бюрократы…
— Ваши лучше?
— Да ну, одна порода! Только левое ухо справа и наоборот.
Мог бы рассказать, что сам когда-то слышал от старика, с которым рыбачил. Про то, как высоко оккупанты-немцы оценивали колхозную круговую поруку за хлебо-, мясо и прочие поставки. Еще бы, какому сельхозбюрократу такое не придется по душе? Лишь переназвали колхозы общинами. Бюрократический приветик — поверх любых идеологий!..
Набрали в прозрачные мешочки водички, холодной, такой твердой на ощупь, и возвращаемся, но никак дойти не можем. Время от времени там, наверху, нам нетерпеливо и возмущенно машут руками. Тотчас ускоряем шаг, но скоро, как в сетях или водорослях, запутываемся в разговоре, нескончаемом споре — и снова прирастаем к одному месту. Теперь уже и я внимательно рассматриваю, изучаю подступающую к нашему светлому острову, высоко встающую черную ночь, полосуемую немыми молниями. Мы, наш остров, — всего лишь чаша с голубой крышкой., налитая светом. Стенки чаши запредельно черные, в адских трещинах…
Прежде я не позволял себе ни смотреть, ни задумываться. Что-то мне не позволяло, может быть, то, что Она рядом. Отводя свой взгляд, уводил и Ее глаза.
Но с Третьим даже интересно — понять, объяснить. Кто это из ядерщиков изрек: «При чем тут мораль, просто интересная физика»? Ну, так получите «интересную» астрономию! Ливерморскую! Собрали их, чужих и наших, у кого ум и совесть в разводе, и они добились-таки своего: соединили, склеили небо с землею, да так, что никому уже не расклеить.
Почему все-таки солнце у нас по кругу ходит, как вдовья коза на веревке? Утро, солнце вылетает откуда-то из глубины неба (не из-за края стены, ночи) подобно раскаленному снаряду, стремительно приближающемуся. Вот-вот врежется в островок… Нет, пошло по кругу!
Вот объяснение астронавта: произошло резкое, грубое искривление пространства, время здесь течет не по изгибающейся бесконечности — по кругу побежало.
Занятно, но мудрено. Мне все представляется более простым: пузырь, буквально пузырек воздуха завис и не всплывает, не лопается, а в нем всё, всё, что осталось. Висим, дышим, радуемся, живем.
— Возможно, кому-то там, — Третий неопределенно провел рукой, показывая на круглое голубое окошко неба, — понадобились зрители. Для последнего спектакля. Мы приглашены в ложу Великого Драматурга, он же Великий Режиссер.
— Скорее уж на сцену. Ему надоели массовки, грандиозные зрелища, с тремя персонажами удобнее, нагляднее.
— Пастораль, — обрадовался гость.
— Для пасторали нужны пастухи, пастушки. А мы с вами? Хотя после случившегося нет более мирных пейзан, чем мы с вами.
Куда как лучше существовать вот так, незлобиво, не швырять камни в чужой огород, друг в друга. Понашвыряли столько, что у каждого камней под руками — горы. Есть чем отбиваться до скончания века.
Вот только один вопрос к Третьему:
— Слушайте, мы ведь шли на любые приемлемые взаимные уступки. Почему же вы?.. Или вас слова ослепляли: социализм, коммунизм?
Он точно не слышит:
— Слушайте, а кто это у вас?.. Я читал у одного вашего, перебежавшего: мол, честному человеку место не в тюрьме, а в лагере. Остроумно, да? Кто это у вас считал, что каждого человека на земле следовало бы перевоспитывать — за колючей проволокой?
— При чем тут это? Вы что, Сталина имеете в виду?
— Да если бы у вас его не было, наши мерзавцы выдумали бы: находка что надо!
— Ну, вот видите. Так что не в этом дело.
— Не в этом. Но и в этом тоже. Если Великий Драматург захочет проследить, кто больше всего помешал нам принять друг друга…
— Да мы сами с ним давно рассчитались!..
— Того, что оставалось, вполне хватило, чтобы насмерть и навсегда нас напугать и отвратить. Лучше быть мертвым! Слыхали?
— Ну что вы так вцепились в эту паранойю?
— Мы? А может, вы?
Ну вот, пошло-поехало: мы, вы…
— Нет; признайтесь, — выспрашиваю я, — вы просто валяли дурака. Ведь все было слишком очевидно. В ситуации, когда никто на слепоту права не имел. А тем более права валять этакого янки-ваньку! Мол, пусть осторожничает, отступает-уступает тот, кто бездну разглядел, видит под ногами, а я, подняв глаза к небу, буду переть напролом! Это в одной-то связке? А ведь, если по совести, перли-то, рассчитывая на подстраховку, на благоразумие тех, кто на другом конце связки. Такое положение не могло продолжаться без конца.
— Зато на вашей стороне чувство нашей вины. Это чего-то да стоит!
— Перестаньте хоть сейчас.
— Как вам кажется, что сказала бы вот Она, если бы теперь слышала нас? — спохватился гость.
Мы глядим вверх, на скалу, а там прямо-таки подпрыгивают, как крышка на кипящем чайнике.
— Сказала бы: Всекаины! — соображаю я.
— Как-как? — восторженно захохотал гость. — Нет, с такой женщиной — хоть на необитаемый остров.
— Для необитаемого один из нас лишний.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.