КОМПОНЕНТЫ СЧАСТЬЯ

КОМПОНЕНТЫ СЧАСТЬЯ

Люблю бродить по цехам «своего» завода. Здесь у меня много знакомых, друзей, школьных однокашников. Для фотокорреспондента условия работы тут не самые лучшие. Одно дело, к примеру, сфотографировать вязальщицу в белом халатике на трикотажной фабрике, в цехе, залитом неоновым светом, у эффектной котонной машины; другое — оператора в пыльной робе, с чернотой под носом, у ревущей огнем обжигательной печи. Здесь работают люди резкие, порывистые, на первый взгляд грубоватые. Позировать не любят и не всегда будут. А если еще порой дело не ладится, то под горячую руку могут послать вместе с фотоаппаратом очень далеко. Света для съемок у печей маловато, приходится работать с лампой-вспышкой. Фотокорреспонденты «вспышкой» работать не любят, снимки получаются слишком контрастными, необъемными, лица людей — плоскими, невыразительными.

Помнится, сфотографировал я впервые операторов за работой. Появился снимок в газете. Взглянул я на него — и мороз по коже. Что на снимке? То ли люди, то ли звери фантастические, не пойму. Расстроился очень. Пошел к базару и долго стоял у доски объявлений «Куда пойти работать».

Наутро, успокоившись, вновь отправился на завод. Встретили меня рабочие у печей, как ни странно, приветливей, чем я ожидал.

— Извините, — говорю, — товарищи, за вчерашний снимок в газете. Брак дал, моя вина…

— Да чего там, — отвечают рабочие, — это в любом деле может быть. Мы ведь понимаем, что здесь не ателье…

Стал я их фотографировать снова. Снимаются даже охотнее, чем в прошлый раз. Народ вокруг нас собрался, шутят, посмеиваются, кто-то полез лампочки-«пятисотки» вворачивать, чтобы посветлее было, кто-то робу чистую, без заплат притащил, напяливает на товарища. Словом, атмосфера для моей работы создалась дружественная. Все шло хорошо, пока не дошла очередь до Антоневича — пожилого сутулого оператора с тонкими злыми губами. Сидел Антоневич в темном углу нога на ногу, курил, посматривал на меня недружелюбно.

В завкоме кандидатура Антоневича вызвала споры. Одни говорили, что Антоневич — старейший и опытнейший оператор завода, которого нужно показать в газете, другие возражали им: Антоневич общественными делами не интересуется, нелюдим, угрюм, с товарищами зачастую груб, третьи просто сомневались, что Антоневич согласится фотографироваться. Встретившись глазами с оператором, я понял, что правы последние: этот человек вряд ли станет под объектив фотоаппарата. Все же я решил сделать попытку и подошел к Антоневичу.

— Проходите, гражданин, мимо и не мешайте работать, — ответил Антоневич на мое предложение сфотографироваться, — ни вы, ни ваша газета меня не интересуют.

— Простите, но разве не интересно вам увидеть себя или своих товарищей в газете? Это ведь не часто бывает.

— Своих товарищей я вижу каждый день и без газеты. А что касается меня, то я уже был однажды в вашей газете. Лихо расписали. Даже в чем счастье мое разъяснили. Я до седых волос дожил, не разобрал в чем счастье, а такой, как вы, корреспондент побеседовал со мной пять минут — и все ему ясно. Счастье мое, оказывается, стоять у печи и вонь от абразивов нюхать. Так и написал: «Счастье оператора Антоневича — когда огонь и дым в лицо, когда гудят после работы натруженные руки, но легко и вольно дышит широкая грудь». Во как, дословно помню.

Закашлял Антоневич глухо, впалую грудь потирает, а я уже и не рад, что с ним связался. Атмосфера в цехе меняться начала. Шутки исчезли, смех замолк. С Антоневичем никто в спор не вступает, хотя и не поддерживает его. По всему чувствуется: недолюбливают его здесь, но побаиваются. Стали люди от нас отходить как-то неловко, боком.

— Куда же вы, ударнички? — кричит Антоневич. — Сфотографируйтесь в газету, интервью дайте, глядишь, и подкинут вам гонорарчику. И товарищу корреспонденту тоже надо заработать.

Слушаю я эти речи, не каменный же человек, злиться начал. Ну, не хочешь фотографироваться — твое дело. Зачем же всем настроение мутить? Но сейчас упаси бог ответить Антоневичу грубостью. Тогда все — за ним последнее слово останется. Сейчас надо вежливо, но точный удар в ответ нанести. Да так ударить, чтобы все почувствовали: не промахнулся я.

— Простите, — говорю, — товарищ Антоневич, что мой коллега неправильно определил ваше счастье. Его ведь каждый по-своему понимает. Лично я никогда не написал бы, что вы счастливы. В моем понимании счастье из многих компонентов состоит. Это как в фотоделе. Составляешь проявитель, забудешь в раствор метола добавить, или гидрохинона, или еще чего — все насмарку. Так и счастье: нет одного компонента — нет полного счастья.

Стали вокруг нас снова рабочие тесниться, к философскому нашему диспуту прислушиваются.

— Какого же компонента для моего счастья не хватает? — усмехнулся не без интереса Антоневич.

Вот тут-то и наступила для меня решающая минута для удара.

— Мне кажется, товарищ Антоневич, у вас не хватает самого главного для счастья компонента — друзей. Не знаю, как вы дома, а здесь, в цехе, среди людей, вы одиноки — так мне кажется…

Говорю и слышу: зазвенела в цехе тишина. Глянул в глаза Антоневича — страшно стало. Вижу: попал, да не в больное место, а в самое сердце. Смотрит на меня человек, а глаза его, кажется, кричат от боли. Хотя тишина эта длилась не больше секунды и усмехнулся потом Антоневич скептически, воспоминание о нем мне потом долго покоя не давало. И люди в цехе, чувствую, не на моей стороне, не одобряют они такого жестокого удара.

Несколько дней не шел у меня из головы оператор Антоневич. Клял себя за недомыслие, за мальчишество, наконец собрался, пошел в заводской музей к Сергею Арсентьевичу. Музей закрытым оказался, но прохожий подсказал: «На заводе его ищите, только что видел его в тигельном цехе».

Подхожу к заводской проходной и вспомнил: удостоверение от газеты дома забыл. «Может быть, проскочу, — думаю, — давно мы по абразивному заводу критического материала не давали. Должны и без удостоверения пропустить».

Расчет верным оказался. Спешу делово через проходную, поясняю громко: «Из редакции». Вахтер знакомый шляпу приподнял, зевнул сонно.

Иду по двору, вижу: у входа в инструментальный цех народ толпится, шум, грохот. Пробился я сквозь толпу, смотрю, громадный деревянный крокодил стоит на колесах, метра три высотой. Разрисован красками, как живой, а в лапах листок держит, «Колючку». В «Колючке» пьяницы и бракоделы расписаны, карикатуры разные.

— Это Сергей Арсентьевич такую штуку соорудил, — говорят знакомые, — каждое утро подтаскивает своего крокодила к тому цеху, где происшествие случилось. Та же «Колючка», а смотрите, какой эффект производит. А когда на стене висит «Колючка», на нее и не глядит никто, приелась.

В цехе я старого мастера не нашел. Заглянул в клуб. Никого, тихо. Вдруг слышу, под сценой что-то шуршит. Постучал по сцене каблуком — вылезает из-под нее Сергей Арсентьевич. В пыли весь, в паутине, радостный. В руках у него охапка пожелтевших бумаг.

— Посмотри, что нашел, — вместо приветствия загудел он, — снимки первых бригад коммунистического труда, знамя старое, стенгазета послевоенная. Это же для нашего музея просто клад. У тебя ко мне срочное дело?

— Да нет, поговорить хотелось…

Мастер облегченно вздохнул и вновь нырнул под сцену, крикнув:

— Приходи вечерком ко мне домой, чайку попьем! Сейчас некогда. Работы здесь непочатый край.

Пришел к Сергею Арсентьевичу вечерком. Вечерок субботний, торопиться некуда. Развалились мы с хозяином в садике в прутяных креслах. Кресла эти Сергей Арсентьевич сам плел из ивовых прутьев. Удобные, но скрипят. Супруга хозяина, Антонина Григорьевна, вынесла нам в садик электрический самовар, поставила на столик. Бытует мнение, что глухой забор вокруг дома — чуть ли не признак мещанства или чего похуже. Но как приятно и вольготно посидеть в таком вот отгороженном от шумной улицы и любопытствующих глаз уголке с интересным человеком, поговорить, послушать! Недаром народная мудрость гласит: «Лучший отдых — в хорошей беседе».

Побеседовали мы с Сергеем Арсентьевичем о том о сем. Рассказал я ему историю с Антоневичем, спрашиваю:

— Что за человек Антоневич?

Задумался мастер. Снял очки, платком протирает, потом говорит:

— Антоневича с детства знаю. В школе вместе учились, на заводе не один десяток лет работаем, да и живем по соседству. Вон его дом, — Сергей Арсентьевич махнул рукой в сторону забора. — Вся жизнь Антоневича перед моими глазами прошла. Что друзей не имеет — это ты точно подметил, но обидел его зря. Человек он честный и трудолюбивый. Правда, однобокий какой-то. Потому, может, и жизнь его кувырком шла. Помню, мальчишками еще были. Если обидит его кто-то, обманет или иной некрасивый поступок совершит, перестает Антоневич замечать этого человека. Никому обид не прощал, а злопамятный был страшно. Петь любил. Голос у него был — чудо. На школьных вечерах выступал, в городской самодеятельности участвовал. Ну а мы, как это у мальчишек всегда бывает, подсмеивались над ним, «певцом» прозвали. Сторонился нас Антоневич. Я с ним вначале в мире жил, у нас даже дружба наклевывалась. А потом вот что произошло. Неравнодушен был Антоневич к девочке одной — Тоне Семиной. Красивая была девочка, тоже петь любила, они вместе в самодеятельности занимались. Попросил он меня как-то передать Тоне записку, в кино приглашал. А мы с мальчишками решили подшутить над Антоневичем. В классе у нас другая Тоня была — Галкина. Некрасивая, капризная, ябеда страшная, я ее и сейчас когда вспомню, на душе муторно делается. И вот я этой Галкиной записку Антоневича и передал. Сам с мальчишками за встречей их возле кинотеатра наблюдал, животы надорвали от смеха. Сколько лет с той поры прошло, а Антоневич мне этого простить не может, сквозь зубы здоровается.

— Как же дальше сложилась его жизнь?

— Я из школы рано ушел, на заводе стал работать. Антоневич учиться продолжал, с Тоней Семиной дружил. Закончили они школу, поехали вместе в Ленинград в музыкальное училище поступать. Тоню приняли, а Антоневича нет. Вернулся он, устроился к нам на завод работать в ремонтный цех. На следующий год снова поехал в музыкальное училище поступать. И снова провалился, уж не знаю, почему ему ее везло, голос у него был куда лучше, чем у Семиной. На третий год — настырный был — вновь поехал. И вдруг в тот же день назад вернулся, говорят, экзамены почему-то не стал сдавать. С той поры я на его лице никогда улыбки больше не видел.

Вскоре после этого приехали к нам из Ленинграда артисты, концерт давали. Ну, сижу я, слушаю; я, бывало, ни одного концерта не пропускал. Смотрю, выходит на сцену Тонька Семина. Еле узнал. Располнела, на голове прическа пузырем, пальчиком по микрофону постукивает. Ведущий объявляет:

— Выступает выпускница Ленинградского музыкального училища Антонина Салынская.

«Какая, — думаю, — Салынская? Это же Тонька Семина». Глянул на Антоневича. Сидит он с опущенной головой, руками в стул вцепился, а сам белый весь. Тут только и понял я все.

— Семья у Антоневича есть?

— Женился он поздно, уже перед самой войной. Жену его Марией звали, у нас в абразивном работала формовщицей. Тихая была, болела часто. Жили они вроде дружно. Со стороны-то чужую жизнь не всегда рассмотришь, но, по моему пониманию, не было промеж них любви, на одних уважительных характерах жили.

Война началась, я на фронт ушел, а Антоневича в армию не взяли — бронь была, да и со здоровьем у него не все в порядке. Немцы к городу подошли, завод наш в Сибирь эвакуировали. Там Маша Антоневича и умерла, замерзла. Работала на станке весь день, а станки вначале под открытым небом стояли с навесами небольшими от дождя и снега. Отработала смену, присела за штабель досок отдохнуть да и заснула. Мороз был. Утром только нашли ее. Антоневич один остался с дочкой. Не женился больше. Сам дочку вырастил и воспитал. Последнее время она экономистом на трикотажной фабрике работала. Замуж вышла неудачно. Разошлись. Так и жила с отцом в этом доме. Года три назад Мария — дочку его тоже Марией звали — попала под машину. Да ты, наверное, помнишь эту историю? С автостанции двое пьяных угнали автобус, а у базара в толпу врезались. Марию и еще двух человек тогда убило.

— Выходит, Антоневич один живет?

— Нет, не один. Внучка у него есть, Тоня. Слышишь? Она играет…

Из-за кустов сирени, насевших на забор, неслись звуки скрипки. Мягкая волнистая мелодия неизвестного мне произведения вплеталась в шелест кустов и растекалась по саду тревожно и грустно.

— Антоневич в своей внучке души не чает, — продолжал Сергей Арсентьевич, — каждый день ее в школу провожает и из школы встречать ходит. В родительский комитет его избрали. Внучка его еще в детской музыкальной школе учится. Говорят, талантливая к музыке. Недавно у них в школе музыкальный конкурс был: «Звучат любимые произведения Ильича». Так она на нем первое место заняла. Это мне сам Антоневич говорил. Редко мы с ним разговариваем — недолюбливает он меня, а тут не удержался, похвастался. Ты бы сфотографировал его внучку да написал о ней что-нибудь. Милая девчушка. Ко мне иногда забегает, я ее яблоками угощаю. Антоневич не любит, когда она ко мне приходит, ревнует.

За кустами по-прежнему играла скрипка. Я встал, подошел к забору. Раздвинул ветки отцветшей сирени и вздрогнул. За забором, совсем рядом, сидел на скамье Антоневич. Не скажи мне Сергей Арсентьевич, что Антоневич его сосед, я бы сейчас не узнал его без войлочной шляпы на голове и без брезентовой робы. Антоневич сидел, скрестив руки на впалой груди, и смотрел на стоящую поодаль детскую фигурку.

В полумраке вечера загорелая девочка казалась невидимкой, которую выдавало только белое платье да белый бант в волосах. Бант, словно громадная ночная бабочка, порхал над скрипкой, которая пела и пела, не уставая, уверенно и сильно. Лица Антоневича рассмотреть я не мог, но в его угловатой, сгорбленной фигуре было что-то такое, что тотчас заставило вспомнить наш разговор о счастье.

На следующий день я, как посоветовал Сергей Арсентьевич, отправился в городскую музыкальную школу.

— Да, Тоня Антоневич талантливая, трудолюбивая девочка, о ней стоит написать, — сказал директор школы.

Но мне хотелось не только сфотографировать девочку и сделать о ней обычную короткую зарисовку. Хотелось сделать материал о внучке Антоневича так, чтобы старого оператора он не оставил равнодушным.

Никогда раньше не тратил я столько времени, сил и пленки на один снимок. Целую неделю ходил в детскую музыкальную школу. К неудовольствию учителей музыки (кому приятно иметь на уроках постороннего человека), наблюдал и, по возможности, незаметно фотографировал девочку на уроках, на репетициях, на внутришкольном концерте. Из четырех отснятых пленок выбрал один кадр. Снимок получился на редкость удачным. Крупным планом взято лицо девочки и скрипка. Скрипка, смычок, черты лица юной музыкантши неясны, расплывчаты. Живут только глаза. Огромные, глубокие, чистые, они, кажется, лучатся и светятся музыкой.

Пару вечеров потом еще корпел дома над зарисовкой о девочке. Зарисовка получилась не бог весть какая, но в целом материалом своим о Тоне Антоневич я был доволен. Появился материал в газете, а через несколько дней встретился на улице с Антоневичем и его внучкой. Девочка по школьно-музыкальной моде реверансик мне сделала, а оператор в знак приветствия головой кивнул. И по глазам его вижу: доволен и простил мне злые слова, в цехе сказанные.

Целый день я после этой встречи с хорошим настроением ходил. Ничего нет на свете прекраснее, чем хорошее настроение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.