9

9

«Уэнслидейл, Борнмут

28 сентября 1884 года

Дорогие мои родичи!

Мне лучше, и сегодня я в первый раз спустился вниз. В закромах хоть шаром покати – ни цента. Не подкинете ли нам немного? Равноденствие, и уже целую неделю бушует шторм. Все небо затянуто тучами; пронзительно воет ветер, сечет дождь. Море очень красивого цвета. Под утесами «Старого Гарри» лежат на якоре парализованные ветром корабли; глядя на них, радуешься, что ты на берегу, а не в море.

Чета Хенли уехала; две пьесы фактически закончены. Надеюсь, они принесут мне немного наличных.

Ваш любящий сын

Р. Л. С».

Это просительное письмецо, в котором почти не осталось присущих письмам Луиса жизнерадостности, остроумия и живости, показывает, до чего изнурила его болезнь. Вместе с тем, хотя оно коротко и небрежно, мы достаточно узнаем из него о той однообразной жизни, которую Стивенсон вел в Борнмуте. Он болел и не успел поправиться, как вновь захворал; погода часто бывала неблагоприятной для здоровья; его терзала забота о деньгах; он усердно трудился, если мог, а это значило, что приходилось писать при таком самочувствии, когда любой другой бросил бы работу; и из Лондона к нему приезжали друзья, не вызывая этим восторга Фэнни, особенно если она видела, что у них насморк. Конечно, жизнь не всегда бывала такой унылой. Случались времена, когда Луис чувствовал себя лучше, приходили хорошие вести с книжного фронта, и Стивенсоны забывали свои невзгоды. Значительно легче им стало, когда весной 1885 года они смогли отказаться от меблированного дома, который снимали в Борнмуте, и перебрались в собственный дом, подаренный Фэнни Томасом Стивенсоном вместе с пятьюстами фунтами на обзаведение.

Большинство женщин любит обставлять и украшать свой дом, а американки, как правило, превосходят в этом всех прочих энергией и умением, но Фэнни даже своих соотечественниц оставила позади. До нас дошло много описаний ее трудов в «Скерриворе» (как Стивенсон назвал новый дом из признательности к отцу), но вряд ли какое-нибудь из них может сравниться с восторженным отзывом одного из биографов Роберта Луиса, утверждавшего, что «…новое владение Стивенсонов радовало глаз элегантностью и отличалось самыми современными удобствами; вместе с тем хороший вкус хозяев в сочетании со стесненными средствами помогли им избежать чрезмерной роскоши, которая всегда вульгарна».

Понадобилась бы весьма тонкая проницательность, чтобы определить, в какой степени отсутствие вульгарной роскоши было вызвано хорошим вкусом, а в какой – стесненными средствами, но, к сожалению, этой задачи автор статьи перед собой не ставил. Зато мы знаем другое – Фэнни нашла применение своей энергии не только в самом доме, но и в саду, который она перепланировала и засадила цветами, выращенными из семян, которые ей прислали из Америки. Говорят, что в хорошую погоду Стивенсон гулял по дорожкам сада с красным зонтиком в руке и наблюдал, как работает жена. Какой разительный контраст – если это правда – с той физической активностью, которую он проявлял после выздоровления на Самоа. Так или иначе годы, проведенные в Борнмуте, прошли под знаком болезни самого Роберта Луиса и приближающейся смерти его быстро дряхлеющего отца. Роберт Луис почти никуда не выезжал, и самая дальняя его поездка, предпринятая вместе с Хенли, была в Париж к Родену. Несколько раз он гостил у Колвина в Лондоне, ездил в Мэтлок и Экзетер, но почти всегда имел основание сожалеть даже об этих весьма скромных вылазках. Если бы не приезды друзей, не работа и появление в печати его книг, жизнь эта неизбежно превратилась бы лишь в летопись рецидивов болезни и временных улучшений.

Иногда спрашивают: почему после таких малоудачных первых месяцев в Борнмуте Стивенсоны все же там остались и даже допустили, чтобы их привязали к нему собственным домом? Причин тому было много. Эпидемия холеры тянулась до 1887 года, а в те времена в Англия с ней эффективнее боролись, чем на континенте, – факт, который отнюдь не прошел мимо внимания Фэнни, их доморощенного семейного медика. Многолетняя борьба между отцом и сыном закончилась наконец перемирием, и Роберт Луис прекрасно понимал, что отцу недолго осталось жить, а в возможности видеться с сыном для него заключалось все. Фэнни плохо владела французским, и в Йере у Стивенсонов было мало знакомых, в Борнмуте же, по крайней мере, говорили по-английски и друзья часто навещали их там. Несомненно, Фэнни предпочла бы хотя бы часть времени жить у себя на родине. Они обсуждали, не поехать ли им на один из курортов Колорадо (об этом упоминает Саймондс), и после смерти мистера Стивенсона, когда у них оказались кое-какие деньги, действительно уехали в Америку… покинув Англию навсегда. А пока что Борнмут был, несомненно, самым приемлемым компромиссом. Но даже при том, что у Стивенсонов появился свой дом и к ним приезжали друзья (главным образом его друзья, между прочим), жизнь там вряд ли была для них особенно веселой.

В только что приведенном письме упоминается о семействе Хенли и о совместной работе над пьесами. Должно быть, имеются в виду «Адмирал Гини» и «Красавчик Остин», до которых был написан «Дикон Броуди», а после – злосчастный фарс «Макэр». Инициатором создания этих неудачных и отнюдь не прибыльных пьес являлся Хенли, который был убежден, что они принесут им успех и деньги. Стивенсон относился к его затее куда более скептически и проявил непривычную для него практическую сметку, сказав как-то Хенли, что слишком стеснен в средствах, чтобы позволить себе тратить время на такую сомнительную работу. Это, естественно, пришлось не по вкусу Хенли, пышущему энергией и оптимизмом, но время показало, что Стивенсон был прав. Единственной из пьес, имевшей хотя бы скромный успех, был «Дикон Броуди» – своеобразный предтеча «Доктора Джекила», а когда брат Хенли отправился с этими пьесами в турне по Америке, его ждал полный провал. Тот факт, что даже столь широко известные имена, как имена Стивенсона и Хенли, не смогли обеспечить пьесам успеха, показывает, насколько строги были в те времена требования, предъявляемые сценой. Долгое время считали, будто Фэнни неодобрительно относилась к этому проблематичному предприятию и будто ее противодействие сотрудничеству Луиса с Хенли было одной из основных причин неприязни Хенли к ней. На самом деле она смотрела на эти пьесы с не меньшим энтузиазмом, чем сам Хенли, и принимала активное участие в их обсуждении, полагая, что они принесут много денег. Возможно, Фэнни и сердилась на Хенли, когда время показало, что он переоценил их шансы, но основания для взаимной вражды крылись не в литературе, а в жизни. В отношении этих пьес пессимистка Фэнни, которая, по словам мужа, могла извлечь мрак даже из солнечного луча, оказалась единственный раз в жизни жертвой необоснованного оптимизма.

Главным преимуществом Борнмута была его близость к Лондону и Эдинбургу. Мистер и миссис Стивенсоны жили там неподалеку от Луиса и Фэнни весь 1884 год, и нетрудно догадаться, что дом мистер Томас Стивенсон подарил Фэнни только ради того, чтобы крепче привязать к себе сына. Понятно, родители подолгу гостили у него. Наряду с супругами Хенли, вернее, следом за ними, в доме появлялись и другие старые друзья – Боб с женой и его сестра Катарина де Маттос, Колвин, Бэкстер и перед самой своей смертью профессор Дженкин. Саймондс, который виделся со Стивенсоном в последний раз незадолго до его поездки в Америку, писал: «Я провел день в Борнмуте у Стивенсонов. Здоровье его страшно пошатнулось. В следующем месяце они всей семьей едут в Колорадо. Я надеюсь, со смертью отца его материальное положение станет легче. Но Луис по-прежнему тревожится из-аа денег. Он говорит, что получил за «Доктора Джекила» триста пятьдесят фунтов. Я думал, эта вещь принесет куда больше».

Эта короткая фраза – «здоровье его страшно пошатнулось» – свидетельствует о том, насколько хуже стало Стивенсону за тот период, что прошел с его отъезда из Давоса (в 1882 году) до приезда Саймондса в Борнмут в 1887 году. И все же, несмотря на отчаянную борьбу с болезнью, Стивенсон умудрился за эти годы приобрести новых друзей и удержать их при себе до конца жизни.

Среди них были Генри Джеймс[101] и Сарджент,[102] который написал два лучших портрета Роберта Луиса. В числе новых друзей Стивенсона был также, – если он когда-либо действительно стал ему настоящим другом, – Уильям Арчер, с которым Стивенсон познакомился, прочитав его критическую статью о себе, где тот в весьма откровенной и иронической форме подвергал сомнению искренность стивенсоновского оптимизма и увлечения приключенческой романтикой. Судя по одному из писем, посланных ему Стивенсоном после того, как он прочитал эту статью, Арчер довольно сильно задел его за живое.

«Если вы знали, что я хронический инвалид, зачем говорить, что моя философия не подобает человеку в таком положении? Меня не так влекут факты, как вас, но к чему же выворачивать самый существенный факт наизнанку?»

Иронический тон статьи Арчера был, видимо, вызван его желанием подчеркнуть наигранность, как он считал, и предвзятость оптимизма Стивенсона, который достиг всеобщего признания, избегая говорить о реальных фактах как своей личной жизни, так и жизни всего человечества. Счастье отнюдь не «великая задача»[103] человека, это побочный продукт нашего существования, и когда Стивенсон, лежа в постели после очередного кровотечения, – полуслепой, рука привязана к боку, – писал, что мы должны быть «счастливы как короли», это, возможно, казалось Арчеру позой и лицемерием. Стивенсон это понимал, что явствует из следующих строк того же письма:

«Все дело в том, что, сознательно или нет, вы сомневаетесь в моей честности, вы полагаете, что я гаерствую, и в глубине души не верите моим словам… Вполне ли справедливо… рассматривать только самые беспечные из моих произведений, а затем утверждать, будто я не признаю существования зла. Однако в очерке о Бернсе, к примеру, видно, что я ясно различаю некоторые проявления зла. Хотя, возможно, этипроявления вас как раз не интересуют».

В статьях Арчера впервые завуалированно прозвучал упрек Стивенсону, ставший куда конкретнее и яростнее после краха викторианского благоденствия, позволявшего закрывать глаза на факты реальной жизни: от катастрофы 1914 года ни Англия, ни оптимизм так и не сумели оправиться. Насколько я понимаю, Арчер доказывал, что частное «зло», если это вообще было зло, причиненное пьянчужкой и бабником (называя вещи своими именами), ничто по сравнению с совокупным злом, причиняемым финансистом, который разоряет тысячи маленьких людей, честолюбивым политиком, который шагает по крови к личной власти, владельцем газеты, который в собственных интересах сознательно разжигает или поддерживает войну, ученым, который безответственно передает смертоносное открытие в руки людей с темпераментом дикаря и выдержкой ребенка.

Мы не знаем, было ли то вызвано нападками Арчера, но в лучшей книге, написанной Стивенсоном в Борнмуте, мотив зла является основным. Создается впечатление, будто «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» возникла – по воле автора или нет – из диспута Стивенсона с Арчером, хотя несомненна также и ее связь с историей Дикона Броуди. Как и любая книга, «Доктор Джекил» может быть подвергнут критике, даже если мы ограничимся указанием на «недостатки ее достоинств», как сказал Саймондс. Но она знаменательна тем, что принесла Стивенсону колоссальный литературный успех, особенно в Соединенных Штатах. У нее необычный и страшный сюжет; он подсказан Стивенсону во сне пресловутыми «человечками», разыгравшими перед ним очередной спектакль, который Фэнни, к неудовольствию мужа, преждевременно его разбудив, помешала досмотреть. В повести почти нет того, что зовется стилем, поэтому среднему читателю не мешают литературные красоты. Помимо всего прочего, драма «добра» и «зла» в человеческой душе преподносится здесь в знакомых всем англичанам терминах церковного красноречия. «Доктор Джекил», несомненно, относится к разряду повестей «ужасов» и кое-чем обязан По и, пожалуй, немного Диккенсу. Но по сути своей он оригинален и благодаря силе драматического воздействия пользуется широкой популярностью вот уже восемьдесят лет. Можно добавить еще, и вовсе не от желания чрезмерно расхвалить эту книгу, что «Доктор Джекил» является почти идеальным киносценарием, и действительно повесть послужила основой для одного из немногих фильмов, вызывающих неподдельное чувство ужаса.

По свидетельству Ллойда Осборна, черновой вариант повести, состоящий из двадцати пяти тысяч слов (по раздутым подсчетам Фэнни, в черновике их было шестьдесят тысяч), был написан за три дня. Фэнни Стивенсон подвергла критике этот вариант, в котором (как говорят) Джекил с самого начала – дурной человек, вроде Дикона Броуди, и превращение в Хайда имело «одну цель – маскировку». Фэнни якобы указывала Роберту Луису на то, что у него вышла очередная история с преступлением вроде «Маркхейма» (написанного в 1884 году), а ему следует писать аллегорию о «добре» и «зле». Это был превосходный совет, хотя любому писателю, только что произведшему на свет, – как он скромно надеется, – новый шедевр, такой совет вряд ли пришелся бы по вкусу. То ли с досады, то ли желая избежать влияния первоначального варианта, Стивенсон его сжег и написал всю историю заново в том виде, в каком мы ее теперь знаем. И опять-таки рассказывают, будто он сделал это за три дня. Даже для здорового человека, находящегося в хорошей форме и не занятого ничем другим, три дня подряд писать ежедневно по пять тысяч слов – тяжкий труд. Восемь тысяч слов в день для хронического больного – пусть это и Стивенсон с его энергией, мужеством и плодовитостью – явная небылица. Чтобы просто записать на бумаге всю историю, потребовалось бы от восьми до десяти часов в день, а Стивенсон, который в то время «только-только оправился от горлового кровотечения и получил строгое предписание врачей не разговаривать И не перевозбуждаться», работал тогда по два часа. (Наиболее достоверные из самых быстрых литературных марафонов – «Расселас»[104] и «Гай Мэннеринг». Первый из них – около тридцати пяти тысяч слов – был написан за неделю, что составляло около пяти тысяч слов в день, а второй – около ста шестидесяти тысяч слов – за шесть недель, то есть на день приходилось около четырех тысяч слов. Достижение Скотта представляется мне удивительнее, поскольку он держался этой нормы в течение более долгого срока.) Сам Стивенсон считает, что у него ушло на «Доктора Джекила» около десяти недель!

И все же, даже если мы справедливо подозреваем, что Ллойд и Фэнни решили подбавить масла в и без того вкусную кашу, «Доктор Джекил», бесспорно, был написан очень быстро, на одном дыхании. Это помогает понять, почему он читается с таким интересом, почему так захватывает от первой до последней страницы. Слова: «ни одной скучной строчки» и «я не мог закрыть книгу, пока не дочитал до конца» – полностью оправданы здесь, а если порой и встречаются погрешности стиля, их просто не замечаешь, чего нельзя сказать о некоторых других более «стилистически» отделанных произведениях Стивенсона.

Многие упреки по адресу этой истории кажутся мне необоснованными. Так, выражают недовольство тем, что Джекил по-своему столь же дурен, как Хайд, если не хуже. Без сомнения, это так с точки зрения скептика-интеллектуала XX века, но для современников Стивенсона преуспевающий, модный, купающийся в роскоши щеголеватый доктор являлся воплощением идеала. Выдвигают также возражение, что снадобье, благодаря которому происходила физическая трансформация Джекила в Хайда и обратно, с научной точки зрения невозможно. Конечно, нет. Но точно так же, как в большинстве приключенческих произведений Стивенсона, включая «Остров сокровищ», читатель должен принимать на веру неправдоподобные и просто нелепые факты, нужные автору для динамики действия, так в его фантастических повестях мы должны принимать на веру невозможные, казалось бы, причины удивительных результатов. К тому же снадобье приснилось Стивенсону, и он правильно сделал, приняв этот дар призрачных «человечков». Мало того, если мы ищем в «Докторе Джекиле» дополнительную мораль, то ее легко можно найти в конечном бессилии этого снадобья, символизирующем бессилие науки решить судьбу человека или облегчить его участь. Однако существуют не столь важные претензии к повести, которые являются более обоснованными. Так, после первой же публикации книги Фредерик Майерс[105] в письме к Стивенсону указал на некоторые неувязки; в том числе он отметил широко известный эпизод, где Хайд, готовясь принять свое снадобье в присутствии Лэньона, заклинает его молчать «и сохранить тайну нашей профессии». Казалось бы, доктор Лэньон должен был тут же с негодованием воскликнуть: «Вы не врач!» Даже если бы Хайд сказал: «Вашей профессии», – ответ был бы: «Вы не мой пациент!» Стивенсону ничего не стоило исправить ошибку, но он этого не сделал, и, в конце концов, какое это имеет значение? Могу поручиться, что при первом чтении девяносто девять человек из ста просто не заметят такого пустяка.

Пожалуй, более убедительное возражение выдвигает Арчер, критикующий Стивенсона в своей статье за то, что тот избегает зла, вернее, за его ограниченное представление о том, что собой представляет зло. Нам фактически не показаны дурные дела Хайда, лишь говорится, что он является воплощением сатанинской злобы, и в качестве примеров приводятся эпизод с упавшей девочкой, на которую наступил Хайд, и убийство сэра Дэнверса Кэрью. Эти поступки, несомненно ужасные сами по себе, все же направлены против отдельных лиц, а не общества. Предположим, к примеру, что в своей дьявольской злобе Хайд использовал бы медицинские познания Джекила и заразил холерой питьевую воду, которой снабжался Лондон. Это было бы преступлением грандиозного масштаба; да еще можно было бы прибавить великолепный сатирический штрих, устроив Джекилу овацию в газетах и пожаловав ему титул за спасение жертв холеры. Или Стивенсон мог приблизить образ Хайда к образу Дикона Броуди, сделав его главарем шайки взломщиков с Уэст-Энда, благо доктор Джекил был вхож в дома богатых, пациентов. При изобретательности Стивенсона и его фантазии трудно предугадать, куда бы он зашел, если бы избрал такой путь, но, совершенно очевидно, писатель хотел показать пороки Хайда и добродетели Джекила как личные свойства, долженствующие иметь символическое значение. Всякое осложнение сюжета раздуло бы и перегрузило компактную, динамичную повесть, которую задумал Стивенсон и которую так мастерски написал.

Есть и еще несколько мелких неувязок. Расследование убийства сэра Дэнверса обязательно должно было связать Хайда с Джекилом, и доктору пришлось бы отвечать на некоторые довольно затруднительные вопросы. Саймондс, упрекнув Луиса в излишней жестокости (сразу же после того, как Арчер упрекал его в противоположном грехе), посоветовал, чтобы Джекил передал Хайда в руки полиции; но это привело бы к невероятной юридической путанице, если бы у Хайда осталось при себе достаточно снадобья и во время суда он превратился бы снова в Джекила. Бессмысленно было также Джекилу уничтожать чековую книжку Хайда… Стивенсон забыл, что еще раньше Хайд написал чек, подписав его именем Джекила. И, уж конечно, дьявольски злобному Хайду не следовало так кротко кончать самоубийством. Он обязательно должен был иметь при себе оружие и застрелить сперва Аттерсона и Пула. Он даже мог выбежать наружу и вдобавок отправить на тот свет полисмена, а уж затем лишить себя жизни.

Ответ на все подобные возражения один – повесть достигла цели: она захватила читателя. Грэхем Бэлфур говорит, что за первые полгода в Англии было продано сорок тысяч экземпляров, а в Америке – по его же подсчетам – четверть миллиона, если, помимо авторизованных, считать бесчисленные «пиратские» издания. Мало того, произведение это оказало явное влияние на таких различных молодых авторов, как Оскар Уайльд (в «Дориане Грее») и Конан-Дойл (в рассказах о Шерлоке Холмсе). Конан-Дойл, может быть, более эффектно сумел бы управиться с некоторыми сюжетами «Новых сказок Шехеразады», однако именно у Стивенсона он заимствовал ту «атмосферу» туманного Лондона, которая составляет неотъемлемую часть настоящей шерлок-холмсовской мелодрамы. Спору нет, сам этот туман, возможно, ведет свое происхождение от диккенсовского «Холодного дома», недаром мистер Аттерсон кажется нам вялой и добродушной копией мистера Талкинхорна, но ни Диккенсу, ни Конан-Дойлу не удалось превзойти Стивенсона в создании «атмосферы».

«Было уже около девяти часов утра, и город окутывал первый осенний туман. Небо было скрыто непроницаемым, шоколадного цвета пологом, но ветер гнал и кружил эти колышущиеся пары, и, пока кеб медленно полз по улицам, перед глазами мистера Аттерсона проходили бесчисленные степени и оттенки сумерек: то вокруг смыкалась мгла уходящего вечера, то ее пронизывало густое рыжее сияние, словно жуткий отблеск странного пожара, то туман на мгновение рассеивался совсем, и меж свивающихся прядей успевал проскользнуть чахлый солнечный луч. И в этом переменчивом освещении унылый район Сохо с его грязными мостовыми, оборванными прохожими и горящими фонарями, которые то ли еще не были погашены, то ли были зажжены вновь при столь неурочном и тягостном вторжении тьмы, – этот район, как казалось мистеру Аттерсону, мог принадлежать только городу, привидевшемуся в кошмаре».[106]

Так и ждешь, что следующее предложение начнется со слой: «Идемте, Ватсон! Здесь живет тот, кто нам нужен!»

«Доктор Джекил» имел грандиозный успех у публики – тот Успех с большой буквы, ради которого Стивенсон работал все эти годы, чтобы закрепить несколько задержавшуюся, хотя и несомненную, победу «Острова сокровищ». Как бы ни были обоснованны приведенные выше замечания таких интеллектуалов, как Саймондс и Майерс, они никак не могли ни в ту, ни в другую сторону повлиять на широкую публику, ведь «публика» не читает книги с таким «пристрастием», как критики, она пробегает их ради интереса, ради эмоций, содержащихся там, а если ей к тому же преподносят «моральный» урок, тем лучше!

Успех пришел как раз вовремя для того, чтобы успокоить Стивенсона. Как мы видели, даже в 1887 году, когда его посетил Саймондс, Роберта Луиса все еще волновала нехватка денег, а в конце 1885 года беспокойство по этому вопросу было куда острей. Ему исполнилось тридцать пять лет, здоровье его было в очень скверном состоянии, он все еще зависел материально от часто болевшего отца, которому недолго оставалось жить. А Луис так и не согласился признать его религиозные взгляды, считая их предрассудками, из-за чего фактически был лишен наследства. Контрастом к его письмам Уильяму Арчеру и оптимистическим очеркам служит длинное письмо к Эдмунду Госсу, датированное 2 января 1886 года – после того, как «Доктор Джекил» вышел в свет, но до того, как его успех перестал вызывать сомнения (вначале отклики на книгу звучали довольно неопределенно). Стивенсон находился в унынии из-за того, как приняли «Принца Отто» (вышедшего «с продолжением» в «Лонг-манз мэгэзин», а в ноябре 1885 года – отдельным изданием), и мог лишь сообщить Госсу, что книга «разошлась хорошо, несмотря на плохие отзывы печати». Это произведение, написанное под влиянием Мередита, было «пропесочено» в «Сэтердей ревыо», сообщает он, а в других журналах не придумали ничего умнее, как назвать «Принца Отто» «повестью для детей» и «комедией». Затем Стивенсон переходит к «публике» и говорит:

«Публике нравится, когда книга (любого жанра) написана немного небрежно; сделайте ее немного растянутой, немного вялой, немного туманной и бессвязной, и наша милая публика будет в восторге; книге также следует (если ото возможно) быть в придачу немного скучной».

Пожалуй, здесь будет уместно вставить словечко и сказать, что ни «Остров сокровищ», ни «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда», да и ни одно вообще произведение Стивенсона не отвечали этим требованиям, однако прошло совсем немного времени, и он стал одним из самых популярных английских авторов, так что это нелестное мнение о вкусе публики было преувеличено… Правда, не следует забывать того, что Стивенсон – один из талантливейших писателей своей эпохи – был известен «публике» вот уже одиннадцать лет и все еще не мог заработать себе на хлеб литературным трудом.

Затем, чуть более оптимистически, он говорит, что знает – хорошая работа иногда «попадает в яблочко», но, по его глубокому убеждению, это происходит чисто случайно; он знает также, что в конечном итоге хорошую работу ждет успех, «но публика к тому непричастна, только стыд прослыть невеждами заставляет читателей молчать и даже притворно восхищаться». Стивенсон отрицает, что пишет для «публики», он работает ради денег – «куда более благородного божества», и «главным образом ради себя самого… и то и другое куда умнее, да и своя рубашка ближе к телу». И продолжает:

«Не будем утаивать друг от друга печальные истины, свидетельствующие о скотстве того стада, которое мы кормим. Нравится ему на самом деле одно – газета, а для меня пресса – сточная труба; ложь царит там столь же открыто, как на профессорской кафедре в университете, подлость и тупость находят себе там пристанище и рупор для своего выражения. Я не люблю человечество, я люблю людей. И то далеко не всех, в особенности – женщин. А уж уважать всю нашу расу и тем более это скопище болванов, которое зовется «публика», – избавь меня, боже, от такого кощунства! Оно может привести лишь к бесчестию и позору. Во мне появился какой-то изъян, раз я стал пользоваться популярностью».

Это неплохо звучит в устах Стивенсона, лишь незадолго до того обвинявшего Шекспира в том, что «Тимон Афинский» свидетельствует о разлитии у его автора желчи; но даже если взгляды Роберта Луиса были в действительности таковы, а не явились следствием дурного настроения, он, к счастью для себя, запечатлел их только в частном письме. Правда, заяви он о них в статье, Фэнни и Колвин никогда бы не разрешили ему ее напечатать, точно так же как они удерживали Луиса от публичного высказывания его политических взглядов, касающихся таких общественных событий, как Маджуба[107] и смерть генерала Гордона.[108]

Любопытным в этом письме к Госсу является утверждение Стивенсона о том, что у него меньше друзей среди женщин, чем среди мужчин. Предположим, его слова соответствовали истине в 1886 году, когда он писал эти строки, но всегда ли было так? Ллойд Осборн, чья верность Стивенсону не вызывает сомнений, упоминает «множество женщин», интересовавших отчима в ранние годы его жизни. Однако как писатель Стивенсон, елико возможно, старался избегать в своих произведениях женских персонажей, а из тех немногих, которых он все же вывел, далеко не все ему удались. По просьбе Ллойда в «Острове сокровищ» нет ни одной женщины (кроме матери мальчика), в «Докторе Джекиле» есть только служанки. Стивенсону нечего противопоставить мередитовской галерее женщин или такому шедевру наблюдательности и творческой силы, как Мириам из «Сыновей и любовников» Лоуренса. Стивенсон разделял типичное для англичан отношение к женщине, колеблющееся между сентиментальным умилением и недоверием. Он восторженно смотрел на маленьких девочек, с сыновним почтением – на матерей и женщин, относящихся к мужчинам по-матерински, но женщина в расцвете лет и красоты – нет! Однако сравнительное отсутствие женщин в его романах и полное игнорирование секса послужило Стивенсону ко благу. Это считалось признаком «мужественности», заслуживающим всяческой похвалы, и, несомненно, сильно способствовало популярности писателя.

Важность «Доктора Джекила» для карьеры Стивенсона и его борьбы за материальную независимость, естественно, заставила нас более подробно остановиться на этой книге в ущерб другим, написанным одновременно с ней и раньше, в течение «борнмутского периода», с сентября 1884-го по август 1887 года. К ним относятся «Черная стрела» (выходившая «с продолжением» в 1883 году), «Принц Otto», «Динамитчик» (вместе с Фэнни Осборн), «Детский цветник стихов», «Похищенный», «Воспоминания и портреты», сборник стихов «Подлесок», такие повести, как «Маркхейм» и «Олалла», и ряд очерков. Даже при самой скромной оценке этих произведений нельзя не восхищаться трудолюбием Стивенсона, не отозваться с похвалой о богатстве и многогранности его таланта.

В особенности следует отметить разносторонность Стивенсона, и не только потому, что редко писатель равно выделяется в столь многих совершенно различных жанрах, но и потому, что, как полагают, этот жупел – «публика» – с подозрением и неприязнью относится к такому качеству. Считается, будто она требует, чтобы любимый художник всю жизнь писал варианты одной и той же картины, имеющие безошибочную печать его «стиля», а любимый писатель придерживался однотипных романов, опять же с той же безошибочной печатью. Так или иначе Стивенсон является разительным примером того, как, работая в самых различных жанрах, писатель сумел добиться огромного успеха у современников. Конечно, некоторые из произведений «борнмутского периода» были задуманы уже давно – замысел «Принца Отто» возник у Стивенсона еще в юности, – но вряд ли найдутся писатели, которые за какие-то пять лет напечатали так много хороших и разных книг.

«Черную стрелу» нельзя, строго говоря, отнести к этому периоду, поскольку она начала печататься «с продолжением» в «Янг фолке» еще в 1883 году, а отдельным изданием вышла лишь в 1888 году. Подобно «Острову сокровищ», она была подписана псевдонимом «Капитан Джордж Норт», но судьба ее оказалась совершенно иной – она пришлась по вкусу юным читателям и совершенно не понравилась поклонникам Стивенсона, начиная с Фэнни, которая утверждала, будто не может дочитать ее до конца. Спору нет, война Алой и Белой розы происходила в весьма смутную и беспокойную эпоху и не представляет особого интереса для современных англичан. Сам Стивенсон не придавал этой книге большого значения. Но ведь он не очень высоко ставил тогда и «Остров сокровищ», если считал, что тот не стоит сотни фунтов, полученной от издательства за право его издания. Стивенсон писал «Черную стрелу» по частям, переезжая с места на место и от номера к номеру забывая, что происходит с его героями. Когда книга подошла к концу, корректор журнала вынужден был напомнить автору, что тот забыл избавиться от четвертой черной стрелы и одного из злодеев. Ответ Стивенсона подкупающе искренен:

«…Благодарю вас от всего сердца. По правде сказать, с течением времени моя история стала развиваться сама по себе и совершенно вышла из-под моего контроля; ужасный конец, который вначале я уготовил сэру Оливеру, оказался невозможным, и, стыдно признаться, я начисто про него забыл.

Благодаря вам, сэр, он понесет заслуженную кару. Сегодня я посылаю вам оттиски сорок девятой, пятидесятой и пятьдесят первой страниц, а завтра или послезавтра, умертвив священника, отправлю все остальное».

Приключения юного Шелтона стремительно следуют одно за другим тем же случайным манером. На этот раз в книге есть героиня, Джоан Седли, но это «искупается» тем, что почти все время ее пребывания на сцене она замаскирована под мальчика, а затем лишь символически пребывает на заднем плане. Людям, занимающимся вопросами сбыта литературной продукции, было бы интересно выяснить, почему у «Острова сокровищ» и «Черной стрелы» такая абсолютно различная судьба. Конечно, в «Черной стреле» нет столь поразительного персонажа, как Джон Силвер (прототипом которого являлся, между прочим, Хенли), но образы головореза Лоулесса, словно сошедшего со страниц романов Вальтера Скотта, и юного Ричарда Глостера Горбатого поражают тем, с каким мастерством они вылеплены. Стивенсон, как обычно, не жалеет ни крови, ни веревок на шеи, и в книге есть такие потрясающие эпизоды, как встреча Дика и Мэтчема с сэром Даниэлем в обличье прокаженного или похищение, а затем плавание «Доброй надежды». Пожалуй, главная разница между книгами в том, что «Остров сокровищ» – это «фантазия» на языке пиратов и золотых дублонов, а «Черная стрела» – исторический роман (в котором частично использованы письма Пастонов[109]), а к тому времени исторический роман стал перерождаться в роман «декораций и костюмов», так как в его основе перестала лежать какая-либо идея. У Скотта была верность законному королю, у Кингсли[110] – борьба протестантов и католиков, а что хочет сказать Стивенсон в своей «Черной стреле»? Но, несмотря на это, многое, что ставилось в вину этой книге, неоправданно, и ее непопулярность проистекает вовсе не из приписываемых ей недостатков, а из того, что ни события, описываемые в ней, ни время, когда они происходили, не были известны или интересны среднему читателю. Непонятным остается другое – как люди, принимавшие участие в настоящих сражениях, все-таки с интересом читают поверхностное и дилетантское описание кровопролитных боев в романах Стивенсона.

«Принц Отто» разительно отличается от «Черной стрелы». Если бы он не был написан так же мастерски (существенное «если»), трудно было бы поверить, что книги принадлежат одному и тому же автору. Стивенсон работал над «Принцем Отто» с перерывами, начиная с 1879 года; тема романа была им заимствована из одной его ранней трагедии, а название менялось три раза, пока не приобрело настоящий вид. Действие происходит в вымышленном принципате древней Германии, смахивающем немного на Раританию.[111] «Принц Отто» имеет тот же порок, что и «Черная стрела», – это не серьезный исторический роман и не вымысел, а и то и другое вместе, чем, вероятно, и объясняется ее непопулярность. Хенли предупреждал автора, что «Принц Отто» не завоюет ему новых читателей, Мередит же, напротив, горячо хвалил книгу, и вовсе не потому, что она была написана в его манере; он увидел, сколько внимания автор уделил композиции романа и его стилю. Эдмунд Госс, вторя критику из «Сэтердей ревыо», протестовал против «ложного стиля» в сцене побега Серафины, считая ее «нарочитой и чудовищной жертвой, принесенной на алтарь Мередита». И действительно, в главе «Принцесса Синдерелла» Стивенсон как бы стремится соперничать с мередитовскими стихами в прозе, такими, например, как главы из «Испытания Ричарда Февереля», где описывается встреча Ричарда и Люси. К сожалению, слабые познания Стивенсона в естественных науках приводят к появлению комических ноток в высоком стиле, что встречается в самых отделанных и прочувствованных периодах книги, как например:

«…в маленьких бесформенных домиках под кровом огромных ветвей, где они спали всю ночь, – возлюбленная с возлюбленным, – тесно прижавшись друг к другу, начали просыпаться ясноглазые, любвеобильные певцы…»

К счастью, лишь немногие рассказы из «Динамитчика» (или второй серии «Новых сказок Шехеразады») можно вменить в вину Луису. Показания современников, как обычно, расходятся: одни говорят, будто все рассказы придумала Фэнни, развлекавшая ими мужа во время его болезни в Йере, другие – что она написала только два из них. Каков бы ни был ее вклад, по всей видимости, Стивенсон их переделал или по меньшей мере придал им «стиль».

Возможно, это и преждевременно, но мне хотелось бы сказать здесь несколько слов о сотрудничестве Стивенсона с женой и пасынком. Если бы мы не знали, что Стивенсон не всегда безоговорочно подчинялся мнению Фэнни, ее претензия на всеведение и право критиковать, изменять и даже налагать вето на работу мужа вызывала бы в нас еще большее беспокойство и возмущение. Один из ее соотечественников определил рассказы Фэнни в «Динамитчике» словами: «На редкость вульгарно». Вопрос о том, полезно или вредно было ее влияние на Стивенсона, можно обсуждать бесконечно. Он ведет к другому вопросу: какую цель ставил сам Стивенсон – стать настоящим художником или добиться популярности и материального успеха? Фэнни была бессильна способствовать достижению первого, более высокого идеала, но для достижения второго она сделала очень много. Недостатком Стивенсона, мешающим ему стать популярным писателем, была излишняя литературность, тоска по эстетизму его юных лет, что мы наглядно увидели в приведенном только что отрывке из «Принцессы Синдереллы». Он мечтал о биографических и исторических трудах, задумал жизнеописание Веллингтона, не взяв на себя труда взглянуть на великолепную серию его «Писем с театра военных действий», и даже на Тихом океане весьма тревожил Фэнни стремлением писать историю Океании вместо пользовавшихся широким спросом путевых заметок и рассказов. Она победила и, в общем, была права.

«Детский цветник стихов»! Вот еще одно свидетельство разносторонности дарования Стивенсона… Конечно, можно припомнить Вольтера, но он никогда не писал в стихах о своем детстве, в XVIII веке это сочли бы неприличным. Еще и сейчас есть люди, которые считают, что «следует с подозрением» относиться к тем, кто хорошо пишет о поре детства. В чем мы должны их подозревать – неизвестно, возможно, в симпатии и сочувствии к человеку. Так или иначе Стивенсон, несомненно, заслуживает всех подозрений, так как действительно хорошопишет о детстве. Но делать это можно по-разному. А. А. Милн, например, писал так, что это нравилось как детям, так и их родителям. Стивенсон, подобно Анатолю Франсу в «Маленьком Пьере», рассказывает о своих детских годах не для детей, а для взрослых, но в то время как Анатоль Франс вспоминает о малыше, каким он был когда-то, с отстраненностью и иронией взрослого человека, Стивенсон пытается вновь пережить те дни и писать так, как, по его мнению, стал бы писать стихи ребенок. В этом неизбежно есть что-то искусственное. Стихи маленьких детей всегда беспомощны и нелогичны и трогают нас, пожалуй, лишь своей наивностью. Какой, даже самый одаренный, ребенок мог бы совладать с таким, например, стихотворением:

Там, где знойные леса

Возносят шпили в небеса,

А в лесах и там, и тут

Негры в хижинах живут;

Где улегся в теплый Нил

Узловатый крокодил,

И фламинго ловит рыб

Прямо с лету, вперегиб[112]

Только ребенок, читавший Мильтона и Блейка, хотя и не знающий, что фламинго не питаются рыбой. Очарование этого, как и всех прочих стихотворений в «Детском цветнике стихов», в его нарочитой, утонченной простоте; в нем чувствуется рука мастера, тронувшая детский рисунок. Пожалуй, именно по этой причине детям стихи Стивенсона нравятся меньше, чем стихи Милна или Кэррола. С другой стороны, мы видим здесь художественное мастерство на грани фокуса, ведь этот сборник сугубо личных стихотворений пережил войну, политические перевороты и все капризы и причуды литературной моды.

«Доктор Джекил», о котором мы уже говорили, вышел из печати в январе 1886 года, а в мае – июле того же года в «Янг фолке» стал печататься новый роман Стивенсона – «Похищенный», изданный в июле отдельной книжкой. На этот раз Стивенсон проявил большую интуицию, чем при создании «Черной стрелы», и куда ближе подошел к успешному компромиссу между романом с продолжением для детского журнала и исторической хроникой, между коммерческой книгой и настоящим искусством. Время действия – 1751 год – было достаточно близко к восстанию якобитов, чтобы казаться знакомым для всех еще многочисленных читателей Вальтера Скотта. Местом действия Стивенсон избрал Шотландию и моря, омывающие ее берега, героями – шотландцев, так что писал он о том, что действительно знал. Роберт Луис сам, правда, не с начала до конца, проплыл мимо тех же неприютных берегов, что и герой романа Дэвид Бэлфур, посетил остров Иррейд, где тот потерпел кораблекрушение, и бывал в тех местах, где Дэвид странствовал с Аланом Бреком и испытал все свои злоключения. Письма Стивенсона из Борнмута отцу и одному из двоюродных братьев – Дэвиду показывают, как скрупулезно писатель выверял топографические детали для того, чтобы достоверней изобразить странствования своего героя на суше и на море. Однако, как и всегда, он довольно небрежно отнесся к другим деталям, во всяком случае, не так страстно стремился к правдоподобию, когда в его интересах было им пренебречь. Я не думаю, чтобы даже по шотландским законам середины XVIII века насильственное похищение человека с целью продать его в рабство и лишить наследства могло считаться чем-либо иным, кроме уголовного преступления, однако Стивенсон показывает нам, как ловкий адвокат-шотландец со спокойной душой отказывается за деньги от судебного преследования преступника, чтобы помочь автору привести повествование к успешному концу. Но поскольку до сих пор никто не подверг это сомнению, я, должно быть, не прав.

Даже убежденный противник Стивенсона – если таковые вообще существуют – не может не восхищаться скромностью и выдержкой этого талантливого писателя, благодаря которым, работая для таких низкопробных изданий, как «Янг фолке», он использовал их не только для того, чтобы заработать немного денег, но и для дальнейшего оттачивания своего мастерства. «Остров сокровищ» был озарением гения, но не отвечал требованиям романа с продолжением; «Черная стрела» была хороша для юношеского журнала, при всех своих достоинствах в виде отдельной книги успеха не имела; «Похищенный», которого Стивенсон начал писать только ради денег, без всякого интереса, вдруг ожил и оказался хорош как для журнала, так и в виде отдельной книги. В нем сильно чувствуется влияние Скотта, еще сильнее – Дефо, но, заимствовав многое у своих предшественников, Стивенсон написал при этом вполне оригинальную книгу. Когда она вышла всего полгода спустя после «Доктора Джекила», ее ожидал очень хороший прием, и она, бесспорно, увеличила славу автора, особенно в Соединенных Штатах. Удивительно не это, а удивительно то, что он все еще получал жалкие гроши – за тысячу слов романа с продолжением ему платили в журнале всего тридцать шиллингов.

Оставим «Подлесок», «Воспоминания и портреты» и «Воспоминания о профессоре Дженкине» для дальнейшего разбора и скажем все же несколько слов о двух рассказах, опубликованных в 1885 году. И тот и другой относятся к категории рассказов «ужасов». В многочисленных вариантах воспоминаний о том, как Фэнни заставила Луиса переписать заново «Доктора Джекила и мистера Хайда» и сделать из него аллегорию, неизменно говорится, что она приводила в пример «Маркхейма» в качестве истории без всякого подтекста, а ведь «Маркхейм» тоже в своем, пусть более зашифрованном, роде аллегория – аллегория о пробуждающейся совести. Незнакомец, так неожиданно возникший на месте преступления, не кто иной, как «дьявол» – он же Иисус, – и аллегорически показывает борьбу «добра» и «зла» в душе Маркхейма. Как это нередко бывает при чтении моралистических произведений, читателя немного смущает, что кто-то обязательно должен быть зверски убит для того, чтобы грешник смог затем раскаяться в убийстве. И вряд ли Стивенсон подумал, что, вернувшись после рождественской прогулки и встретив в дверях незнакомца, сказавшего «с подобием улыбки на губах»: «Сходите за полицией, я убил вашего хозяина» (последняя фраза рассказа), служанка обязательно должна завизжать и упасть в обморок, – это отнюдь не та «нота», на которой автор хочет нас покинуть. К тому же, хоть это и мелочь, Стивенсон тогда еще не усвоил, что излишняя тщательность в отделке предложения может принести ему вред и что стремление любой ценой избежать банальностей хуже, чем банальность. Многократно приводилась цитата из «Маркхейма», где, желая сказать, что тот отнял жизнь у старика так, как часовщик останавливает часы, Стивенсон пишет:

«А теперь благодаря его поступку этот маятник жизни остановлен, подобно тому как часовых дел мастер, сунув палец в механизм, останавливает ход часов».

«Олалла» претендует на большее. Так же как было с «Доктором Джекилом», если не весь замысел вещи, то, во всяком случае, центральную часть сюжета – «внутренний дворик, мать, комнату матери, Олаллу, комнату Олаллы, встречу на лестнице, разбитое окно, безобразную сцену с укусом». – подсказали Луису во сне пресловутые «человечки». Можно установить, хотя бы частично, происхождение этого сна. Работа Луиса над жизнеописанием Веллингтона могла навести его на мысль об Испании периода войны в Пиренеях – в качестве места и времени действия; эпизод, где Фелип мучает белку, идет, как говорят, от «Странной истории» Булвера-Литтона, а в трагической судьбе семьи героини чувствуется влияние бальзаковского «Палача». Садизм Фелипа, если расшифровать все намеки, должно быть, тот же «вампиризм» его матери. Олалла, в которой ничего подобного нет, является жертвой фамильного проклятья и, боясь передать его своим детям, не позволяет любви к пришельцу-англичанину завести ее слишком далеко. Для многих читателей вся история чересчур романтична и образна, и, не вдумавшись в нее, они говорят, что она неудачна. Конечно, она неудачна, но неудача эта выше многих чужих удач. Слабее всего конец. Стивенсон явно не знал, что делать с приснившейся ему ситуацией, а для Фэнни уровень рассказа был слишком высок. Пожалуй, самым естественным и правильным было бы, если бы Олалла убежала от матери и всех связанных с ней ужасов и испытала бы беспредельное счастье в браке с англичанином, а затем еще более беспредельное отчаяние при виде того, как страшный наследственный недуг возродился в их единственном ребенке… но читатели ни за что бы этого не перенесли, и Фэнни, несомненно, наложила бы свое вето. Если бы Стивенсон оставил рассказ на время и снова пересмотрел его, он, безусловно, нашел бы другой, более драматический финал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.