4

4

Пристанционный базар. — Нищему пожар не страшен. — «Всем надо собираться, как прутьям в один веник». — Царя свергли, а живем по-старому. — Я впервые вижу большевика. — Избрание Жлобинского Совета рабочих и солдатских депутатов. — Делегатский поезд.

Все ниже падал обесцененный царский бумажный рубль. До войны я считал рубль огромным богатством и видел его лишь у чужих людей. А теперь мне доводилось держать в собственных руках и побольше денег, но купить на них можно было совсем мало. В Жлобине появился совсем другой вид торговли — мена.

На пристанционном базарчике, а то и просто среди эшелонов всегда толпился народ: солдаты из стоявших на путях воинских эшелонов, беженцы, пассажиры, ожидавшие пересадки, рабочие из депо, местные крестьяне, какой-то пришлый люд, неизвестно чем живший. Каждый что-то покупал, продавал, но взять старался не бумажные кредитки, а натуру. За буханки хлеба, куски густо посоленного сала, сахарные головы в синей оберточной бумаге получали новые солдатские сапоги, тупоносые австрийские ботинки, гимнастерки. Меняли платки, махру, отрезы ситца. Все это делалось тайком, из-под полы, чтобы не видели офицеры или станционные жандармы.

Впоследствии об этой бойкой торговле начальство узнало, но уже ничего поделать не могло.

Не однажды на пристанционном базарчике толкался и я с товарищами. Интересно было посмотреть разный люд, послушать, о чем толкуют. Подвыпившие солдаты не боялись открыто ругать порядки.

Меня поразил один из них, с георгиевским крестом на широкой груди. Солдат был в шинели, накинутой на плечи, в грязных сапогах, рука висела на перевязи. Рябое горбоносое лицо от выпитого раскраснелось, зоркие черные глаза смотрели смело, пронзительно, и говорил он громко, не заботясь о том, кто его услышит. Вокруг собрались слушатели и просто зеваки.

— Многие в тылу кричат «за веру и царя». Многие. Особливо, кто с интендантами заодно. Им выгодно, пускай солдаты кровь проливают. Не своя кровь — чужая. А в это время им золото в карманы льется. Аль плохо? Мы ж в окопах по колено в воде сидим, крысы по нас бегают. Называется воюем — только чем? Снаряды пришлют, а они к орудиям не подходят. Сапоги выдадут, как попали в дождь — подметки расползаются. Картонные. Сухари плесневелые привозят. А деревни обезлюдели. Баба сеет, баба жнет, баба подати несет.

— Жандарм, — негромко предупредил чей-то голос.

Рябой солдат глянул в сторону медленно подходившего блюстителя порядка, зло, многозначительно бросил:

— Вот такие… фараоны рот всем запечатывают. Ну, да не всегда коту масленица — гляди, как бы пост не наступил.

И как бы нехотя, вразвалку направился к вокзалу, затерялся среди солдат.

Много тогда пришлось слушать рассказов о храбрости русских воинов, о бездарности генералов. Впервые стали появляться туманные слухи о взяточничестве, об измене военного министра Сухомлинова. Намекали, что, мол, царица-то немка, а он с ней в сговоре. Много толков было о «святом старце» Григории Распутине, о его влиянии на Николая Второго, об оргиях, которые этот бывший сибирский конокрад устраивал с придворными дамами.

Все заметнее становилось брожение и в нашей местности.

Помещик Цебржинский взял на работу в свое огромное имение полтысячи австрийских военнопленных. Военнопленные были самой дешевой рабочей силой. После этого Цебржинский уже более не нуждался в наемных батраках из соседних деревень и в беженцах. Среди уволенных поднялся ропот.

— Женщин повыбрасывал на улицу, будто сор какой, — толковали в народе. — А за что им хлеб покупать? Чем детей кормить? Мужья на фронте, иных уж нет, а панам лишь бы мошну набить потуже.

Но всесильный, спесивый магнат оставил без внимания проявления недовольства.

Больше того, под предлогом, что ему нужны помещения для военнопленных, решил выселить из фольварка прежних батраков-беженцев, а дома переделать в казармы. Беженцы заволновались, ходили объясняться в контору.

Управляющий, толстый поляк с холеными усами, ходивший со стеком, которым иногда хлестал женщин и ребятишек, вскочил из-за стола.

— Бунтовать вздумали?! Вы у меня за это поплатитесь.

— Нам терять нечего. Нищему пожар не страшен.

— Красным петухом грозите? Или давно вам казаки спины не чесали нагайками?

— Пугаете нас, пан управляющий. Только весь народ не перепорете. А справедливости мы добьемся.

Часть беженцев разбрелась по соседним деревням, ища крова у мужиков. Другие остались ночевать под открытым небом у болота, до утра жгли костры. Управляющий вызвал объездчиков и поручил им зорко охранять имение.

Наутро по просьбе Цебржинского местный полицмейстер Климов затребовал из уездного города Рогачева отряд жандармов. Среди уволенных начались аресты. «Зачинщиков» — нескольких вернувшихся по ранению фронтовиков и женщин-беженок — под конвоем отвезли в уезд, заключили в тюрьму.

Помещик хотел запугать «холопов», а вышло совсем наоборот: бывшие батраки устроили сходку, потребовали вернуть им жилье, работу. Угрожающие выкрики долетали и до панского замка.

В окрестных деревнях внимательно следили за событиями. Отец в эти тревожные, полные напряжения дни ходил еще более суровый, сумрачный. При мне он говорил соседу:

— Похоже, Цебржинский осекся на этот раз. Не удастся ему отыграться на мужицких спинах. Время не то. Народ озлоблен: слышь, какие речи говорят? Того и гляди за вилы возьмутся, как в девятьсот пятом. Разнесут усадьбу. Да сколько солдат на станции. С оружием. Думаешь, их жандармы не боятся? Ведь мужья-то у баб, которых пан выгнал, на фронте!

Я тоже с волнением наблюдал, как развертываются события. На моей памяти таких «беспорядков» наша округа еще не знала. Я смутно понимал, что каким-то образом события в поместье имеют отношение и ко мне. Я тоже чувствовал себя крошечной частичкой трудового народа. Сумеют ли люди отстоять свое достоинство, права? Перестанут ли наконец с ними обращаться, как с бессловесным рабочим быдлом?

Мне запомнились слова отца, сказанные угрюмым и решительным тоном: «Сейчас такое время: всем надо собираться, как прутьям в один веник. Так-то нас не сломаешь. Говорил я тут кое с кем, поддержим батраков».

Местные власти не решились действовать круто.

Арестованных вскоре выпустили, и пан Цебржинский вынужден был принять обратно на работу большинство уволенных и снова разместить их в фольварке.

Стремясь ослабить возмущение батраков, сгладить у окрестного населения впечатление от произвола, Цебржинский решил устроить «зрелища». Рядом с лавкой торговца Менделя и полицейским участком он приказал военнопленным австрийцам по воскресным дням давать концерты оркестра.

Летними вечерами веселые подмывные звуки созывали народ. Послушать музыку и потанцевать приходили девушки, парни, молодые солдатки и, как всегда и везде, вездесущие мальчишки. Мы дивились на пленных, на огромный барабан с медными блестящими тарелками и особенно на «скрипку-корову» — так у нас называли контрабас, до этого не виданный в наших местах. На «корове» играл громадный рыжий и сутулый австриец с закрученными усами, немного знавший русский язык. «Здоровый девушке» — так обычно с улыбкой приветствовал он своих слушательниц.

Оркестром дирижировал низенький толстый австрияк в мундире мышиного цвета. Он важно размахивал короткими руками. На нас, мальчишек, посматривал презрительно и не позволял трогать музыкальные инструменты. «И чего размахался? — размышляли мы. — Без него, что ли, не сыграют? Еще поправляет всех…» Обычно возле оркестра стояли два-три вооруженных русских солдата — конвоиры.

И австрийские песни, и музыка были чужды нам. Запомнилась лишь песенка, которая называлась, кажется, «Красавица Ойра», близкая по ритму к славянской народной музыке. Да еще остались в народе веселые анекдоты о рыжем австрийце и пузатом дирижере.

Военнопленных из имения убрали сразу после Февральской революции. Почти вслед за ними уехал и сам помещик Цебржинский со всей семьей и приближенной челядью: вероятно, испугался народной расправы, решил за границей переждать «смуту». С тех пор мы его больше и не видели. В имении остался управляющий, приказчики, объездчики во главе с бывшим гусаром, двухметровым Антоновым. Они наблюдали за работами на полях, в фольварке, по-прежнему строго оберегали панский дом, лес, добро, а полученные деньги отправляли в банк.

Весть о свержении царя всех ошеломила. Кумачовые банты прикололи себе и рабочие-путейцы, и солдаты, и лавочники, и кое-кто из начальства, и даже лица духовного звания.

— Теперь живи как хошь, — раздавалось отовсюду. — Царя нету. Свобода.

— А стражники?

— Говорят, в Могилеве народ самосудом решил расправиться с квартальным.

Лишь церковный староста укоризненно качал головой и говорил, что быть беде: как же это можно жить без царя? Искони Русь святая держалась на вере да престоле. Старухи предсказывали конец света, судачили, что в народе появился антихрист, именно сейчас ему исполнилось тридцать три года и он начал мутить православных.

Все вокруг бурлило. На станциях митинговали солдаты, требовали немедленного конца войны. Их перебивали офицеры, призывали сражаться с немцем «до победы». Тут же выступали транспортники: требовали действительного равноправия, улучшения жизни. А белорусские буржуазные националисты ратовали за отделение от России.

Работы на путях, по существу, прекратились, составы простаивали сутками.

Подошла весна, растаял снег, набухли, лопнули почки на березах вдоль Екатерининского тракта, а все шло по-старому. Управляющий пана Цебржинского так же заставлял батраков строго выполнять работы; так же торговал прижимистый Мендель в своей лавке; стражники важно расхаживали в красных повязках, да еще появилась милиция; по-прежнему служил в церкви поп Страдомский. Жизнь дорожала от базара к базару, рабочие и крестьяне питались еще скуднее, чем раньше. Чувство какого-то великого обмана стало охватывать народ. Ну вот и свобода, а что же изменилось? То, что каждому стали говорить «гражданин» да красные банты нацепили? Кто жил хорошо, тот и живет хорошо, а кто плохо, так и не простился с нуждой.

А война продолжается, рекой льется кровь…

Через рабочих, приезжавших из Гомеля, Харькова, до нас доходили слухи о революционном брожении в Петрограде, Москве, в других промышленных центрах России. Знали мы о забастовках, кое-что о социал-демократах, слышали о Ленине.

И вот наконец у нас на Жлобинском узле состоялось большое собрание. К депо сошлось больше тысячи транспортников, представителей всех служб узла, рабочих из мастерских, путестроителей. Из эшелонов привалило множество солдат; были и мужики из соседних деревень. Громадная толпа гудела, бурлила, в ней чувствовалась великая сила.

На этом митинге я впервые увидел большевика — члена Полесского комитета РСДРП(б) и глядел на него во все глаза. Рядом с ним стоял всем нам хорошо знакомый Карпович, пожилой приземистый котельщик нашего паровозного депо, участник событий 1905 года. Лишь теперь мы догадались, что наряду с другими большевиками-подпольщиками Карпович проводил большую работу на железнодорожном узле. Лишь теперь все поняли, почему он так часто и подолгу задерживался с рабочими в депо или на путях, заводя острые, смелые беседы, почему толкался среди солдат у эшелонов, иногда присаживаясь похлебать из их котелка.

— Вон какой головастый человек с нами живет, — тихонько переговаривались два слесаря, — А нам-то с тобой и невдомек было.

На Карповича смотрели так, будто только что его увидели.

Большевистские ораторы доходчиво разъяснили собравшимся суть Февральской буржуазно-демократической революции, что из себя представляет Временное правительство и что такое Советы рабочих и солдатских депутатов, к чему сейчас призывает Ленин. Мы, ребята, и то стояли взволнованные.

Выступавших было много. Общее одобрение вызвала бойкая речь литейщика из паровозного депо, малого в расстегнутой ватной тужурке, сбитом набок форменном картузе, из-под которого торчали соломенного цвета волосы:

— Обрадовались мы в феврале революции, как пасхальному яичку… а яичко-то оказалось с тухлинкой. По-прежнему нам говорит начальство: «Поднатужься! Поторапливайся! На оборону работаем!» А из-за чего, если спросить, лично мне воевать? Вот из-за этого тряпья? — показал он на свой засаленный пиджак и сбитые грязные сапоги. — Так я их могу снять и отдать немцу: бери! Подавись! Только он их едва ли возьмет…

В толпе послышался смех.

— Керенский опять всех на войну толкает. Что же это выходит? Царя свергли, а царский договор со всеми французскими Пуанкаре и подобными держим? Вот нам товарищ из Полесья объяснил насчет колоний и прочего. Нам с вами, что ли, ими владать? Господам миллионщикам, разным магнатам, Потоцким, радзивиллам, цебржинским. Они как сидели у нас вот тут, — литейщик хлопнул себя по черной, прокопченной шее, — так и сидят. А попы кадилом мотают: «Идите защищать веру и отечество». Что же изменилось? Что?!

Литейщик будто спрашивал у собравшихся. И в ответ посыпались громкие голоса:

— Хватит лить кровь. Долой войну!

— О трудовых людях пора подумать!

Поднялся шум, гам, над толпой выросли десятки, сотни рук, захлопали оратору, он хотел что-то еще добавить, но лишь махнул темной от въевшейся литейной пыли и грязи рукой и спрыгнул с самодельной трибуны.

И опять звучали речи о воплощении многовековой мечты тружеников: землю без выкупа — тем, кто ее обрабатывает, кто из года в год поливает ее своим потом; фабрики — тем, кто стоит у станков и поэтому является их подлинным хозяином. Не только взрослые рабочие, но и мы, подростки, с особым подъемом, воодушевлением слушали требования большевиков о переходе на восьмичасовой рабочий день без уменьшения оклада. Сверхурочную работу — лишь с согласия самих металлистов, путейцев, строителей и за повышенную плату.

Под крики «ура» и громкие аплодисменты были избраны посланцы в Жлобинский Совет рабочих и солдатских депутатов. Присутствовавшим тут же раздавали «Известия Минского Совета» (как я узнал позже, их редактировал М. Фрунзе), воззвания большевиков Полесья, листовки.

В стороне маленькой кучкой жалось встревоженное железнодорожное начальство в своих черных добротных пальто, в шапках с кокардами, с начищенными до блеска пуговицами. Вот когда я впервые почувствовал силу и власть организованных рабочих, мощь народа, объединенного единой идеей! Ведь все эти начальники, мастера не всегда кланяются в ответ. А сейчас стоят смирненько, словно воды в рот набрали.

Рядом с ними растерянно топчутся полицейские, чубатые казаки. Недалеко от нас в Могилеве была ставка верховного командования, и у нас скопилось много воинских и жандармских чинов.

С этого времени бурные митинги на нашей станции не прекращались, и я и мои товарищи и дневали и ночевали там. Все для нас было ново, интересно, близко сердцу, хотя и не все понятно.

Вскоре на Жлобинском узле был введен восьмичасовой рабочий день и создан профсоюз железнодорожников. В члены его немедленно с гордостью вступили я и все мои дружки.

На одном из первых собраний рабочие узнали о пуске поездов местного назначения, как у нас их называли, «делегатских».

— Жлобинский Совет депутатов, — говорил молодой путеец, — принял решение, значит, насчет облегчения рабочему человеку. После смены-то вон как все устают, а тут тащись по непогоде за десятки верст домой. А теперь как шабаш, будут ходить по нескольку вагонов в сторону Бобруйска от Жлобина до Красного Берега. И в сторону Гомеля от Жлобина до Салтановки. Билетов не брать… бесплатно.

Теперь мы, рабочие, по утрам не месили грязь. «Делегатский» шел медленно, останавливаясь у переездов, у деревень и подбирая всех рабочих, строителей, путейцев. После работы этот же состав переполненным выходил из Жлобина. У Новиков, у Заградья и Малевичей из трех его вагонов вылезала добрая половина пассажиров. Черные, замасленные, но веселые, добродушные. Обычно люди сидели не только на подножках, но и на паровозе с обеих сторон котла. Все были очень довольны, и окрестные деревни без конца обсуждали это знаменательное событие. Вот и наглядная забота народной власти о трудовом человеке! Небось ни царское правительство, ни Временное о наших удобствах не думало.

Короткий состав «делегатского» поезда водил машинист Макар Осмоловский. Проезжая мимо своей родной деревни Малевичи, он непременно давал несколько резких, протяжных паровозных гудков, этим приветствуя односельчан и старика отца, жившего в небольшом домике у болота. Помню, я остро завидовал Осмоловскому: вот бы и мне когда-нибудь огласить протяжным гудком родное Заградье!

Все новости, которые я узнавал в Жлобине, — а в ту пору чуть ли не каждый день приносил новость — я передавал дома. Отец мой словно помолодел, еще аккуратнее брился, подстригал усы и ходил подтянутый, веселый.

— Дождались и мы красных деньков, — говорил он, сидя с мужиками на завалинке. — Царь ни земли не дал, ни свободы. Керенский наговорил с три короба, а толку чуть. Видать, только Ленин да свои рабочие Советы заступятся за нашего брата. Если сейчас сами за них не подымемся стеной, вовек не видать нам хорошей жизни.

В окрестные деревни из разных мест заглядывали новые люди. Из Петрограда на побывку приехали два наших односельчанина — матросы с крейсера «Аврора» Алексей Горенков и Павел Сидоркин. С их помощью в апреле в Заградье, Малевичах, Новиках и других деревнях были созданы крестьянские комитеты.

Председателем комитета в Заградье выбрали моего отца Ивана Трофимовича Козлова. В хате нашей сразу стало шумно от людей. Хоть отец и работал на железной дороге, он никогда не отрывался от земли и близко к сердцу принимал все деревенские дела. Он тут же поставил вопрос на комитете — предоставить крестьянам выпас. Мужики стали выгонять свой скот на помещичий луг и сенокосы, что кольцом опоясывали скудные крестьянские наделы наших деревень.

— Теперь хоть немного вздохнуть можно, — говорили довольные хлебопашцы, — Не будет сердце болеть, глядючи на голодную скотину. Спасибо комитету.

Однако управляющий поместьем и мужики побогаче были недовольны таким решением, они потребовали, чтобы комитет вернул выпасы.

— Самоуправничать голота вздумала? Власть такого не допустит. Все Ивашка Козлов мутит. Рано этот «луговик» возрадовался, морду поднял. Главная-то косточка в Расейской державе мы, хозяева. От нас беднота кормится. И с рук комитетчикам это не сойдет. Вот уж попляшут плети кое у кого по спине.

Дошли эти слухи и до отца. Он сплюнул, зло, едко сказал:

— Припекло «благодетелей». Обидно пану управляющему, попу и богатеям: нельзя, как раньше, драть с мужика сразу три шкуры. Только прошло то времечко, нас не запугаешь.

И этим же летом крестьянский комитет захватил часть помещичьих лугов, разделил их на делянки по душам. Мужики и бабы скосили сено и перевезли в свои дворы. Так же свободно стали они заготавливать и дрова на топку в панском лесу, а кто и бревна на новую хату.

Вслед за железнодорожными рабочими, крестьянской беднотой потянулось и большинство середняков Заградья: сено, строевой лес, дрова нужны были всем. Засвистели косы на лугах Цебржинского, застучали топоры в лесу.

Теперь народ с жадностью смотрел на необъятные помещичьи посевы, политые крестьянским потом. Однако захватить их пока не решались: мешали ставленники Временного правительства, эсеры, прочно окопавшиеся в уездных органах Рогачева. Мешал этому и приказ командующего Западным фронтом, изданный в июле 1917 года и запрещавший «экспроприацию движимого и недвижимого имущества». Мешали провокационные слушки, пущенные кулаками, церковниками к поднявшими голову черносотенцами.

— Учредительное собрание разберется в земельном вопросе, — твердили они. — Сейчас главное — война до победы!

А в стране шло великое брожение. Старый революционер котельщик Карпович разъяснял рабочим и солдатам директивы, получаемые через Полесский комитет РСДРП(б) из Питера. Среди них были такие, которые особенно близко касались Белоруссии, — к примеру, наказ силой изолировать от фронта ставку генерала Духонина в Могилеве, где находился центр офицерского заговора, и во что бы то ни стало задержать эшелон генерала Лавра Корнилова, направлявшийся в Петроград на подавление революции.

На Жлобинском железнодорожном узле, по примеру Гомеля, возник комитет революционной охраны. Рабочие паровозного и вагонного депо соорудили нечто вроде бронепоезда. В прицепленных к нему вагонах-углярках прорезали отверстия для пулеметов, а стены изнутри выложили мешками с песком. Не только мы, подростки, но и взрослые рабочие с гордостью и уважением смотрели на эту своеобразную движущуюся крепость, самодельный блиндированный поезд. Многие рабочие обзавелись винтовками, револьверами, боеприпасами. Их кто находил, кто выменивал.

— Видать, большая каша заваривается, — вслух рассуждали транспортники.

Прежде на нас всегда смотрели как на рабочие руки, а теперь мы становились и военной силой. Все понимали: если ударит грозный час, трудовому народу придется грудью встать за свое кровное дело.

Все мои товарищи, и я в том числе, рвались на этот поезд. Как мы мечтали занять место у его амбразуры! Конечно, мы понимали, что нас не возьмут: маловаты. Однако нашлось и нам дело. Члены комитета в ответ на нашу просьбу о зачислении в рабочую дружину сказали:

— Пока, ребята, у вас другая задача. Надо охранять мосты через Днепр, Добосну, Белицу, кое-какие сооружения тут, на узле. Надо знать, какие поезда с запада идут в глубь России, чтобы, значит, не пропустить. Да как бы и тут, на путях, кто не напакостил. Понимаете? Вот это будет ваша революционная служба.

Нечего говорить, что мы тотчас с гордостью согласились выполнять поручение комитета.

Кроме того, у меня было еще дело: в рабочий перерыв я читал вслух газеты, листовки — многие у нас были неграмотные.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.