Что проходимец лепит монументы

Что проходимец лепит монументы

Понятно, почему его прозвали Мартышкой. Из-за фамилии. Но Мартынов и в самом деле был похож на обезьяну: оттопыренные уши, низкий лоб, вывернутые губы. Правда, для полного сходства не хватало волосяного покрова, но третьеклассников заставляли стричься наголо.

Мы звали его Мартышкой промежду себя. А в лицо – нет. Боялись не столько его, сколько его дружков, которые подстерегали тебя, вооружённые металлическими прутьями. Мартышка жил за Серпуховским валом в страшных Рощинских проездах (их было 6), пересечённых такими же страшными 3-мя Рощинскими улицами. Туда редко кто осмеливался ходить. Из стоящих рядом друг с другом деревянных трущоб несло затхлостью. Во дворах играли в карты взрослые и дети, которые, как взрослые, смолили папиросы (от нашего Мартышки несло табачным перегаром). А когда убирали карты и на столе появлялась водка, к компании присоединялись женщины, приносившие какую-нибудь нехитрую закуску: варёную картошку, солёные огурцы – и визгливо подпевавшие потом пьяным своим собутыльникам.

Мартышка носил с собой не только перочинный ножик, которым исписывал парту. Однажды его поймали в раздевалке с бритвой. Он успел полоснуть ею несколько зимних пальто и затравленно молчал, зло сверкая глазами, когда его спрашивали, зачем он это сделал. Выносить сор из избы дирекция побоялась: инцидент как-то замяли. Но когда через некоторое время чьи-то пальто снова оказались исполосованными, пришлось вызывать милицию.

Однако в детскую колонию Мартышку упекли не за это.

Во дворах Хавско-Шаболовского переулка стояло несколько одинаковых статуй – небольших гипсовых мальчиков Лениных. А подходя к Сиротскому переулку, я шёл в школу мимо ещё одного такого же. Смешно было глядеть на его кудри, неизменно вызывавшие в памяти очень известные тогда строчки:

Когда был Ленин маленький

С курчавой головой,

Он тоже бегал в валенках

И в шубке меховой.

А гипсовый Ленин был в летнем костюмчике и в ботинках.

Это меня и веселило: одев Ленина по-летнему, скульптор-копиист словно разоблачил этим поэта, не сообразившего надеть на Ленина зимнюю шапку. А с неприкрытой – пусть даже курчавой, а не лысой – головой по морозу не очень-то побегаешь!

Оказалось, что точно такой же, как у нас, гипсовый Ленин стоит и в жутком дворе Мартышкиного дома. Мартышка с друзьями, забавляясь, закидали статую снежками, а когда металлическими прутьями счищали с неё снег, подъехал милицейский наряд. Ребята разбежались. Милиционеры сумели отловить двух. Один из них был Мартышка. Отколотый нос маленького вождя стоил Мартышке много дороже, чем располосованные бритвой зимние пальто. В школе он больше не появился. Встретил я его лет через восемь, в рубашке с короткими рукавами, открывающими изрисованные татуировкой руки. Я узнал его с трудом. А он меня вообще не узнал – прошёл мимо, не останавливаясь.

Сколько я слышал смешных анекдотов о памятниках Ленина! Но вот – эпизод из нашей с женой жизни. Не менее анекдотичный, чем придуманные истории.

В 1988 году оказались мы в городе Каргополе. Собирали грибы в Архангельской области и решили возвращаться домой не из Плесецка, куда приехали на поезде, а потом рейсовым автобусом проехали километров 80 до большого села. Решили возвращаться из Няндомы, куда рейсовый автобус из нашего большого села привезёт часа за четыре. Приличный, конечно, крюк, но Няндома недалеко от Каргополя, а нам очень хотелось посмотреть древний городок, известный своими причудливыми глиняными игрушками. Приехали. Церкви порушены, изгажены. Хотя и сквозь изгаженность проступает красота. Так что догадываемся, какое архитектурное чудо являли собой церковь Рождества Богородицы XVII века и древний (XVI век) Христорождественский собор. Наверное, со стороны реки Онеги Каргополь выглядит лучше: ведь кое-какие колокольни сохранились, хоть и многие без креста. Но мы-то идём сейчас по городу, осматриваем его не со стороны реки. Заходим в магазин. Покупаем местные глиняные игрушки. Радуемся. Выходим – и оказываемся в самом центре, рядом с райкомом партии, перед которым, как водится, стоит Ленин с вытянутой вперёд рукой. Осмотревшись, видим почти такого же Ленина с вытянутой рукой, который стоит неподалёку на противоположной стороне. Что за чудеса? Нам объясняют, что позади второго Ленина находится райисполком. Раньше в этом доме находился ещё и райком. А потом отцы города построили здание, возле которого мы сейчас стоим. Поставили нового Ленина. Старого собирались установить в другой какой-нибудь архангельской глубинке. Но райком вселился с размахом и уплотняться для бывшего своего соседа не захотел. Райисполком остался на старом месте. И как ты теперь уберёшь Ленина? Ведь это не просто монумент, это фетиш власти – советской и партийной, её символ. Вот и показывают два Ильича друг на друга, своей наглядностью демонстрируя абсурд этой власти.

Последний (в Москве) памятник Ленину рядом с метро «Октябрьская» открывал Горбачёв. Посмотрев на него, он досадливо произнёс: «Ну, не я утверждал проект!»

Было от чего досадовать! На огромном пьедестале вокруг какой-то колоссальной тумбы во весь рост стоят группы рабочих, крестьян, красноармейцев. Тумба как бы вырастает из этой скульптурной группы и вытягивается на недосягаемую для простых смертных высоту, оказываясь подножием для гигантского Ильича.

Так на закате советская власть осуществила свою лелеемую чуть ли не с самого рождения мечту. Конечно, Дворец Советов, ради которого взорвали храм Христа Спасителя, был такой же утопией, как сама власть. Архитектор Б. М. Иофан брался строить дворец, чья высота превзошла бы все имеющиеся в мире небоскрёбы – 350 метров! Причём сам дворец должен быть пьедесталом для семидесятипятиметрового Ленина. Отлить Ленина Сталин поручил своему любимцу скульптору С. Д. Меркурову. Тот предложил ещё больше увеличить скульптуру. Один ленинский указательный палец был бы размером в двухэтажный дом. На ладонь Ленина садились бы самолёты. Не вертолёты, которых тогда не было, а самые настоящие самолёты, которым нужна немалая взлётная полоса. Но если одна только ладонь будет размером с взлётную аэродромную полосу, то каково же должно быть туловище? А голова? Поверил бы нормальный взрослый человек в то, что подобное чудо может быть водворено в центре Москвы на берегу реки? Нет, конечно. Только ребёнка могла увлечь такая мечта. Но о детски неразвитом воображении Сталина я уже говорил: он в это верил.

Наш Филипповский переулок впадает в другой – в Сивцев Вражек. Сделав по нему несколько десятков шагов в направлении к Гоголевскому бульвару, видишь дом с мемориальной доской в честь жившего в нём академика Александра Александровича Богомольца. Крупный был учёный. Его работы так заинтересовали Сталина, что прознавший про это придворный его песнопевец драматург Александр Корнейчук воспел академика в пьесе «Платон Кречет», за что сразу же был избран председателем Союза писателей Украины. А Богомольца, жившего больше в Киеве, чем в Москве, Сталин сделал президентом Украинской академии наук. Присвоил редкое в его время звание героя соцтруда. И до самой смерти академика осыпал того всевозможными наградами и воздавал ему всякого рода почести.

Но, узнав о смерти Богомольца, страшно разозлился. И было отчего: среди прочего учёный решал задачу, как замедлить наступление и развитие старости человека. Для решения этой задачи Сталин дал Богомольцу институт. За книгу «Продление жизни» – сталинскую премию. А тот возьми и умри! В 65 лет! «Всех надул!» – разочарованно и гневно сказал о нём Сталин.

Надувал ли Сталина Меркуров? Приверженец монументальной скульптуры, он и сам был склонен воздвигать гигантские фигуры. На ВСХВ (Всесоюзной сельскохозяйственной выставке, которая стала потом ВДНХ, Выставкой достижений народного хозяйства, а теперь ВВЦ – Всероссийским выставочным центром) и у входа в канал имени Москвы стояли изваянные им Сталины высотою в 25 метров. У входа в канал Меркуров поставил ещё и такого же Ленина. Но того собирали по блокам. А Сталина – нет. Одна только сталинская голова была высечена из монолита и весила 22 тонны. Урони эту голову подъёмники, и Меркуров потерял бы свою. Работы на канале имени Москвы вели заключённые. Парадом командовали высшие чины НКВД. Поэтому прежде чем поднять на 25-метровую высоту сталинскую голову, подняли груз весом в 22 тонны. Груз сорвался. Следующий поднять сумели. Подъёмники выдержали. К счастью для Меркурова, голова монстра благополучно встала на место.

Мы со школьным моим дружком любили прогуляться по Шаболовке, потом – пересекая Калужскую (ныне Октябрьскую) площадь – по Большой Якиманке, ещё не переименованной тогда в улицу Димитрова, которой, впрочем, теперь вернули старое название, выйти к «Ударнику», пройти мимо «дома на набережной», впоследствии описанного Юрием Трифоновым, пересечь Большой Каменный мост и спускаться по Волхонке вдоль глухого нескончаемого забора, на котором был нарисован так и не построенный Дворец Советов. Забор заканчивался, мы переходили дорогу и садились в метро на станции, которая так и называлась «Дворец Советов». Переименовали станцию в «Кропоткинскую», когда котлован, вырытый ещё до войны для дворца, почистили, укрепили и наполнили голубой водой. Забор убрали. Сверху бассейн с подсветкой, с незамерзающей водой и с вышками для любителей водного спорта казался очень красивым. Тем более что рядом с ним разбили небольшой парк с прямыми дорожками между деревьев, по которым мы часто гуляли с моим маленьким сыном.

Виктор Веселовский рассказывал мне, что под трибунами бассейна были не только раздевалки и души. Была сауна для руководящих работников аппарата – с водкой, кремлёвской закуской, пивом, раками и не слишком капризным женским персоналом, в основном медсёстрами. Иногда руководству хотелось чего-нибудь ещё и для души, и тогда приходила к ним в гости команда Веселовского – наш клуб «12 стульев». Угощали, говорил мне Витя, очень неплохо, а порой и расплачивались деньгами, большими, чем по таксе Москонцерта.

Ах, сколько сожалеющих статей можно сейчас обнаружить на различных сайтах в сети, а порой и в печати: могли бы, могли довести до конца строительство! Было бы у нас сейчас в стране одно из самых высоченных на земле строений. Всех выше на Тайване – там стоит какое-то здание больше 500 метров в высоту. Ещё где-то парочка-тройка не намного ниже. Был бы наш Дворец в первой мировой пятёрке.

И неясно только из этих публикаций, а на кой ляд он нам вообще был нужен? Я не считаю тоновский храм Христа Спасителя чудом архитектурного искусства: были и есть в Москве храмы и соборы намного совершенней. Но даже если б не взорвали этот храм, если б для Дворца выбрали какое-либо пустое место, что это бы дало городу? Прибавило бы красоты? По-моему, добавило бы нелепости. Москва, конечно, не сразу строилась, ощущается это в старой её архитектуре, но небоскрёбы её не украсили. Ни нынешние, ни сталинские «высотки». Везде выбиваются они из гармонического пространства, свидетельствуя о дурном вкусе правителей. А Дворец Советов свидетель – ствовал бы ещё о сталинской мании величия, мании грандиоза, которой подвержен, кажется, и нынешний властитель России. «Мы слабые, а слабых бьют», – горестно говорил он в начале своего правления о том, какой принял страну. «Потому что мы большие, и нас боятся», – удовлетворённо ответил он недавно журналистам на вопрос, почему какая-то зарубежная фирма согласилась на не вполне выгодные для неё наши условия. Подростковое восприятие мира!

(Так я, от рождения не слишком физически крепкий мальчик, ходил сперва на стрелку возле кондитерской фабрики «Красный Октябрь» – полуостров Москва-реки, где сейчас на его оконечности стоит церетелевский Пётр, заниматься греблей на байдарке, потом увлёкся гимнастикой, а после неё классической борьбой. Занимался спортом, чтобы постоять за себя перед драчливыми ровесниками. В моём тогдашнем возрасте это было простительно, как простительно в любом возрасте отстаивать право на самооборону. Особенно если знаешь, что милиция тебя не поспешит защитить. Но наращивать военный потенциал страны, принуждая многих её граждан жить за чертой бедности, допустимо только в военное время. В любое другое – это свидетельство подростковой агрессивности властителя. Таких властителей в истории было много. И нынешняя знает немало!)

Ну, а если б построили Дворец Советов, то Волхонка была бы обречена. Музей изобразительных искусств предполагали отодвинуть, а остальные дома сломать, разбив на их месте огромную площадь и стоянку на 5 тысяч автомобилей. Сколько бы оттяпали пространства от Гоголевского бульвара, неизвестно. Но, думаю, что гораздо больше того, какое отрезали от Суворовского (теперь Никитского) при Хрущёве, когда пробивали Новый Арбат и рыли тоннель на Арбатской площади.

* * *

Кстати, о Гоголевском бульваре. Ещё при Хрущёве появлялись в печати статьи, высмеивающие стоящий в начале бульвара памятник Гоголя. Писали, что, кроме фотографического сходства, в этом изображённым скульптором Томским официальном человеке, вытянув – шемся как бы в ожидании награды, ничего от Гоголя нет. «Да и награда-то вот она, – думал я, – рассматривая надпись: «От правительства Советского Союза»». Для полного сходства не хватает какого-нибудь выбитого указа президиума Верховного Совета, как это делалось на стелах в честь городов-героев!

Прежде я был согласен с теми, кто считал, что на место этого преданного советскому правительству Гоголя следует вернуть прежнего, который и стоял здесь с 1909 года, – работы скульптора Н. А. Андреева. Его Гоголя сперва сослали в Донской монастырь, а потом установили во дворе дома, где умер писатель, где он сжёг второй том «Мёртвых душ». Я писал уже, что этот дом № 7 по Никитскому бульвару сделали библиотекой имени Гоголя не так давно. Прежде его занимали разные учреждения, в том числе и журнал «РТ-программы», где я одно время работал.

Как-то мы остановились у этого памятника с Булатом Окуджавой.

– «Божье имя, как большая птица, / Вылетело из моей груди», – процитировал Мандельштама Булат и спросил: – А тебе он не напоминает такую большую птицу?

Сумрачный Гоголь сидел в кресле, уткнув подбородок в плечо. Да, так иногда сидел на моём подоконнике голубь, свернув головку и запустив клюв себе под перья. Я согласился, что есть в них – в голубе и андреевском Гоголе – пластическое сходство.

– Не только пластическое, – сказал Булат. – Да, он похож здесь на птицу, на голубя. Но я говорю о той, которая вылетела из груди Мандельштама. «Божье имя, как большая птица». О чём это?

– О душе, – ответил я.

– Правильно! – обрадовался Булат. И указал на памятник: – Это не сам Гоголь, это его страдающая душа, готовая к отлёту.

Я обошёл круговой пьедестал с вырезанными на нём гоголевскими героями. Они лепились друг к другу, легко узнаваемые по известнейшим иллюстрациям художника Агина, с которым Андреев, очевидно, чувствовал душевное родство. Как и подобает кругу, он замкнут.

«Боже, как грустна Россия!» – вспомнилось мне, что сказал Пушкин, прослушав «Мертвые души». Вот она – гоголевская Россия в этом нескончаемом кругу лиц, масок, харь, рыл.

В том ракурсе, в каком я вновь посмотрел на Гоголя, он был не сумрачным, а усталым. Казалось, что в уголках его губ змеится какая-то слабая улыбка. Я вспомнил, что Владимир Михайлович Померанцев, приходивший к нам в «РТ», рассказывал, что пока он обходит андреевский памятник, несколько раз меняется облик Гоголя.

Да, Булат был очень точен: Андреев запечатлел гоголевскую душу, страдающую в той России, какую художник увидел. А в ту, какую Гоголь хотел бы видеть, его душа верить отказывалась. Отсюда и разлад с душой – душевная болезнь Гоголя, закончившаяся трагически. Кажется, что Андреев изобразил писателя за несколько мгновений до трагедии.

– Напиши об этом, – сказал я Булату.

– Нет уж, – ответил Булат, – я не теоретик, я практик. Это ты напиши об этом.

Об этом я сейчас и пишу.

Так вот о том, почему я разочаровался в идее вернуть андреевского Гоголя на прежнее место. Когда его устанавливали, он вписывался в открывающуюся перспективу Пречистинского (теперешнего Гоголевского) бульвара и расстилающейся перед памятником Арбатской площади, небольшой, обрамлённой невысокими домами и ведущей через себя к продолжению бульварного кольца – к входу в Никитский (одно время – Суворовский), уставленный доходными домами и особнячками. Андреевский памятник высился на этом фоне, то есть притягивал глаз к себе. А на фоне нынешнего Гоголевского бульвара и – главное! – нынешней Арбатской площади теряется даже монумент Томского. Это не значит, что я проголосую за то, чтобы его оставить: я за то, чтобы убирать всё, что не имеет художественной ценности. Проходимцев, лепящих монументы, было много и в сталинское время, и после. И не только лепящих, но и выбирающих, где их устанавливать, куда передвигать подлинно ценные, если они им почему-то мешают.

О том, что 6 июня 1880 года на Тверском бульваре в Москве был открыт памятник Пушкину, вы можете прочесть в собрании сочинений почти любого жившего тогда художника. Нет, они специально об этом не писали, но произносили речи в честь двойного праздника: дня рождения Пушкина и открытия поэту памятника, созданного Александром Михайловичем Опекушиным. Да, этот памятник оказался подарком россиянам, подарком любителям Пушкина. А главное – он украсил Москву. Чуть склонённая в раздумье голова поэта сразу же отвергала мысль о «вознёсся выше я главою непокорной», хотя на постаменте и выбили строки из пушкинского «Памятника». А может, потому и выбили, чтобы напомнить о том, о чём опекушинский Пушкин не размышляет. Он, любящий жизнь, как бы к ней и прислушивается, её наблюдает, её благословляет. Действует так же, как запечатлевший в творчестве своё сущее поэт, для которого с его физической смертью жизнь не заканчивается и который не видит в этом никакой трагедии:

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть,

И равнодушная природа

Красою вечной сиять.

Поставили памятник в глуби бульвара, не перед самой Тверской. Стоял поэт и сквозь ветки и листву видел высоченную колокольню Страстного монастыря, построенного в XVII веке и расположенного по другую сторону Тверской улицы и тоже в некотором от неё отдалении.

Увы, монастырь сломали и снесли в том году, когда Сталин решил отпраздновать столетие со дня смерти Пушкина, – в незабываемом 1937-м. Точнее, это до недавнего времени он был незабываем как год, положивший начало Большому Террору. А с недавнего одни стали утверждать, что никакого террора не было, другие – что Сталин осуществил возмездие за поруганную ленинской гвардией Россию…

Вот на днях ещё одна версия. «Аргументы и факты», № 42. 18–24 октября 2006 г. Николай Добрюха раскрывает тайны кремлёвских архивов. Рассказывает о документе, переданном Ежову. 109 сотрудников кремлёвского лечебного санаторного управления искажали лабораторные анализы, небрежно хранили яды, назначали не те лекарства, которые требовались, и попускали вредительству в кремлёвской столовой: «В приготовленной пище обнаруживались булавки, вместо сахара оладьи посыпались содой…» Обычные байки чекистов? Нет, святая правда! Потому что, доверительно рассказывает Добрюха, все 109 арестованных – выходцы из прежде состоятельных сословий: «Одно дело, когда работать в больницу пошли бывшие мед-сотрудники или хотя бы неимущие рабочие и крестьяне. И совсем другое, когда медициной вдруг занялись бывшие состоятельные люди, которые прежде никогда не были с ней связаны».

Удивляешься не Добрюхе, удивляешься опубликовавшей это редакции. Неужели не распознала знакомый стиль, каким веет от этих пассажей: «Можно представить себе силу ненависти к советской власти, скопившейся в этих людях, которым эта самая власть сломала всю жизнь!», «На новый «белый террор»… большевики ответили ещё более страшным и беспощадным «красным террором»…»?

Да и сам Добрюха под конец устал от стилизации под Андрея Януарьевича Вышинского. Напрямую обращается к бесценному наследству Прокурора Союза ССР – заканчивает цитатой из его обвинительной речи: «Когда мы говорим об отравлении, то не надо иметь в виду, что для отравления надо применять только цианистый калий, мышьяк и т. д. Нет, очень часто убийцы используют врачей и медицинскую систему якобы для лечения, а на самом деле для того, чтобы добиться своей преступной цели».

Что называется, старые песни о главном!

Так вот, в 1937 году Страстной монастырь снесли. А в 1950-м взялись за Пушкина. Его перенесли аккурат на место колокольни, нарастив фундамент: мелковат показался Сталину памятник по величине. Не по рангу такому поэту! И обаяние разрушилось. Интимный, размышляющий о чём-то своём Пушкин обрёл черты некой государственной монументальности.

А при Хрущёве позади памятника построили огромный кинотеатр, который назвали «Россия». На свою бедную голову утвердил Хрущёв такое название. И без того к нему подозрительно присматривались: не из масонов ли? А как ещё прикажете истолковать пять огромных домов на Новом Арбате, похожих на толстые раскрытые книги? Конечно, это жидомасонский знак! Прославление Торы! Пятикнижия Моисеева!

Разумеется, при самом Хрущёве об этом помалкивали. А после его снятия о подобных вещах хотя и глухо, но заговорили. Заставили, например, секретаря ЦК по идеологии М. Зимянина принять яростного борца с сионизмом В. Емельянова, впоследствии оказавшегося в психиатрической лечебнице. Поведал Емельянов секретарю ЦК, что на юбилейном рубле, выпущенном в честь сорокалетия советской власти, «присутствует масонская символика, образуемая тремя перекрещивающимися орбитами спутников» (см. книгу Николая Митрохина «Русская партия»). И что же Зимянин? Не просто принял информацию к сведению, но довёл её до более высоких инстанций. В результате политбюро приняло решение изъять монеты из обращения и отправить их на переплавку. Ну, а во времена горбачёвской гласности о таких вещах уже криком кричали. Всё, всё было разоблачено: и Пятикнижие Моисеево на Новом Арбате, и эта связка Пушкин – кинотеатр «Россия»!

Она не то что не понравилась, она показалась кощунственной: подумать только, Пушкин стоит спиной к «России», отвернулся от «России».

Нет, кавычки здесь мои. Бесноватые крыли правду без всяких кавычек: Пушкин отвернулся от России! – вот он ещё один жидомасонский знак!

Не помню, у кого не выдержали нервы! Кажется, у Горбачёва. А может, у Ельцина. Так или иначе, но «Россию» переименовали в «Пушкинский».

А на Тверском бульваре, недалеко от того места, где стоял Пушкин, поставили Есенина. Ссылались при этом (да и сейчас ссылаются) на его строчки, обращённые к памятнику Пушкина:

Мечтая о могучем даре

Того, кто русской стал судьбой,

Стою я на Тверском бульваре,

Стою и говорю с собой.

Блондинистый, почти белесый,

В легендах ставший как туман,

О Александр! Ты был повеса,

Как я сегодня хулиган.

Но эти милые забавы

Не затемнили образ твой,

И в бронзе выкованной славы

Трясёшь ты гордой головой.

А я стою, как пред причастьем,

И говорю в ответ тебе:

Я умер бы сейчас от счастья,

Сподобленный такой судьбе.

Года два назад попалась мне книга воспоминаний о Дмитрии Шепилове, том самом, кто был «и примкнувший к ним» – к противникам Хрущёва, одолев которых первый секретарь выгнал их из ЦК и из партии как «антипартийную группу». Вспоминают о Шепилове тепло, хорошо, порой, быть может, и заслуженно. Но вот – читаю его посмертное пожелание. Среди прочего просит он близкую ему женщину, посетившую умирающего Шепилова в больнице, позаботиться о том, чтобы «приклепали» к его дому «какую-нибудь памятную досточку». Господи! – думаю, – о чём мечтает человек перед смертью! Впрочем, удивляться этому не приходится. Пройдите по любому старому московскому кладбищу. «Член ВКП(б) с 1926 года», «кандидат физико-математических наук», «заслуженный работник культуры РСФСР» – вот что достойно увековечивания, по мнению родственников усопших. О бюстах военачальников на Новодевичьем и говорить нечего: неважно, что лица многих высечены топорно, важно, чтоб были чётко вырезаны каждый значок, каждый орден, каждая медаль!

Да, Есенин так закончил стихотворение «Пушкину»:

Но, обречённый на гоненье,

Ещё я долго буду петь…

Чтоб и моё степное пенье

Сумело бронзой прозвенеть, —

подтвердил, стало быть, что и ему хотелось бы такого, как у Пушкина, бронзового памятника. Но при всём желании предсмертную волю Есенина в этом стихотворении мы не найдём. Не собирается он умирать, коль пишет: «Ещё я долго буду петь»!

Известно, что прежде чем захоронить поэта на Ваганьковском кладбище, его гроб обнесли вокруг стоящего тогда ещё на старом месте памятника Пушкина. И этот символический жест представляется мне куда более уважительным по отношению к памяти Есенина, чем материальное его воплощение на Тверском бульваре. Можно, конечно, как это сделал скульптор А. А. Бичуков, представить поэта позирующим перед публикой. Он нередко заносился над другими, задирал других и в стихах, и в жизни. Но как же было не вспомнить его собственного признания, что ощущал он, как «много мук / Приносят изломанные / И лживые жесты»? «У него было чистое и отличное сердце, русское, широкое и свободное, – отозвался на известие о смерти Есенина М. А. Осоргин. И заключал: – Его трудно было не любить». Увы, такую есенинскую характеристику Бичуков не подтверждает. Для чего тогда было браться за монумент, который поставили в самом центре города?

Впрочем, вкусом отцы города не отличаются. Я уже писал здесь, как разрушили они архитектурный ландшафт центра Москвы. А разрушив, украшают монументами, едва ли не похожими на знаменитое художественное изделие Остапа Бендера, за которое его и Кису Воробьянинова погнала в шею администрация лотереи, поверившая было, что имеет дело с художником и его помощником.

Видел ли скульптор Клыков лошадей? А собак? А кошек? Знал ли, в каких случаях задирают животные хвосты? А если знал, то для чего усадил маршала Жукова на коня с задранным хвостом?

А представление о пропорциях Клыков имел? Если да, то неужели всерьёз думал, что задние ноги у лошадей длиннее передних? А ведь таким и вылеплен у него конь Жукова. Читал где-то, что, по мнению специалистов, Клыкову удался конский круп. Что ж, можно поздравить москвичей: Долгорукий напротив здания правительства Москвы сидит, наверное, на менее удачном крупе.

Конечно, скорее всего, через некоторое время статую, стоящую у служебного входа Исторического музея, уберут. Быть может, отдадут в переплавку. Но для чего-то её ставили. Кто-то её установку, как теперь принято говорить, пролоббировал. Кто же? Мэр? Чем, в конце концов, лучше его любимцы – Церетели или Рукавишников? А Глазунов и Шилов? Каждому из них выделены особняки под галереи? И где? В самом центре Москвы, который алчно уже не по десятому и не по сотому разу обшаривают горящие глаза чиновников: что ещё можно продать? на чем ещё нажиться!

* * *

Помню, кто-то принёс в «Литературку» альбом Шилова. Возможно, это был его первый альбом. Сужу по времени: ближе к середине восьмидесятых. Листаем. Бумага хорошая. Лица официальные. Позы сидящих или стоящих одинаковы. Почти одинаковы выражения лиц. Кого всё это напоминает? Рокотова? Боровиковского?

«Портрет критика Юрия Селезнёва». Он тогда ещё, кажется, был жив. Естественно, все впиваются глазами в картинку: Селезнёва в газете знают.

Выпустил к тому времени Селезнёв книгу о Достоевском в «ЖЗЛ». И на портрете стоит, опираясь на книгу, на которой чётко выведено «Достоевский», но не серийная эта книга, не жезеэловская, может, самого Достоевского? «Всегда стоял за правду», – вдруг завертелось в голове. Ну, конечно! Какой тут Рокотов? Какой Боровиковский? Чартков из гоголевского «Портрета», обслуживающий богатого заказчика: «Гражданский сановник норовил так, чтобы побольше было прямоты, благородства в лице и чтобы рука опёрлась на книгу, на которой бы чёткими словами было написано: " Всегда стоял за правду»»!

Делюсь этими впечатлениями с другими. Смеются. Кто-то сбегал в библиотеку. Читаем текст. Ну в точности по гоголевскому рецепту. И вдруг один сотрудник, который считался и считается весьма прогрессивным критиком, полуобиженно:

– Ну, хорошо! Но почему именно Селезнёва изобразили? Он что – известней других?

– Какая, – говорю, – разница, почему? Дружат, наверное. Ты же не удивляешься стихотворным посвящениям?

Нет, понял, задело его: хороший ли, плохой художник Шилов, но он известный. И портреты в альбоме известных, даже знаменитых людей. Следовательно, и коллега сотрудника – критик Селезнёв приравнен к знаменитостям.

Через несколько лет в компании, сидящей в фойе ЦДЛ, зашёл разговор о Шилове. Со смехом описываю портрет Селезнёва, провожу параллель с Гоголем, и Гриша Поженян мне:

– Ну, хорошо, старичок! А кроме Селезнёва у него есть ещё какие-нибудь портреты литераторов.

– Не знаю, – отвечаю, – может, и есть.

– Да! – вздыхает Гриша. – Видишь, как они сплочены. А нас с тобой кто-нибудь напишет?

– А ты согласился бы, – спрашиваю, – позировать Шилову или Глазунову?

– Подумал бы, – говорит Поженян. – Всё-таки известные художники!

Вот так! А мы ещё удивляемся, почему быстро схлынула волна доверия либералам! Почему массы, недавно ещё бывшие народом, сплочённо выступившие против всевластия бессовестности и цинизма, превратились в толпу, обречённо махнувшую рукой на безобразия, творящиеся в стране.

– Ну, я не так радикален, как ты, – сказал мне друг, когда я удивился, для чего ему оправдывать… «да не оправдываю я, а пытаюсь понять», – перебил он… для чего ему пытаться понять однозначный по своей низости человеческий поступок, пусть даже совершённый из соображений личной мести. – Я не так радикален, – повторил он.

Да и я не так уж радикален. Писал в «Стёжках-дорожках» и о первых своих публикациях, о которых ныне вспоминаю с отвращением, и о долгой своей дружбе с Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, в ком не разглядел будущего мастера провокаций – изощрённых лживых публикаций по истории России, вдохновлявших как раз таких людей, как скульптор Клыков. Писал я и о том, что согласился быть соруководителем семинара поэзии на Высших литературных курсах при Литературном институте вместе с Юрием Кузнецовым, недавно умершим и занесённым в свои святцы «патриотами».

– Как вы с ним уживались? – удивлённо спросил меня поэт Толя Преловский, прочитав об этом.

В отличие от многих своих друзей я не считал Кузнецова бездарностью. Были у него стихи, которые мне и сейчас нравятся. Небольшого сборника из них не получится, но в непредвзято составленной поэтической антологии они займут достойное место. К тому же пришёл я в Литинститут после того, как дважды критиковал Кузнецова в «Литературке». Второй раз, казалось бы, особенно для него обидно. Он в своей статье процитировал гоголевские слова о Пушкине: «В нём русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла». И так их прокомментировал: «Никакое оптическое стекло не может отразить ни звука, ни запаха, ни осязания, ни, тем более, духа – уж совершенно неуловимой вещи». Ну что за безграмотность! Коли ты ратуешь за значимость поэтических символов, мимо которых, по-твоему, проходят русские поэты, даже Пушкин, так будь хотя бы сам твёрд в древней символике. Гоголь ведь писал о возможностях выпуклого оптического стекла! А выпуклое оптическое стекло – это древний символ мира.

Но когда мы с Кузнецовым встретились в Литинституте, оказалось, что он на меня не обижен. Моя статья его заинтересовала. Поэтому и просил меня рассказывать студентам (слушателям) побольше о древней символике. «Стихи у них, как правило, слабые, – говорил он. – Ругай их. Но просвещай – символика, древнее значение слова: в этом я не силён!»

Стихи и в самом деле были чудовищны. Я к приёму этих слушателей не имел отношения. Набирали их Кузнецов с проректором стихотворцем Валентином Сорокиным, о котором Кузнецов однажды сказал мне: «Его стихи ещё хуже, чем у наших студентов». Чувствовал, очевидно, Сорокин, как относится к нему Кузнецов, если сейчас вовсю кроет стихи покойного поэта: и то у него не по-русски, и это по-одесски (подражает ли Сорокин Леониду Соболеву, который первым стал обозначать еврея эвфемизмом «одессит», или действует независимо от Соболева, я не знаю)! За что его время от времени журят: ну что ты, Валя, нельзя же так – по своим!

Мне в этих играх патриотов разбираться недосуг. И пишу только о том, как мы с Кузнецовым уживались. Хотя сейчас я бы на подобный союз не пошёл, да и, по правде сказать, облегчённо вздохнул, когда услышал от инспектора учебной части Литинститута, что принято решение ограничиться одним руководителем семинара.

Не радикален я. И, конечно, небезгрешен. Многое могу понять и простить. Но, в отличие от подпольного человека Достоевского, вопрошавшего: «Свету ли провалиться, или мне чаю не пить?» – чашку чая к себе не придвину – душу потом не отмоешь от подобной гадости!

И всё-таки, даже принимая во внимание своеобразный, скажем так, художественный вкус Лужкова, не очень верится, что он симпатизировал Клыкову. Ибо уж в чём-в чём, но в ксенофобии мэра не обвинишь. А Клыков был, по всей очевидности, зоологическим антисемитом. В «Стёжках-дорожках» я описывал, как внимали наши слушатели Высших литературных курсов Кожинову, который рассказывал им про Хазарский каганат, про недавно якобы найденные документы, призывающие хазар крепить, так сказать, свою боевую мощь, готовиться к нападению на Русь. Писал я и о том, что, отвечая на мой вопрос, сказал Кожинов, что документы написаны на иврите, и что этим ответом разоблачил себя как вруна, потому что у тюркского племени хазар был свой язык. Но на Клыкова, видимо, кожиновские изыскания произвели огромное впечатление. К 1040-летию (вы помните, чтобы кто-нибудь ещё признавал значимость подобной даты?) разгрома Хазарского каганата князем Святославом Клыков изготовил 13-метровый памятник русскому князю, который топчет конём хазарского воина, прикрывшегося щитом с изображением звезды Давида. Уже было собрались ставить его в Белгороде, но посыпались протесты: не хазарянина топчет князь, а еврея, потому что не могло быть у хазар такой сионистской символики. В ответ Клыков ссылался на некие раскопки, явившие миру государственный символ Хазарского каганата. Если он не выдумал эту чушь, то, скорее всего, прочёл её у Кожинова или его последователей. Шестиконечную звезду Давида сделали своим знаком сионисты. А их движение за выезд в Палестину всех рассеянных по миру евреев возникло в начале XX века после еврейских погромов в России. Потом уже, когда был образован Израиль, звезда Давида стала его государственным символом.

Каган, кстати, – это тюрское именование хана. Древние русские великие князья охотно отзывались и на этот титул. Потому и льстит великому князю, величая его русским каганом, тот самый митрополит Илларион, которого в «патриотических» кругах принято чтить особо за его «Слово о законе и благодати».

Наверное, Клыков, радевший о Православии и его святых, не знал, что князь Святослав не был христианином, что он, как пишет Карамзин, «не запрещал никому креститься, но изъявлял презрение к христианам». Не знал патриот Клыков и того, что «Святослав первый ввёл обыкновение: давать сыновьям особенные уделы». «Пример несчастный, – продолжает Карамзин, который курсивом обозначил нововведение, – бывший виною всех бедствий России». А бедствия оказались великими: из-за свар наследников – каждый полноправный правитель в своём удельном княжестве – Русь не смогла противостоять татаро-монгольскому нашествию!

Но дело не в Клыкове, Рукавишникове или в Церетели. Дело в традиции. Безвкусицей отмечены многие памятники, поставленные советской властью. Был я в Волгограде. Видел мемориал Вучетича. Громадная (52 метра) и страшная, как голем, женщина, названная Родиной-Матерью, держит 33-метровый меч. Давит этот истукан, не вызывая никаких человеческих чувств: ни умиления, ни нежности, ни желания защитить. «Родина-мать зовет!» – кто не помнит этого плаката времён Великой Отечественной, с которого смотрят на тебя глаза женщины, убеждённые, что глядят на защитника. А здесь? Кто осмелится посягнуть на исполинского голема, чугунная пята которого запросто раздавит любую боевую единицу – танк, пушку, ракетную установку. Помните фильмы про то, как в ужасе всё живое бежит от гигантской гориллы Кинг-Конга? Вот так же побегут и от страшного истукана Вучетича, сумей эта баба сойти с пьедестала! «Мы за мир! – уверял в моём детстве сталинский плакат и угрожающее рычал на опережение: – Но если тронете…»

Приходилось читать, что памятник Гагарину в Москве воспринимается многими как символ науки. В каком-то опросе большинство отдало предпочтение этому монументу перед другими. Удивляться нечему: к высоченным громадам привыкли, а эта, огромная по величине, ещё и устремлена вверх: на длинном ребристом столпе стоит титановый человек с шарнирными раздвинутыми руками, похожими на крылья птицы. В принципе ничего уродливого в ней нет. Но не вписывается этот 40-метровый столп-пьедестал в ландшафт бывшей Калужской заставы, для чего-то переименованной в площадь Гагарина. В моём детстве, когда, пересекая заставу, уходила вдаль малоэтажная Большая Калужская улица, этот памятник, возможно бы, пришёлся к месту: рассматривать его издали не составило бы труда. А здесь как ты его рассмотришь? Городская площадь для обзора маловата, а сойди с неё и сразу упрёшься в дома Ленинского проспекта или Воробьёвского шоссе, переименованного, увы, в улицу Косыгина.

И ещё одну площадь моего детства изуродовали. А ведь комиссия по монументальному искусству при Мосгордуме единогласно вынесла решение: не стоит ставить пятиметрового Алишера Навои на Серпуховской, не будет он там смотреться, лучше найти для этого памятника узбекскому поэту площадку за пределами старой Москвы. Слушать не стали: как можно за пределами старой? Это же дар государства Узбекистан! Шутка ли – обидеть наших восточных друзей!

Как всё-таки нужно не любить Москву, чтобы орудовать в ней, не обращая никакого внимания на мнение специалистов – мастеров в области искусства и архитектуры! А каким надо обладать равнодушием к собственной культуре, чтобы уничтожить старомосковские названия: Калужская застава, Воробьёвское шоссе! Неужто в честь Гагарина нельзя было назвать любую строящуюся улицу. И в честь Косыгина. Ведь ясно же, что ничего в старину просто так не делалось. Вообразите: сколько живого непосредственного интереса вспыхнет в человеке, узнавшем, что Хлебный, Ножовый, Скатертный, Столовый переулки находились рядом с Поварской улицей, и как легко этот интерес загасить, переименовав Поварскую в улицу Воровского. А ведь интерес этот – немалая составная того патриотизма, о каком сейчас якобы пекутся.

А пеклись бы всерьёз, убрали б с московской карты имена сталинского сатрапа в бывшей Германской Демократической Республике Вильгельма Пика или Зденека Неедлы, тоже пламенного пропагандиста советского режима в Чехословакии. Не говорю уже о Саляме Адиле. Мало кто знает этого иракского коммуниста, уничтоженного, кстати, дружественным Советам режимом. А Самора Машел – покойный диктатор Мозамбика? За что его-то увековечила московская топонимика? Он действовал весьма типично для аборигенов-революционеров. Сперва убил бомбой, посланной по почте, Э. Модлена, основателя Фронта освобождения Мозамбика. А потом на пару со своим партийным товарищем М. душ Сантушем Машел загубил ещё одного вождя – У. Силанго. (Душ Сантуш только что приезжал в Москву. В частности, за орденом Дружбы, которым его, нынешнего президента Мозамбика, наградил Путин!)

Был я в подмосковном Королёве. Одно только его название уже говорит о том, что это наукоград. Понимаю, что не учёные мужи давали названия в городе улицам и площадям. Но подумайте только: десять (1-й, 2-й, 3-й… 10-й) Ленинских переулков впадают в Ленинскую улицу, параллельно которой тянется Ульяновская! Какие надо иметь слух, интеллект и чувство в груди, чтобы штамповать эту топонимическую не просто безвкусицу, а полную бессмыслицу!

О каком же патриотизме может тогда идти речь? Только о советской кумирне! О советских божках. Они, кстати, снова востребованы.

О суете вокруг Сталина я здесь уже писал. Чекисты (не зеки же!) поставили ему памятник в якутском городе Мирном, который прежде был обычным гулаговским лагерем. В Волгограде на Мамаевом кургане открыли мемориальную сталинскую комнату. Выгравировали его профиль на стеле в Калининграде.

Дзержинского на Лубянку пока что не вернули, хотя подкачивали общественное мнение: зря, дескать, уступили после провала путча требованию народа, не пожелавшего любоваться больше основателем и вдохновителем большевистских карательных органов. Отсутствие фигуры этого палача на высоком пьедестале разрушает, мол, гармонию архитектурного ансамбля. Видите, когда им нужно, и про гармонию вспомнят. Слышали, значит, что существует такое понятие! Но оно их не интересует – действуют они исключительно из политических, прагматических целей, что и показала установка на прежнее место бюста Дзержинского, который тоже в августе 91-го убрали со двора Главного управления внутренних дел (знаменитая «Петровка, 38»). Потому разъясняют, вернули, что уважили просьбу ветеранов милиции. О любви к прекрасному на этот раз речь не шла. Да и о каком прекрасном её можно было бы вести, если возвращённый бюст создан тем самым Бичуковым, который поставил Есенина на Тверском бульваре.

Итак, на Лубянской площади Дзержинский пока что не стоит, а в подмосковном городе, до сих пор носящем имя Дзержинского, два года назад ему установили памятник. Он там был и прежде, но гипсовый. Его убрали. В начале девяностых, конечно. Теперь поставили бронзового. Снова порадовали ветеранов карательных органов!

В Новороссийске открыли памятник Брежневу (соскучились!), в Петрозаводске – памятник Андропову. Причём глава Карелии С. Катанандов вспоминал не только о том, что Андропов руководил карельским комсомолом и входил в партизанский штаб во время войны. Катанандов нажимал на то, какой строгий, жёсткий порядок в стране навёл Андропов за недолгое время своего правления. Да уж, как писал А. К. Толстой о Грозном, на кого равнялись в русской истории Сталин и Андропов: «Такой навёл порядок, / Хоть покати шаром!» Тяжёлой рукой вёл страну к порядку бывший шеф КГБ Андропов: приказал двадцатиминутное опоздание на работу считать прогулом, устраивал милицейские облавы в дневное время в магазинах и кинотеатрах – почему не на службе? Отношение с Западом поставил на грань войны: переговоры прервал, пассажирский самолёт из Южной Кореи сбил. Одного только не смог: добиться ликвидации товарного дефицита в стране. Полки магазинов оставались пустыми! Но о таком пустяке никто на открытии памятника, разумеется, не вспоминал.

В моей студенческой молодости огромным успехом пользовался спектакль «Карьера Артура Уи» по пьесе Бертольда Брехта, поставленный Сергеем Юткевичем в студенческом театре МГУ. Не называя фашистских вождей их реальными именами, Брехт воспроизвёл зловещую атмосферу, которую они создали у себя в стране. Режиссёрское решение Юткевичем иных сцен спектакля потрясало.

Ах, как ласков с оппонентом человек в безукоризненно чёрном костюме с бутоньеркой в петлице! Они расхаживают по сцене, человек в чёрном успокаивает собеседника, чем-то обнадёживает его. Вот они остановились в середине сцены. Человек в чёрном вытаскивает красную гвоздику из петлицы, внюхивается в неё и в знак того, что всё будет хорошо, улыбаясь, вручает её оппоненту. И тут на наших глазах оппонент начинает опускаться вниз, как в открытом лифте, в яму, откуда бьёт электрическое пламя. Он исчезает там внизу, а на выровненной сцене появляется очередная пара: человек в чёрном костюме с бутоньеркой и его оппонент.

Вы поймёте, почему я вспомнил эту сцену, если прочтёте выдержку из воспоминаний руководителя венгерской полиции в 1956 году Шандора Копачи. Их цитирует мой приятель Игорь Минутко в своей книге «Юрий Андропов. Реальность и миф», в той главе, где рассказывается о том, как с подачи посла Андропова советские войска подавили народное восстание в Венгрии.

«Никогда не забуду последнюю встречу с этим страшным человеком, – пишет Ш. Копачи. – Так произошло – она случилась в последний день нашей революции. Вместе с женой я торопился в югославское посольство, где мы надеялись получить политическое убежище. Прямо на улице нас задержали агенты КГБ и доставили в советское посольство. Встретил нас Андропов, радушный, приветливый, как будто мы званые дорогие гости и он чрезвычайно рад нашему появлению. Он пригласил нас к столу «на чашку чая» и, улыбаясь, сказал, что вот Янош Кадар формирует новое правительство и что он очень хотел видеть в нём полковника Копачи. Я поверил советскому послу. " Время тревожное, – сказал он. – Если хотите, мы предоставим вам машину, и вы будете доставлены к главе нового правительства». Я согласился. К подъезду была подана бронемашина. Я на всю жизнь запомнил, никогда не забуду Андропова в последнюю минуту нашей последней встречи: он стоял на верхней площадке лестницы, улыбался мне, махал на прощание рукой… Советская бронемашина доставила меня прямиком в тюрьму, из которой я вышел по амнистии семь лет спустя, в 1963 году».

Разумеется, о роли этого посла-лицедея в кровавом подавлении венгерского восстания Катанандов на открытии памятника Андропову не вспоминал. Не вспомнил о ней и Путин, начавший свое правление с возвращения мемориальной доски с барельефом Андропова на место, откуда её убрали после провала путча в августе 1991-го, – на стену дома, где жил бывший путинский шеф.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.