V. ЗА ЦВЕТНЫМИ КАМНЯМИ

V. ЗА ЦВЕТНЫМИ КАМНЯМИ

Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг, отчизне посвятим

Души прекрасные порывы!

А. С. Пушкин

По уральским калюжинам бодро цокает копытами сивая лошаденка. Когда под плетеный коробок подвертывается особенно крутая рытвина, коробок ныряет, и сбруя, свитая из веревочек, едва удерживает лошаденку в оглоблях. В самый коробок здесь — на Урале — никто не садится. Кому охота вытрясти душу, а то и быть вываленным на пне или на корнях?.. В повозке и сейчас везут лишь кое-какие вещички: мешки, чайники, одеяла, плащи. Владельцы их идут сзади.

Один высокий, круглолицый, без шапки, идет размашистым шагом, с жадным любопытством поглядывая по сторонам. Это бывший приват-доцент Московского университета, а в дальнейшем — ненадолго — профессор «вольного университета» имени Шанявского, ныне ответственный хранитель Минералогического музея Академии наук в Петербурге. Круглая борода разительно меняет лицо, но по упрямому ежику головы, по живости манер и округленности речений мы узнаем в нем Ферсмана.

Его спутник» поспешают за ним, перебрасываясь беглыми замечаниями. Только сегодня они встретили его на перроне небольшой станции Миасс Самаро-Златоустовской железной дороги, приютившейся на берегу веселого Ильменского озера. Он рассеянно отвечал на расспросы о столичных новостях, зато с большим интересом тут же перетрогал стены станционного здания, построенного из сероватого камня, внешне напоминающего гранит. В действительности это была редкая горная порода, названная в честь Миасс — миаскитом.

Сейчас же за станцией и за окружающим ее небольшим станционным поселком поднимается крутой лесистый склон Ильменской горы, кажущейся отсюда одинокой горной вершиной.

Сложив чемоданы в помещении школы, расположенной на склоне, Ферсман взял направление на вершину горы. Через сорок минут он уже карабкался на самые гребни ее окал. Прекрасный вид открывался перед ним. Одиночество Ильменской горы оказалось мнимым. Далеко на север, к медному Кыштыму и знаменитой своим филигранным чугунным литьем Касли тянулась цепь невысоких гор, покрытых густым сосновым лесом. После утомительного железнодорожного путешествия Ферсман как зачарованный рассматривал небольшое горное озерцо, затерянное между отрогами гранитных гор и обрамленное темной зеленью хвои.

Откуда название хребта? Не принесли ли его с собой новгородцы, переселившиеся в эти суровые вольные края с берегов озера Ильмень, вблизи которого расположен древний Новгород?

У подножья лепились маленькие — и приземистые станционные дома. Уходила в обе стороны двойная лента железнодорожного пути… Виднелись цепи сияющих холодных озер… С запада горы были окаймлены широкой долиной реки Миасс, с большими селами, лесами и пашнями. Эта низина отделяет Ильменский хребет от Большого Урала. На востоке горбились холмы, покрытые лесом, и снова шли озера извилистой формы. А еще дальше уходили на восток необозримые степи Западной Сибири.

На юге в бинокль можно было различить продолжение Ильменского хребта, называемое Чашковскими горами. За их скалистыми вершинами был виден Миасский завод, с длинным, уходящим вдаль заводским прудом. Еще дальше к югу раскинулись широкие низины с ленточкой Верхне-Уральского тракта, на котором маячили посаженные еще при Екатерине II редкие березы.

Взор Ферсмана с вожделением устремлялся не в туманную даль беспредельной сибирской равнины, а к самому подножью восточного склона Ильменского хребта, к холмистой и лесистой местности. Большая топкая лощина отделяет склон Ильменских гор от этих лесов. Повидимому, это заболоченное озеро, а самый лес пересечен лесосеками. Там-то и должны быть всемирно известные, по описаниям, копи драгоценных камней.

Ферсман возвращается на базу и торопит своих спутников. Какой там отдых! Какая передышка! Он трясся четверо суток в душном, дымном вагоне совсем не для того, чтобы на тесовом крылечке слушать свист стрижей. Скорее туда, где поднимается тонкий дымок костра, где старатели в незатейливых грохотах вымывают из гранитной дресвы блещущие золотинки, а за выступами зеленеющих гор скрываются знаменитые копи!..

А когда путники, наконец, подъехали к копям, из группы приезжих вышел вперед невысокий мужичок с низко, по-цыгански надвинутым на глаза картузом. Из-под козырька поблескивали диковатые раскосые глаза. Это угрюмое лицо даже изредка не освещала улыбка. Осторожно выбирая дорогу, он повел маленькую экспедицию так, чтобы она не попала в болотную трясину покосов. Это был Андрей Лобачев — наследник славных поколений горщиков, которые от отца к сыну, от сына к внуку передавали и свои нехитрые знания, и свой огромный опыт, и свою страсть к камню, а вместе с тем и свою безысходную нищету.

В Ильменском лесу Андрей Лобачев знал каждое дерево, все ямы и елтыши, как (называют на Южном Урале обломки окал и камней, выделяющиеся из почвенного покрова.

Его наперебой заманивали к себе руководители изыскательских партий, проникавших в эти глухие места. Он работал неделю-другую, молчаливый, исполнительный, точный, затем пропадал, и не скоро его находили родные в одном из окрестных заводских поселков после долгого и мрачного запоя. Это означало, что он снова «пытал фарт» — рыскал «за счастьем» в горах и вернулся ни с чем. Ему как-то подарили лошадь — мечту каждого горщика. После очередной неудачи он пропил и ее. Лесное начальство гоняло его, упорно отказывая в правах на добычу камня. Но тайком, то в летнюю ночь, то разгребая снежные заносы, он настойчиво рылся в отвалах копей. Удивительное знание камней помогало ему даже среди отбросов выискивать такие поражавшие всех диковины, ка«, например, редчайший криолит[23].

Как определял Лобачев камни, как приноравливался к научным терминам? — он не любил об этом говорить, и Ферсман не мог этого дознаться. Лобачев проверял свои определения на ощупь, на вкус, «на зубок»…

Лошадей распрягли и отправили пастись, а Лобачев повел своих спутников на пологий лесистый склон Косой горы. Несколько раз, кивая на остатки каких-то ям, задернованных или заросших лесом, он произносил заветное слово: «Копь!»

Правда, не все копи Ильменских гор были такими. С восхищением перед богатствами и красотой уральской природы Ферсман останавливался над обширными голубыми отвалами) амазонского шпата. Эту яму действительно можно было назвать копью: в ней работало некогда до сотни рабочих. Об этом напоминали зияющие провалы, заваленные обломками или заполненные водой. Богатство этих копей составлял в прошлом не только сам по себе амазонит прекрасного сине-зеленого тона, но и его сочетание со светлым серовато-дымчатым кварцем, тонкие жилки которого срастались то в мелкий узор восточных письмен, то казались древними серыми иероглифами на голубом фоне.

Неведомые письмена природы! И какие богатые, какие разнообразные!.. А Ферсман когда-то терял время, восторгаясь гораздо более бледной расцветкой такого же камня на Эльбе!

На отвалах Ильменских копей, по собственному признанию Ферсмана, у (него впервые мелькнула догадка о происхождении таинственного прекрасного рисунка этик казней. Именно там он стал по-новому присматриваться к серым кварцам, прорезывающим глыбы амазонита, «как рыбки» (это образное сравнение вошло даже в его научные труды по пегматитам), и искать законы их форм и срастания. Он смутно пытался представить себе, как миллионы лет назад гранитогнейсы Косой горы прорывались пегматитовыми жилами, и из расплавленных масс выкристаллизовывались разные минералы. При медленном охлаждении вырастали гигантские кристаллы полевого шпата, и начинал выпадать дымчатый кварц. По мере дальнейшего охлаждения крупнее становились его «рыбки», завершая общую картину и упираясь в свободную полость жилы своими дымчатыми головками.

Ферсман любил думать вслух. Он чувствовал, что лучше всех воспринимает, как бы впитывает в себя его мысли сумрачный и молчаливый горщик Андрей Лобачев. Мало-помалу он стал обращаться в своих разговорах больше всего к нему. Тот обычно стоял радом, глядя исподлобья куда-то в сторону, но на самом деле весь застыв, не пропуская ни одного слова. И не оставался в долгу…

— Смотри, видишь? — негромко говорил он, показывая Ферсману кусочек редчайшего хиолита Ильменских копей. — Вот видишь ту тоненькую розовенькую полосочку, что лежит между шпатом и леденцом? Это, значит, будет хиолит — по-вашему, а если нет полосы, то самый настоящий криолит. Он на зубах потверже, склизкий такой, как кусочек льда, а хиолит — тот рассыпчатый, хрустит под зубом.

Через несколько лет в одном из свои «минералогических трактатов, посвященном разгадке тайны рождения этого «ледяного» камня в горах Южного Урала, Ферсман привел почти все его приметы, поначалу подсказанные Лобачевым.

Нити взаимного доверия и глубокого уважения мастеров, страстно любящих одно и то же дело, протянулись между общительным молодым исследователем и нелюдимым горщиком.

Все так же глядя в сторону, но внутренне загораясь так, что светлело его мрачное лицо, Лобачев открывал Ферсману то, что таил от всех.

— На Кривой, там ширла с мягким задником, — говорил он тихо и проникновенно, — она только легко прикрепилась к шпату, а на Мокруше сидит глубже, и не оторвать ее оттуда, да и блеск, знаешь, на Кривой зеленый, что стоячая вода, а на Мокруше иссиня-черный, как воронье перо, только не с крыла, а с хвоста вороны..

Сколько раз позже вспоминал Ферсман эти откровения старого горщика, так беззаветно любившего камень и знавшего его тайны!..

Ферсман с Лобачевым обследовали однажды небольшую старую копь. Гранитогнейсовую породу, которая образовала стенку каменной ямы, уходившей в глубину на полтора человеческих роста, пересекала трещина. Она была такой узкой, что в нее можно было только просунуть руку. Ясно было, что это шла жила, в которой когда-то могли образоваться (минералы. Расширять трещину искатели горных сокровищ не решались: боялись испортить жилу, а узнать, что в ней, конечно, хотелось. Пухлая рука Александра Евгеньевича не пролезала в трещину, а у Лобачева, человека хотя и плотного, руки были крепкими и жилистым», но зато тонкими, в самый размер трещины. И вот, шаря рукой в этой трещине, Лобачев на ощупь догадывался, какой минерал попадался ему: по опыту и чутью ой определял, как идет в породе жила. С его слов, хотя сначала и с большим недоверием, Александр Евгеньевич записывал все, что мог сказать ему Андрей Лобачев, исследовавший трещину одними пальцами.

Недоверие, с которым слушал его ученый, конечно, не ускользнуло от старого горщика. Обладая сказочной физической силой, Лобачев пальцами выломал в узкой трещине ив каменной жилы несколько наиболее крупных кристаллов и вытащил их на свет. Ферсман увидел на ладони Андрея Лобачева те самые самоцветы, которые горщик определил на ощупь.

Для Лобачева далеко не безразлично было, куда шли добытые им в горах самоцветы или редкие минералы.

«В нем жил, — рассказывает Гр. Гроденский, мною путешествовавший по Ильменскому заповеднику и собравший изустные предания старожилов о знаменитом горщике, — тот глубоко народный патриотизм, который был выше всех личных расчетов. Он терпеть не мог иностранных торгашей, всегда с жадностью налетавших на прославленные русские самоцветы. Он не только не «продавал, даже не показывал иностранцам свои замечательные образцы. А всем, с кем имел дело, неизменно говорил: «Вот, даю тебе хорошие камни, только не продавай ты их далеко, — пусть куда-нибудь в наш музей пойдут».

Больше сорока лет жизни отдал Андрей Лобачев Ильменским — горам, оказав немало услуг русским ученым, русской науке. Помимо Ферсмана, он сопровождал по Ильменам выдающихся ученых Советской страны — Д. С. Белянкина, А. Н. Заварицкого и других, помогая им своим опытом.

«Тончайшие наблюдения, достойные самых великих ученых натуралистов, рождались в простой, бесхитростной душе горщика, всю жизнь — тяжелую и голодную — проведшего на копях, — писал Ферсман о Лобачеве в своих воспоминаниях. — Глаз его привыкал к тем, едва уловимым сочетаниям цвета, формы, рисунка, блеска, которые нельзя ни описать, ни нарисовать, ни высказать, но которые для горщика были нерушимыми законами природы».

Неистово сердился Ферсман, когда позже замечал в своих ученых помощниках небрежность, невнимание к тонким особенностям минералогического образца, драгоценного не ценою на рынке, а своим значением иероглифа природы, который во что бы то ни стало нужно расшифровать.

Вернувшись на базу, при свете керосиновой лампочки, Ферсман писал своим бисерным почерком, заполнял от края до края первый попавшийся под руку обрывок бумаги: «Вы, творцы толстых фолиантов, написанных в кабинете, о происхождении цинковых руд или о свойствах тысячи шлифов змеевика, умеете ли вы так любить и ценить камень? Поняли ли вы в разговоре с ним наедине его язык, разгадали ли вы тайны пестрого наряда его кристаллов, таинственного созвучия его красок, блеска, форм? Нет, если вы не любите камня, если вы не понимаете его в самой горе, в забое, в руднике, если ее умеете в самой природе читать законы прошлого, которые рождают будущее, то мертвыми останутся все ваши ученые трактаты и мертвецами, обезображенными, изуродованными, будут лежать бывшие камни в ваших шкафах…»

Такие отрывочные записи на привале потом, как яркие самоцветы-находки, украшали книги, писавшиеся Александром Евгеньевичем уже в городской обстановке.

Вообще под записной книжкой Ферсмана приходится подразумевать все, что угодно, только не аккуратный блокнот в сафьяновом переплете, с перенумерованными страницами. Эти странички приходится собирать — и, смею уверить, это немалый труд для биографа, — из многих рассеянных по библиотекам и архивам газетных подшивок, учебных программ, разбросанных по журналам воспоминаний и заметок.

***

Дальше, дальше…

Ферсман спешил. Лето 1912 года, так же как и следующее, с ранней весны до глубокой осени он проводил в непрестанных разъездах. Но уже не только прежняя «охота к перемене мест» владела им. Разочарование, которое он недавно испытал, послужило грубым, но благодетельным толчком, обратившим его к жизни. Он словно очнулся от душевной дремоты и внезапно ощутил размеры опасности медленного застывания в самодовольном уединении крохотного лабораторного мирка. Творческий накал ученого может быть колоссально велик, но если иссякает ток живых впечатлений, который его питает, творчество угасает. В ту пору Ферсман постигал эту истину не столько рассудком, сколько чувством. Новые, сложные и глубокие чувства овладевали им и влекли его в далекую таежную глухомань.

Подобно многим своим сверстникам, он раньше даже не спрашивал себя, любит ли он свою страну или только жительствует на ее земле. За стенами лаборатории он не видел ее подлинной жизни. Но теперь Ферсман страстно захотел увидеть свою страну, узнать, почувствовать всем сердцем, проникнуться ее заботами и печалями. Достигнуть этого можно было, только соприкоснувшись с народом, с его заботами и нуждами, а до сих пор он был от них бесконечно далек. Не мог он и сразу перемениться. — Итак, Ферсман продолжал свои путешествия.

Он вновь очутился среди лесных чащ, там, где по течению ничтожного ручейка, нанесенного на карты под громким названием речки Токовой, зимой 1831 года крестьянином Кожевниковым был найден первый русский изумруд.

Поэтами всех стран мира воспет этот камень, цвет которого, по словам индусских сказаний, «подражает цвету шеи молодого попугая, цвету шириши, спине кодиота, молодой травке, водяной тине, железу и рисункам лера из хвоста павлина».

«Он зелен, чист, весел и нежен, как трава весенняя, и когда смотришь на него долго, то светлеет сердце», — говорит в поэтической новелле Куприна Соломон своей возлюбленной Суламифи.

Смарагдом называли его в древности русские. «Смарагды блеск свой распространяют далеко и как бы окрашивают около себя воздух, — писал в своих красочных пересказах старинных авторов академик В. Севергин, — в сравнении с ними (никакие вещи зеленей не зеленеют… Они не переменяются ни на солнце, ни в тени, ни при светильниках и, судя по толщине их, имеют беспрепятственную прозрачность, что нам также в воде нравится».

«Змури» — называли этот камень грузины, веря, что в нем, «как в зеркале, отражаются все тайны и заранее обнаруживается и узнается будущее».

Но Ферсман искал ответа на более прозаически звучащий вопрос: как сложилось обилие в России именно зеленого камня? Почему условия русской природы вызывают преобладание зеленых тонов? От чего вообще зависит цвет драгоценного камня? Нет ли общей причины зеленой окраски пород?

И он вынужден был честно признаться: «Мы входим здесь в сложную область явлений, на которые еще не сумел ответить ум естествоиспытателя». Эту запись Ферсман сделал в путевом дневнике, и в том же виде она перешла в его книгу «Самоцветы России», вышедшую через семь лет.

В роли ответственного хранителя Минералогического музея, показывая камни посетителям, он сам становился в тупик перед теми же постоянными вопросами, простыми, но совсем не наивными: почему рубин — красный, аметист — фиолетовый и чем окрашен голубой топаз? Эти вопросы требовали ответа во что бы то ни стало — не из профессионального самолюбия, нет! В поисках этого ответа чеканилось новое направление научной мысли.

Сложные оттенки и окраски камней, очевидно, обязаны своей причудливостью и разнообразием какому-то особому, еще невыясненному» молекулярному строению тончайших примесей к основному веществу кристалла. Что касается зеленых камней, то их окраска в подавляющем большинстве случаев связана с одним из четырех элементов: хромом, медью, никелем и, наконец, железом в (низшей форме его соединений — закисью. Яркой зеленой окраской бросаются нам в глаза медные руды. Не в поисках ли этих руд, заменяя каменные орудия медными, люди обратили внимание и на зеленые самоцветы? Не стал ли человек дорожить зелеными камнями — малахитом и диоптазом — прежде всего как знаками, говорящими о присутствии скоплений меди в земной коре?

«Что может быть интересней и прекрасней этой тесной связи между глубокими законами распределения химических элементов в земной коре и распространением в ней живых цветов — драгоценных камней!» — так Ферсман формулировал свои раздумья в записной книжке.

***

Ближайший путь к уральским изумрудным приискам лежал от станции Баженовой, что в шестидесяти верстах на восток от Екатеринбурга[24]. Ехали через лесные чащи, по убийственным дорогам и наполовину провалившимся мостам.

Здесь, в сердце Урала, начиналась область беззастенчивого хищничества — жестокой и злобной растраты народного добра. В этом соревновались иноземные и отечественные толстосумы. Всеми главными изумрудными месторождениями земного шара, в том числе и русскими, конечно, за добрую мзду императорскому двору и его присным, владела французская компания. Получив в свое полное распоряжение весь район, начиная от Мариинского и кончая Красноболотским прииском на юге, она по-настоящему разрабатывала на Урале только Троицкий прииск.

У ворот обнесенного колючей проволокой прииска Ферсмана встретил вооруженный привратник. Некоторое время дипломатические переговоры велись через щелку в калитке. Затем привратник ушел в контору, предварительно еще тщательней заперев ворота. Однако вскоре грохнул засов, и появился представитель компании — желтый одутловатый француз, рассыпавшийся в любезностях, что не помешало ему круто держаться собственной программы осмотра прииска.

И все же Ферсман успел заметить многое из того, что француз предпочел бы скрыть.

Мяпкий, мокрый и жирный слюдяной сланец, добытый из шахты или из старой открытой разработки, измельченный в барабанах и отмытый от листочков слюды, поступал на лоток, за которым в худом сарае работали дети. Нагнувшись над мокрым лотком, под окриками сидящего на возвышении француза, они должны были ловить в потоке породы цветные камни. Руки их — от соблазна — были плотно запрятаны в холщовые рукавицы с завязками, в руке — лопаточка, которой они должны были замеченный хороший камень подбросить на середину лотка, где он через отверстие стола падал в жестянки.

Над французом-надсмотрщиком был еще один француз, над тем — еще. Целая иерархия недоверия. А им, всем вместе взятым, не доверял главный хозяин, который заставлял их следить друг за другом. Наполнявшиеся камнями жестянки тут же запаивались. Без очистки и огранки, вместе с приставшими к ним кусками породы, изумруды отправлялись прямо в Париж. Там искусные руки ювелиров гранили и ставили их в оправку, так, чтобы скрыть от глаз все включения слюды и трещины, без которых не обходится почти ни один кристалл.

Компания тщательно охраняла всю область, над которой владычествовала. Французский наймит — вооруженный до зубов стражник — мог здесь, в сердце России, без предупреждения стрелять в любого человека, кто случайно или намеренно заходил за ограду этого разбойничьего гнезда.

Хищники крупного калибра — иностранные концессионеры — постоянно воевали с хищниками мелкими, «браконьерами камня», вольными промысловиками; которые сами называли себя «хитой».

— Старатель? — спросил Ферсман на привале подсевшего к костру прохожего человека, одетого в отрепье, с опорками на нотах. Тот держался со спокойным достоинством и брал табачок с таким видом, точно делал этим одолжение.

— Хитники мы, — поправил бродяга, с наслаждением закуривая козью ножку. В его ответе звучали и гордость и вызов.

Буйная старательская таежная хита также была обуреваема жаждой наживы («одним камнем, как одним ударом, богат станешь»). Хитники хранили добытое в мокрых тряпицах, чтобы ярче казалась окраска и чтобы свежевынутый из земли камень не растрескался на сухом воздухе. Горщики были тесно связаны со скупщиками Екатеринбурга. Но разве могли они противостоять «хите» организованной, отгородившейся колючей проволокой, облаченной в черные сюртуки и крахмальные манишки, отправлявшей запаянные банки с камнями в далекий Париж под охраной карабинов?..

Не вся хита на Урале состояла из одних хищников. Попадались в ней люди сродни Лобачеву, сочетавшие со «старанием» на потребу мечтательную любовь к камню, о которой так хорошо рассказывал Павел Петрович Бажов. В его сказах чистая и совестливая душа народа побеждает соблазны быстрой наживы — и это в них от жизни. В думах своих эти люди тянулись к тому времени, когда вольный труд станет творчеством, а творчество будет приложено к камню и окончательно победит темную страсть к легкой добыче. Человек в человеке не умирал и в самых страшных условиях рабского бытия. Это же сумел подглядеть и Ферсман. Взгляд его с некоторых пор стал человечнее и теплее, а потому и проницательней. За внешним он уже умел иногда разглядеть и сокровенное.

«Для местных крестьян «камень божий», несомненно, является продуктом общей земли, — отмечал Ферсман в своих записках, — как бы национальной собственностью народа, и никому нельзя запретить его добычу. С этой психологией уживается какая-то смутная идея общенациональной собственности».

С новыми мыслями, с новыми настроениями Ферсман приехал в 1912 году в заповедный для минералога район Урала — знаменитую Мурзинку.

Взглянув на фотографию Мурзинки, вы разочаруетесь: редкий лесок, болотце, равнина, сплошь перерытая, состоящая из ям, шурфов и копушек; кривые домики — дичь и глушь. Это типичный пейзаж Мурзинки, которая представляла собой в то время на Урале понятие собирательное. Так называли любители камня целый район среднего Урала, тянувшийся вдоль восточных склонов верст на шестьдесят по притокам Тагила, Из Мурзинки шли «тяжеловесы»[25] голубой воды, аметисты, вспыхивающие при вечернем свете кровавым огнем. Старый горщик Сергей Хрисанфович Южаков, с которым Ферсман подружился в тесной избе его родной деревни Южаковки, говаривал ему по этому поводу так: «Все в Мурзинке есть, а если чего и нет, то, значит, еще не дорылись».

Собственно Мурзинка — Мурзинская слобода со своей древней староверческой церковью — расположилась на берегу медленно текущей реки Нейвы, обрамленной кучами перемытых на золото песков. Начало слободе было положено еще в 1640 году. Там, где во время путешествия Ферсмана стояло здание волостного правления, некогда была построена небольшая крепостца для охраны с юга Верхотурского тракта. С высокого склона реки виден был на крутом берегу густой еловый бор, скрывавший в себе главные месторождения района — знаменитую Мокрушу и «гору» Тальян. Но гора не была горой. Под этим названием в обозначении горщиков Урала подразумевался выход пегматита в любом, хотя бы и не гористом месте.

На сырой, болотистой поляне, среди густого леса, на площади примерно в одну десятину Ферсман нашел несколько беспорядочно разбросанных шахт. Один совсем завалились, другие разрабатывались по зимам и кое-как были накрыты досками. Вокруг были хаотичные кучи отвалов. Шахты летом почти доверху заливала вода. Работа в таких шахтах обычно начиналась лишь с наступлением морозов. И этой студеной и вместе с тем горячей для горщиков поры терпеливо дожидались старатели в своих избушках. Южаков был владельцем примитивно устроенного ручного насоса для откачки воды. Это давало ему неоценимое преимущество перед его собратьями, все достояние которых составляла кирка да острый глаз.

Ферсман с интересом исследовал шахту, выкопанную на восемь саженей в глубину Сергеем Южаковым. Только здесь раскрылась перед ним картина месторождения: в сильно разрушенную, смятую в складки гнейсовидную породу ворвались жилы гранитных пегматитов, то сплетаясь между собой, то ответвляясь тонкими белыми прожилками, то образуя большие скопления твердых и красивых пород. Эти пегматитовые прожилки, бывшие некогда жерлами, в которые прорывались остаточные расплавы, и содержали в себе элементы, необходимые для образования цветных камней Урала: фтор — для топазов, бор — для турмалинов и другие. В середине более мощной жилы при застывании породы оставались пустые промежутки, «занорыши», как их называли в Мурзинке. В них-то и выкристаллизовывались драгоценные минералы редкой красоты. Южаков знал, как искать «проводники» к таким пустотам: по тоненькой жилке гранита, идущей вглубь, он добирался до более мощной жилы «пласта», где по мелким признакам, или на языке горщиков «припасам», он предсказывал существование «заморыша» с драгоценными камнями.

Однажды мглистым утром, обещавшим серый денек, Южаков разбудил Ферсмана и повел его к только что обнаруженному «занорышу», заполненному буровато-красной мокрой глиной. Кайлом и деревянными палочками Южаков осторожно и медленно вынимал глину, перебирая ее в пальцах. Скоро в его руках оказались превосходные кристаллики почти черного дымчатого кварца и двойники полевого шпата. Все глаза устремились на опытные руки Южакова. Каждый (нетерпеливо ждал, принесет ли на этот раз «занорыш» какой-нибудь самоцвет. Руки Южакова нащупали на стенках полости большие кристаллы» кварца, а может быть, и «тяжеловес». Пустота, тщательно омытая и очищенная для взрыва динамитных патронов, «выдала», наконец, несколько штуфов дымчатого кварца с зеленой слюдой и кристаллами полевого шпата. Ферсман принимал их из ямы дрожащими руками, но горщики были разочарованы. Для них такой «занорыш» все равно, что пустое место. Он дает только так называемые коллекционные штуфы без дорогих камней, годных для огранки. Между тем в шахту вложены сотни дорогих рублей; откачка воды из глубокой разработки с каждой саженью становится все более затруднительной, а счастье улыбается не часто, да и улыбнется — заработанные деньги долго не продержатся: Урал умеет праздновать свои находки! В твердол же грунте работа без каких-либо технических приспособлений оказывается не под силу. И потому ямы постепенно заливаются, а деревянные постройки гниют.

На насиженных местах Мокруши и Ватихи, где добывались аметисты, Ферсман видел немногих привязанных к месторождению горщиков старого закала. Среди них Сергей Хрисанфович Южаков был самой крупной и самобытной фигурой. Все заботы мужицкого хозяйства — покосы, выгоны, заготовки дров, все это шло у него, рассказывал впоследствии Ферсман, как бы между делом; дом был запущен, сарай покосился, сбруя порвалась; но когда они по душам вдвоем беседовали у каганца, Хрисанфыч раскрывал тряпочку, которую всегда возил с собой, и раскладывал на столе запрятанные в нее камни. Много лет он подбирал ожерелье из тридцати семи темных фиолетово-черных густых аметистов, которые при неверном свете масляной плошки загорались кровавым отсветом пожаров. Он любовно перебирал их и показывал, чего ему еще недоставало.

Спутник Ферсмана — сотрудник музея — «после долгих бесед, многих чашек чая, после перекладывания справа налево и слева направо» приобретал у Хрисанфыча лучшие образцы, завертывал в бумагу и укладывал в прочный кожаный саквояж.

Но Хрисанфыч имел камни, которым и цены не было! Они лежали в невьянском сундуке среди холста и не продавались ни за какие сторублевые «катеньки». Он любил их особой любовью, долго вертел в руках и неизменно клал обратно.

По наблюдениям Ферсмана, продажа камней мало что давала Хрисанфычу; не выручали его ни темные аметисты каменного рва, ни штуфные материалы, заготовленные для коллекции, ни даже перекупленные краденые изумруды. Все это были случайные рубли и «красненькие», а на копи уходили сотни целковых, ибо даром горщику — фанатику камня — не помогал никто.

«Промысел медленно умирает, — записал Ферсман. — Старые места выработаны, новые не открываются… Только изредка пронесется буря, выворотит с корнем дерево и повалит его, и в гигантских корневищах, как в вертикальной стене в 2–3 сажени высоты, открываются следы новых пегматитовых жил, но такие случайности редки. Часть крестьян, наделенных землей от заводов, все более уходит в хлебопашество, другая, обойденная при наделе, идет искать счастья в чужой стороне. Грустно смотреть на вымирание цветного промысла…»

Став одним из самых активных сотрудников нового журнала «Природа», организованного в 1912 году энтузиастами научного просвещения Л. А. Тарасевичем и академиком Л. В. Писаржевским, Ферсман со страниц журнала обращался ко всем любителям камня: «Пока еще не поздно, пока не заросли лесом последние копи, пока ее обвалились последние шахты и еще копаются старые копачи, — нужно обратить внимание на эти месторождения, описать и изучить их минералы и условия их образования. К нашему стыду, гордость Урала, единственные по своему богатству и красоте в Европе и Азии копи цветных минералов не только не описаны, но и мало кем посещались».

Все это были новые для Ферсмана слова.

***

За короткий срок Ферсман, кроме Ильменских гор, побывал на Илецкой защите. В семидесяти верстах от Оренбурга, на юге, среди голой ковыльной степи возвышается одинокая гипсовая скала. У ее подножья еще в 1741 году началась добыча каменной соли; сюда сходились многочисленные караваны из-за Яика (Урала). Здесь когда-то сподвижник Пугачева Хлопуша поднимал обездоленных заводских людей против Екатерины II.

Ферсман побывал на соляных разработках, где работали арестанты. Его поразило зрелище подземного зала глубиной е тридцать четыре сажени — немногим меньше двадцатиэтажного дома и длиной почти в четверть версты. Искрились и сверкали прозрачные стены огромного вала, который, увы, обтачивали ручные топоры. Техника, отставшая на столетия…

Ферсман с огромным интересом объехал богатейший Богословский округ, где больше чем полтораста лет назад зародилось наше горное дело.

Отдыхая при спуске с горы Кумба, он записал:

«Когда по старой литературе или по старым маршрутам попадаешь в какой-нибудь чужой край, как глубоко научаешься ценить тех «немногих исследователей прошлого, которые умели соединить с широтой научного взгляда точность и детальность в описании своих наблюдений! Дать точное описание наблюдавшихся явлений природы, выхватить из многообразных деталей и мелочей главные характерные черты, в резкой и краткой форме сформулировать все, что видишь глазами и схватываешь мыслью, — это такая сложная и важная задача, что перед ней бледнеют все трудности лабораторных исследований или теоретического анализа в кабинетах ученых».

Ферсман, конечно, не только бродил, наблюдал и разглядывал камни, но и напряженно обдумывал новые большие вопросы, которые выдвигала перед наукой молодая русская школа геохимии. Сейчас уже многие рядом со славным именем ее основоположника, Вернадского, начинали ставить другое, пока еще малоизвестное, имя его ученика. Они отлично дополняли друг друга. В то время как Вернадский видел поэзию научного познания в ничем не сдерживаемом полете воображения, Ферсман стремился утвердить свое — тоже поэтическое и в то же время очень земное — видение мира. В него входили уральские камни, алтайские сопки, сибирские россыпи — он был очень предметен и конкретен, этот мир. До тех пор наука, которую реформировали Вернадский и Ферсман, только фотографировала его. Старая минералогия, с которой так успешно сражались Вернадский и Ферсман, не отрицая, а преодолевая ее ограниченность, была, говоря философским языком, метафизична в самой своей основе. «Сухой и мертвой систематикой веет со страниц такой минералогии, — писал Ферсман в 1913 году. — Неудивительно, что в обществе распространено столь превратное мнение об этой науке, что редко кто в стремлении к самообразованию возьмется по собственной инициативе за учебник «мертвой природы».

«Но неужели же более чем два столетия упорной работы в области минералогии прошли даром!» — восклицает он тут же. Неужели же все эти бесконечные ряды цифр, труднопроизносимых названий, географических имен, которыми наполнены минералогические сводки, — лишний балласт, лежащий на пути развития науки? Нет, отрицание ценности фактического материала, накопленного наукой, может быть простительной ошибкой мальчика, но не сложившегося ученого. Наука, конечно, будет продолжать описывать сегодняшний лик земли, выбирая для этого отдельные природные соединения, однородные химически и физически, называемые минералами, будет давать им свои названия, определять их состав и свойства. Описательная минералогия существует и будет существовать. Тысячам студентов предстоит, как и прежде, заучивать наизусть тысячи названий, на которых можно сломать язык, учиться выполнять любые определения. Минералы надо знать! Минералогия по-прежнему останется копилкой для фактов. Тысячи исследователей будут попрежнему изучать комплексы минералов в горных породах, то-есть развивать петрографию — науку о камне. Но обе эти науки — и минералогия и петрография, — если их верно понимать, не мертвые, а живые, и дело совсем не в том, чтобы к старым понятиям приклеить новые ярлыки. Надо сделать так, чтобы изменилось место этих наук в системе наших знаний, а это уж совсем не простое перемещение одних и тех же слагаемых.

Минералогия выхватывает отдельные звенья длинные цепи природных явлений и рассматривает их независимо друг от друга и вне природных условий и среды, а современному геологу нужна вся земля!

Она нужна ему для того, чтобы восстанавливать обстановку прежних геологических эпох, распределение древних материков и морей, низменностей и гор на всем земном шаре. Этим занимается особый отряд геологов-палеогеографов.

Вся земля нужна геологу для того, чтобы он мог изучать формы залегания горных пород — слои и складки, — разрывы и наслоения повсеместно. Так, изучая причины движения земной коры, другой отряд геологов — тектонистов — подходит к той же проблеме общего развития земли.

Геологические процессы непрерывно изменяют состав и строение земного шара и форму земной поверхности. В недрах земли образуются расплавы, они поднимаются в поверхностные части земной коры и порождают вулканы. Особая дисциплина — вулканология — изучает условия выхода на земную поверхность расплавленных масс из недр земной коры.

Медленно опускаются и поднимаются отдельные участки земной оболочки. Иногда происходят более быстрые их сдвиги, сопровождаемые толчками, — мы называем их землетрясениями. Все это изучает геосейсмология.

Чтобы глубже понять современное размещение минералов и горных пород, уметь предугадать их размещение там, где его трудно установить простой разведкой, нужно знать все законы развития земной коры.

Ветер в союзе с морозом и водой, как удостоверяет геоморфология, разрушает горные породы и переносит мелкие обломки в другие места; водные потоки прорезают долины, ущелья, овраги, размывают горные породы и сносят их в моря в виде обломков или растворов. Подземные воды, которыми занимается гидрология, образуют пустоты и пещеры в глубинах земли. Они же отлагают под землей или при выходе на поверхность растворенные минеральные соли. Ледники — специальность глациологов — обтачивают поверхность земли, отрывают от нее камни и переносят их по направлению своею движения. Морской прибой разрушает берег. На дне морей, озер и рек оседают обломки разрушенных пород, выпадают соли из водных растворов. На этих процессах сосредоточены интересы океанологов, озероведов…

Они действительно охватили всю Землю!

И вот к ним присоединяется новый отряд, изучающий непрерывную работу ее химических сил.

«Медленно, ускользая от наших глаз идет эта химическая работа, — продолжаем мы цитировать тот же отрывок из записей Ферсмана, относящихся к 1913 году, — и сложным путем химических превращений постепенно преобразуется земля, скалы и горы в новые формы. Не ту же старую землю пашет каждый год плуг, не по тем же старым камушкам текут ручьи и реки. Незыблемые скалы и камни имеют тоже свою историю возникновения, изменений и гибели».

Геологические процессы неизбежно влекут за собой новую группировку химических элементов: разрушаются одни соединения, на их месте возникают и накапливаются другие. И чем резче нарушается равновесие в земной оболочке, тем интенсивнее эти химические перегруппировки. Тесными нитями связана химическая и физическая жизнь Земли, и трудно провести резкую границу между ними в истории нашей планеты. Нельзя изучать царство минералов, опираясь только «а один признак общности и близости и «химического состава.

Новая минералогия, пытаясь применить старые схемы к природе, видит, как далеки они от тех сложных химических и физических природных систем, какими являются наши минералы. Запутанной цепью переплетаются между собой истории отдельных минеральных видов.

Ферсман суммирует свои уральские, алтайские, сибирские наблюдения, чтобы, опираясь на них, подчеркнуть заманчивость, трудность и своеобразие новых задач.

«В одном и там же клочке земли, в одних и тех же условиях существования встречает минералог тела из самых разнообразных химических групп… Наша искусственная систематика- далека от природы и от тех химических процессов, которые вызывают минералы к жизни…»

«Но если так, — заключает Ферсман цепь своих размышлений, — если минерал есть только этап в длинном природном процессе, то не естественно ли взять за единицу своих исследований не минерал, а те его составные части, те неизменяемые в наших обычных представлениях простые тела, которые мы называем элементами».

Это и есть задача молодой геохимии.

Маленькая находка в обширном архиве Ферсмана неожиданно озарила новым светом его мысли, думы и творческий труд в те годы, о которых сейчас идет речь. На оттиске одной статьи Ферсмана из журнала «Русская мысль» я нашел аккуратно выписанную мелким бисерным почерком Александра Евгеньевича выдержку из герценовских «Писем об изучении природы», в созвучии с которой находилась и главная мысль его собственной статьи.

«Совершенная отрезанность естествоведения и философии, — писал Герцен, — часто заставляет целые годы трудиться для того, чтоб приблизительно открыть закон, давно известный в другой сфере, разрешить сомнение, давно разрешённое: труд и усилие тратятся для того, чтоб во второй раз открыть Америку, — для того, чтоб проложить тропинку там, где есть железная дорога. Вот плод раздробления наук, этого феодализма, окапывающего каждую полоску земли валом и чеканящего свою монету за ним».

Эти замечательные сами по себе строки указывают нам вместе с тем, что к источникам, питавшим в то время творчество Ферсмана, прибавился новый родник — родник идей русской революционной демократии, живые струи которого вспоили не одно поколение русских ученых.

Новую жизнь эта мысль приобрела в творчестве Ферсмана много лет спустя, когда, подводя в одной статье итоги развития естествознания в СССР за двадцать пять лет, он отмечал такую его характерную черту, как «глубокое срастание и плодотворное взаимопроникновение отдельных научных дисциплин».

За два года, прошедшие с того дня, когда он был разлучен с полюбившимся ему Московским университетом, в сознании Ферсмана не только раздвинулись рамки науки, которой си посвятил свою жизнь, — он стал иначе понимать ее задачи. Ученый успел проникнуться твердой уверенностью, что обязанности открывателя отнюдь не сводятся к водружению заявочного столбика с именной надписью на нем. А что потом? Разбрестись по своим норкам, подобно одиноким старателям, выискивающим в убогих ложах отдельные золотинки? Или попрежнему, порознь сражаться с непониманием одних и сопротивлением других? Ведь новому всегда приходится бороться за свои права и перевороты в науке не происходят в порядке заранее намеченных эволюции.

Что нам позволяет приписать эти мысли Ферсману?

Прежде всего та пылкость, с которой он отдался распространению складывающегося учения, жадные поиски тех, кто был способен его воспринять.

Первыми это почувствовали «шанявцы», с которыми оказалась связанной небольшая и бурная полоса его жизни «Шанявцы» — это были слушатели университета имени Шанявского, как называлось любопытное учреждение, приютившее Ферсмана после изгнания из Московского университета. Это был первый народный университет в России, созданный на средства, специально для этой цели завещанные прогрессивным деятелем А. Л. Шанявским в полном согласии с женой, Ростаниной, известной деятельницей женского образования. Он завещал на организацию народного университета огромное богатство, которое принесли ему золотые россыпи на Дальнем Востоке, открытые им во время службы в губернаторстве Амурского края.

Народный университет должен был, как писал завещатель в своей посмертной записке, кроме «открытия доступа к знанию всем обездоленным, не имеющим входа в правительственные университеты», преследовать еще и другую цель: «предоставить обществу попробовать свои силы «а работе созидательной», тогда как «доселе ему поневоле была доступна лишь работа критическая».

По идее Шанявского, университет должен был сочетать чтение лекций с практическими занятиями. Он должен был быть свободен от «умственных плотин» в виде загромождения учебной программы классицизмом. Он должен был быть не «фабрикой аттестатов», а убежищем творческой мысли. Таким рисовался вольный университет в мечтах его основателя. А. Л. Шанявский не смотрел на свой дар как на дело благотворительности, но, разумеется, нет никаких оснований приписывать ему роль чуть ли не «социального реформатора», каким поспешили его объявить велеречивые либералы[26].

Все же силы реакции всеми способами сопротивлялись утверждению устава университета, без чего он не мог быть объявлен законно действующим.

3 октября 1908 года завещание теряло силу, а первая лекция была прочитана 2 октября, то-есть накануне рокового срока. А надо сказать, что завещание, по условию завещателя, вступало в силу только после первой лекции.

Отчеты университета имени Шанявского показывают, что в нем преобладал мелкий служилый люд. Многие приезжали из провинции, соглашаясь на любую работу, лишь бы перебиться и получить возможность занятия наукой.

В тяжких условиях царской России создание подобного учебного заведения было, конечно, событием отрадным. Здесь нашли приложение своих сил многие ученые, из-за преследования властей вынужденные уйти из государственных университетов. В 1912 году Ферсман прочел здесь — первый не только в России, но и в мире, не только по времени, но и по полноте — курс геохимии. Сюда он передал свою самую большую драгоценность, память об увлечениях юности, символ ее пылких мечтаний, — минералогическую коллекцию. Здесь он организовал действенно работающий научный кружок. Вначале для кружка, а затем для Минералогического музея Академии наук и для минералогических кабинетов высших учебных заведений и научных институтов собирал Ферсман одну коллекцию за другой.

За всю свою жизнь он собственноручно скомплектовал около ста научных собраний минералов, но никогда уже больше не брал ни единого камня себе.

На его письменном столе стоит гигантский кристалл дымчатого горного хрусталя величиной с конскую голову. Это единственное исключение, которое он позволил себе за десятки лет (и то, по рассказу его жены и друга Екатерины Матвеевны Ферсман, в уступку ее настоятельной просьбе). Он оставался верен раз навсегда принятому решению.

В среде «шанявцев» Ферсман нашел аудиторию, действовавшую на него вдохновляюще. Он радостно раскрывал свои научные взгляды перед небольшим кружком людей, которых собрала сюда не погоня за «дипломами», а бескорыстная жажда знаний. Они не уставали спрашивать, а Ферсман не уставал на эти вопросы отвечать.