«EXPLORANDO — DOCEMUS»

«EXPLORANDO — DOCEMUS»

В то время как Прянишников завершал свои опыты с аспарагином и попутно испытывал влияние влажности на развитие пшеницы, разбив грядки на крыше той виллы, где семейство снимало комнату, а в перерыве слушал в отличном переводе дочери Карла Маркса — Эвелины Маркс — речи Бебеля и Либкнехта на Международном конгрессе социалистов, Вильямс уныло бродил по нетопленным помещениям академии, молчаливый свидетель мертвящего запустения, царящего в этих недавно еще таких оживленных аудиториях и кабинетах.

Академия уже превратилась в безжизненный склад научных приборов и учебных пособий, а Вильямс был назначен хранителем академического имущества.

Незадолго до этого он поселился с женой и маленькой дочкой на территории академии и чувствовал все большую и большую привязанность к Петровке. С горьким чувством неожиданно наступившей бесприютности он обходил лаборатории и опытные участки, созданные упорными усилиями и трудами целой плеяды русских ученых на протяжении трех десятилетий. Все это было обречено на постепенное разрушение и уничтожение…

Однако у Петровки были не только враги, но и друзья, которые умело использовали растерянность властей, вызванную катастрофическими последствиями «голодного» 1891 года.

В земледельческой стране, страдавшей от периодических голодовок, решено было, наконец, создать министерство земледелия, и возглавить это министерство было поручено не кому-либо из завзятых чиновников, а сотруднику Энгельгардта по изучению фосфоритов и автору известной книги «Системы хозяйства и севообороты» — А. С. Ермолову.

А Ермолов выбрал своим ближайшим помощником П. А. Костычева, занимавшего к тому времени уже кафедру почвоведения с основами земледелия в Лесном институте в Петербурге.

«Впоследствии Авдотья Николаевна Костычева говорила мне, — рассказывал Прянишников, — что у нее и у Костычева была еще надежда через Ермолова оказать помощь многим друзьям, находившимся в ссылке».

Одной из первых забот Ермолова было возобновление работы лучшей в России сельскохозяйственной школы. Но о прямом восстановлении «гнезда бунтовщиков» не могло быть и речи; Александр III и слышать об этом не хотел. Тогда Ермолов решил сыграть на хозяйственной струнке прижимистого монарха и поставил вопрос так: «Нельзя же не использовать по назначению здания, стоившие таких затрат, лаборатории, библиотеку, опытное поле и ферму, которые достигли тройных урожаев против среднего русского урожая». Он предложил компромисс, который всех устраивал: не восстанавливать Петровскую академию, а создать на ее месте совсем другую школу. Это предложение было принято, но обвести Александра III вокруг пальца не удалось. Согласие-то он дал, но тут же поставил ряд таких ограничивающих условий, что вся затея Ермолова грозила обернуться полной неудачей. Мыслящий государственный деятель, он понимал необходимость создания достаточно широкого круга образованных агрономов, на которых могла бы опираться работа по поднятию общей культуры земледелия в стране. Император же склонен был заботиться только о землевладельческой верхушке. По высочайшему повелению новый институт должен был возникнуть в качестве закрытого учебного заведения с ограниченным приемом, преимущественно детей землевладельцев (имелись в виду, разумеется, землевладельцы крупные, поместные), со строгим инспекторским надзором.

Так или иначе, осенью 1894 года Вильямс вручил ключи от помещений академии администрации открытого на ее месте Московского сельскохозяйственного института. На первый курс было принято всего пятьдесят человек. Новых студентов обязали носить форму, «отдавать честь генерал-губернатору, митрополиту, своим начальникам и профессорам». В институте уже не было ни Стебута, ни Тимирязева, ни Фортунатова. Находившимся в то время в Москве В. Р. Вильямсу и П. Р. Слезкину было предложено читать курсы общего и частного земледелия. А когда вернулся из-за границы Прянишников, Костычев и ему предложил кафедру. Это было возможно, поскольку молодые преподаватели Петровки в высших сферах рассматривались как «меньшее зло».

Наступила пора тягостных раздумий. «Я пошел советоваться к Стебуту и Тимирязеву, — рассказывал Прянишников, — следует ли мне идти на кафедру туда, откуда эти лучшие наши учителя были изгнаны, а правлению нового вуза поручено было чуть ли не искоренить самую память о Петровской академии».

Стебут посоветовал — идти. «Перемелется — мука будет». Стебут предсказывал, что царские поправки к замыслам Ермолова будут неизбежно опровергнуты жизнью: отпрыски разоряющихся «благородных» помещичьих семей вряд ли будут толпиться у врат учебного заведения, окончание которого не обещает заманчивой чиновничьей карьеры. А когда в стенах института появится настоящий студент — от земли, — все постепенно образуется.

Мудрый старик словно в воду глядел; как он и предполагал, передовая профессура, постепенно начавшая брать верх в обновленном институте, мало-помалу справилась и со строгим сословным и имущественным цензом, призванным охранять классовую чистоту студенческих рядов реформированной Петровки. Нового директора — Рачинского — удалось уговорить распространительно толковать статью устава, разрешавшую прием в институт лишь «детей землевладельцев». В конце концов при достаточном желании формально «землевладельцем» можно было признать каждого обладателя «душевого надела». В академию в большом числе снова стали проникать мужицкие сыны. Второй барьер — сравнительно высокая оплата за обучение и практически полное отсутствие стипендий — был труднее преодолим, но и тут находился выход. Пользуясь своими личными связями, профессора устраивали неимущих студентов в различные экспедиции, рекомендовали как репетиторов. Словом, вытягивали как могли.

Конечно, плетью обуха перешибить не удавалось. Общий контингент учащихся Московского сельскохозяйственного института был до смешного мал: двести-триста человек. Он немного возрос лишь после революции 1905 года, когда институт получил более широкие возможности профессорского самоуправления.

У Тимирязева, помимо тех же соображений, было еще одно частное, касавшееся непосредственно кафедры общего земледелия, с которой Прянишникову предстояло осуществить нелегкое размежевание учебных дисциплин. В критический час решений, когда обсуждался вопрос — идти или не идти Прянишникову на кафедру реорганизованного института, туда, откуда были изгнаны его лучшие учителя, Тимирязев говорил: «Идите, а то студенты по линии земледелия останутся на съедение одному Вильямсу. Да там нет и физиологии; вы по крайней мере земледелие будете строить на физиологических основах»[4].

Неуютно было старым петровцам как будто бы в тех же самых и в то же время так резко изменившихся стенах.

«Нам, чтившим память прежней академии, приходилось нередко чувствовать себя в совете какими-то отщепенцами», — вспоминал Прянишников это нелегкое время.

Вокруг нового директора Рачинского увивались разные личности, рассказывавшие всякие небылицы о Петровской академии, о Стебуте и Тимирязеве. Один из таких ораторов однажды заявил на банкете, что «у Тимирязева не было учеников». Прянишников молча встал и в знак негодующего протеста ушел.

Из учебных планов нового института были изгнаны и агрохимия и физиология растений. Но Прянишников не только не собирался сдавать завоеванных позиций, а, наоборот, потихоньку готовил генеральное наступление. Об этом главном для данного этапа жизненном плане он с полной откровенностью рассказывал в своих «Воспоминаниях»: «Начав читать обязательный для меня курс частного земледелия, я с первых же шагов стремился наладить свою исследовательскую работу по линии агрономической химии и физиологии растений, а затем — и в учебном деле — я стал постепенно собирать воедино звенья агрохимии, разбросанные тут и там».

Прежде всего он настоял, чтобы при кафедре частного земледелия была создана, кроме музея, к которому, как мы знаем, любовно приложил свою умелую руку Вильямс, лаборатория для химических исследований. В этой лаборатории Прянишников не только работал сам и не только привлек к этим занятиям своих сотрудников, но впервые на практике осуществил давнюю мечту своего учителя и друга Фортунатова — он стал широчайшим образом привлекать к самой настоящей, «взаправдашней» исследовательской работе студентов.

После создания лаборатории можно было подумать и о расширении агрохимического плацдарма. Не желая ссориться на этой почве с Вильямсом, Прянишников предложил ему своеобразный обмен. «Учение об удобрении» входило в курс общего земледелия, который читал Вильямс. Прянишников правильно полагал, что Вильямс мог только тяготиться этим привеском, который нарушал откристаллизовывающуюся стройную концепцию «плодородия без удобрения». В свою очередь, столь же слабое тяготение испытывал сам Прянишников к курсу луговодства. В сущности, это был чисто описательный курс, к которому были приложимы все общие закономерности складывающегося учения об удобрении.

Обмен произошел, и это был обмен «всерьез и надолго».

Третьим своим достижением по собиранию звеньев агрономической химии Прянишников считал «захват» старой тимирязевской теплицы на опытном поле. Она числилась за кафедрой ботаники, на которой физиолога Тимирязева сменил «чистый» ботаник Ростовцев. Для ревностного собирателя гербариев и систематика тепличка была тяжкой обузой, тем более что она требовала основательного ремонта. Поэтому Ростовцев охотно от нее отступился — «аннексия» состоялась.

Это была очень весомая, принципиальная победа.

Владея лабораторией и вегетационным домиком (впоследствии к нему присоединился тимирязевский вегетационный домик, экспонировавшийся на Всероссийской выставке в Нижнем Новгороде), Прянишников мог приступить к осуществлению своей заветной педагогической мечты, которая окончательно сформировалась в долгих задушевных беседах с другим выдающимся педагогом той же Петровки, профессором А. Ф. Фортунатовым. У обоих выработался один и тот же девиз: «Каждый студент должен что-нибудь открыть». «Вера в студента действует выпрямляющим образом, — говаривал Прянишников, — заставляя работать над собой». Он охотно вспоминал при этом старца Луку из пьесы Горького «На дне»: «Ты говори ему, что он хороший, — он и будет хороший».

С большим одобрением Прянишников вспоминал слова своего друга: «Каждый студент есть нечто новое, неповторяющееся и неповторимое». А для того чтобы эту скрытую в каждом студенте индивидуальность раскрыть и направить на высокие цели, нужно, по мысли Пирогова, которую Прянишников всецело разделял, не отделять «учебное» от «научного».

— В случае такого разделения, — говорил Прянишников, — научное все-таки светит и греет, а учебное без научного только блестит…

Научная школа необходима и для овладения, по существу, профессией агронома — профессией, которую Прянишников ставил чрезвычайно высоко. Агроному приходится действовать, быстро находя решения в исключительно сложной обстановке. В его сознании минеральное питание растения не должно быть оторвано от агротехники, то есть от способов возделывания почвы и ухода за самим растением. В этом едином комплексе также действует «правило минимума»: пусть вы снабдите растение в необходимой ему пропорции всеми питательными веществами — оно не сможет ими воспользоваться, если не будет получать в достатке световую энергию для фотосинтеза; можно обеспечить его изобилием энергии — поставить под «водопад света» — так образно, по-пришвински, говорил о живительном потоке солнечных лучей Прянишников, — но растение захиреет и погибнет, если под плотно слежавшейся почвенной коркой его корни будут лишены воздуха. У каждой культуры существуют свои особые требования к условиям произрастания, и для того, чтобы их обеспечить, надо очень много знать и о свойствах данного участка почвы, и о действии на нее тех или иных приемов обработки, и о самом растении; надо уметь сопоставить все эти знания и сделать из них практические выводы.

Ну, конечно же, при самой большой эрудиции и подготовке каждое конкретное решение, которое принимает агроном, это акт созидания. Пожалуй, мало есть профессий, которые требовали бы такой свободы мышления, такой широты взглядов, такого обилия разнообразных знаний, как профессия агронома, если, конечно, подходить к ней как к настоящему творчеству.

Прянишникову в высокой степени было свойственно ощущение прелести этого свободного полета агрономической мысли. Разумеется, эта свобода не безусловна, она ограничена своеобразием тех природных условий, в которых вынужден действовать земледелец, но все его искусство в том и состоит, чтобы сообразоваться с этими бесконечно переменчивыми условиями, и в каждом отдельном случае уметь выбрать наилучшую земледельческую стратегию. И курс частного земледелия, который он читал, заключавший в себе описание различных приемов возделывания определенных сельскохозяйственных культур: картофеля, проса, льна, гречихи и других, — он строил без шаблона. Он не вырабатывал рецепты, пригодные на все случаи жизни, а, разбирая отдельные примеры, учил студентов гибко и умело видоизменять свои действия в зависимости от обстоятельств.

Один из ближайших друзей и соратников ученого, профессор И. И. Гуннар, как-то рассказывал, что, будучи еще молодым аспирантом, он обратился к Прянишникому с таким вопросом: «Скажите, Дмитрий Николаевич, что вам помогло написать книгу по растениеводству, в которой фигурируют сотни культур, тысячи наблюдений и фактов, а время вносит в нее так мало изменений?» Прянишников, не задумываясь, воскликнул: «Физиологический фильтр! Все, что я сам находил, что видел, о чем читал, я пропускал через физиологический фильтр и все, что не отвечало данным физиологии, отметал в сторону. Это всегда была первая жизненная проверка теории».

Организуя работу своей кафедры, Прянишников стремился к тому, чтобы вооружить этим критерием жизненности агрономической теории каждого студента.

А для этого, как вспоминали ученики, сами ставшие впоследствии академиками, в основу учебного дела Прянишниковым был положен студенческий самостоятельный опыт, проводимый не по шаблону, не толпами и не отдельными счастливцами, а каждым учащимся.

В лаборатории Прянишникова студент воспринимал методику не игрушечную, а подлинную, так как она не была оторвана от реальных сельскохозяйственных объектов. Таким путем студенческие массы вовлекались в серьезное сельскохозяйственное исследование. Проведенный у Прянишникова вегетационный опыт очень многих выводил на прямую агрономическую работу, а для всех участников служил начальным образцом расчлененного изучения вопросов. Лаборатория Прянишникова никогда не смешивала руководства с «научиванием» — точнее говоря, с «натаскиванием», полагая, что за известными пределами начинающий ученый должен учиться самостоятельно, а не быть обучаемым.

Этим обстоятельством Дмитрий Николаевич справедливо гордился. В 1925 году он писал: «Допущение студентов в вегетационный домик, притом не для шаблонных демонстраций, а для постановки каждым своего опыта, которому начало положено в академии в 1896 году, то есть раньше, чем в какой-либо другой школе (Западная Европа до сих пор этого не знает), было, несомненно, одним из шагов вперед по пути доведения студента до первоисточника знания…»

На одной из своих брошюр, посвященных высшему специальному образованию, Прянишников выставил собственный девиз: «Explorando — docemus», что означает: «Исследуя — учим». Он этим подчеркивал сразу две мысли: и то, что успех преподавателя в высшей школе неразрывно связан с тем, насколько он одновременно является исследователем в своей области, так и то, что процесс приобретения знаний самим студентом должен протекать наиболее активно.

Такова была основа, на которой начал складываться славный отряд прянишниковцев, сыгравший исключительно важную роль в судьбах отечественного земледелия.

Вскоре он приобрел ценное пополнение.

На маленьком железнодорожном полустанке нынешней станции Петровско-Разумовское — осенью 1898 года сошел с поезда молодой человек в зеленом студенческом мундире с золотыми пуговицами, сдал сторожу на хранение свои вещи и сразу же попал в великолепную лиственничную аллею, ведущую к академии.

По дороге в академию он увидел здание с метеорологической вышкой — здание, в котором ему предстояло прожить добрых двадцать лет, сначала будучи ассистентом и заведующим опытным полем, а последние пятнадцать лет — профессором[5].

Кончилась лиственничная аллея, и перед приезжим появилось главное здание академии, «дом, где стекла странной формы прохожего дивят особой красотой» — так было сказано об этом здании в известном всем петровцам стихотворении Фортунатова, и таким оно предстало перед молодым петербуржцем, Алексеем Григорьевичем Дояренко.

«Рядом вижу — «канцелярия», — рассказывал впоследствии Дояренко о своих первых шагах на московской земле. — Иду туда и спрашиваю, что надо сделать для поступления в академию. Узнаю, что окончившие университет принимаются без экзамена: достаточно подать заявление со всеми документами». Он так и сделал и тотчас же был зачислен в состав студентов.

С первых же дней жизни в Московском сельскохозяйственном институте Дояренко поразила противоположность всего уклада жизни этого учреждения укладу Петербургского университета. Там полное одиночество, отчужденность и изолированность ото всех окружающих; здесь, в Петровке, — так по-прежнему любовно именовали свою обитель студенты и преподаватели новый институт — «с первых минут пребывания я почувствовал заботу о себе до мельчайших нужд», — рассказывал Дояренко. В то время он еще в полной мере не сознавал, какую большую роль играло появление в этом реформированном учебном заведении подобных ему, увлеченных агрономией универсантов, в утверждении традиций старой Петровки. Эта сильная студенческая группа принесла в Московский сельскохозяйственный институт революционные настроения и задавала тон в общественном воспитании юного студенчества. Не оправдались расчеты правительства и на «благонамеренную» роль нового профессорско-преподавательского состава. Особенно резко и определенно выявился прогрессивный характер института во время событий 1905 года и позже.

Действительно, все население Петровско-Разумовского представляло собой дружную семью. Если в Петербургском университете студенты встречали своих профессоров только на лекции и о личном знакомстве не могло быть и речи, то в академии студенты постоянно встречали своих преподавателей вне лекций. Кроме того, со студентами дружила многочисленная молодежь профессорских семейств. На масленице все ходили друг к другу в гости ряжеными.

В первые же месяцы пребывания в Петровке Дояренко посчастливилось познакомиться с многочисленной семьей известного биохимика, профессора Н. Я. Демьянова, в лаборатории которого он начал свою научную жизнь. Знакомство постепенно перешло в крепкую дружбу, и дружба превратилась во взаимную привязанность между молодым ученым и подрастающей дочерью Н. Я. Демьянова — Машей. Вскоре Дояренко привез ее к матери на маленький хутор под Харьковом. Увидев выскочившую из экипажа Машу, та со слезами бросилась к ней и стала ее целовать:

— Та це ж моя любесенька дочка. А я так боялась, що прииде така важна бариня, що я и не знатыму, ще з нею робити.

Алексей Дояренко и Маша Демьянова стали естественным центром общественной и музыкальной жизни Петровки. Однажды в подвальном этаже в одном из темных коридоров главного здания Дояренко обнаружил забытый клад — два шкафа с оркестровыми инструментами. Ведавший этими инструментами инспектор охотно передал их в его распоряжение. Там нашлось почти полное оркестровое оборудование. Среди студентов и служащих института объявились пианисты, скрипачи, виолончелисты, флейтисты.

На кларнете Дояренко мог играть сам, совмещая игру с дирижированием. Мы забыли поведать читателю, что этот поразительно одаренный человек в период студенчества в Петербурге «попутно» успел окончить класс композиции Петербургской консерватории и в течение почти шести лет руководил украинским хором, созданным известным писателем Даниилом Лукичом Мордовцевым, объединившим живущих в Петербурге украинцев.

Центром музыкальных встреч студентов Петровки были «субботы» у Демьяновых, на которых блистала другая дочь Н. Я. Демьянова — Валентина. Она окончила с золотой медалью Московскую консерваторию, с успехом прошла в Париже дополнительный курс у знаменитого пианиста Рауля Пуюньо, но сменила блестящую карьеру концертного пианиста на скромную педагогическую работу в деревне в составе группы педагогов-общественников[6].

Из этого маленького биографического отступления можно заключить, что на первых порах у Дояренко было достаточно свободного времени. И действительно, студентам, окончившим университет, было предоставлено право организовывать свои занятия без прикрепления к курсам. Довольно обширные ресурсы времени, как мы видели, Дояренко уделял музыке, а кроме того, он значительно расширил обычную лабораторную программу и углубился в заинтересовавшие его научные вопросы. «Особенно меня привлекал, — рассказывал он о своих первых шагах ученого, — «таинственный гумус» почвы». Решив познакомиться с ним поближе, он попытался извлечь его из почвы. При этом он установил любопытный факт, что из гумуса при известных условиях может отщепляться азот без распада самой молекулы гумуса, без его минерализации. Это значило, что гумус может служить источником азотного питания растения.

Но этот первый единичный успех ознаменовал не открытие новой области исследования, а скорее «закрытие» ее. «Работу над гуминовыми и другими органическими веществами почвы, — рассказывал Дояренко, — я продолжал и после, пытаясь, во-первых, воспроизвести гуминификацию органических веществ в искусственной лабораторной обстановке, а во-вторых, изучить другие перегнойные соединения почвы. Однако многолетние работы в этом направлении — уже в лаборатории Д. Н, Прянишникова, когда я был его ассистентом, — не дали каких-либо результатов, заслуживающих опубликования, хотя и было накоплено много материалов и получен ряд веществ — продуктов разложения этих соединений». Нужно было обладать большим мужеством и решительностью для того, чтобы «поставить крест» на исследованиях, бесплодно отнимавших немало сил и времени. Дояренко обладал и тем и другим качеством настоящего солдата науки. Он круто свернул с пути, на котором ему не виделось никаких больших находок. Уже в этих первых, не вполне удачных по выбору темы, исследованиях у Дояренко проявился дар тончайшего экспериментатора — изобретателя и выдумщика. Автор десятков остроумнейших измерительных приборов и не менее талантливо придуманных способов их применения, он стал в дальнейшем первым русским агрофизиком. Это он обнаружил важнейшую роль «дыхания» почвы, происходящего под влиянием суточных колебаний температур. Он изучал интенсивность этого дыхания и приемы воздействия на него. Эти работы привели к важному выводу, которым не может пренебрегать ни один земледелец: Дояренко убедительнейшими опытами доказал, что большую часть углекислоты, которую растение расходует на построение своих тканей, оно черпает именно в «дыхании» почвы.

Дояренко переложил на язык точных измерений блестящие тимирязевские обобщения о космической роли растений. На этой почве состоялась его встреча с Тимирязевым, которая была одним из ярких памятных эпизодов его жизни.

Увлеченный тимирязевскими идеями о связи солнца, земли и хлорофилла, Дояренко решил определить степень поглощения солнечной энергии разными растениями. Для этого он измерял количество запасаемых ими в результате фотосинтеза горючих веществ. Исследуемое вещество помещалось в калориметрическую бомбу, наполненную кислородом под давлением в 25 атмосфер; в бомбу были проведены электрические провода, соединенные тонкой платиновой проволокой; при замыкании тока проволочка накалялась и зажигала вещество, которое моментально сгорало, выделяя все свое тепло. Для измерения этого тепла заряженная бомба помещалась в калориметр с постоянно работающей мешалкой и термометром. Для приведения в действие мешалки и замыкания тока Дояренко придумал сложную систему телеуправления, как мы бы назвали ее сейчас.

Во избежание всяких помех он нажимал свои кнопки, приводившие на расстоянии в действие мешалку, и по сигналу часов через зрительную трубу проводил отсчеты термометра. «Иногда ко мне заходили знакомиться с моей установкой, тогда еще новинкой у нас, — рассказывал Дояренко, — кое-кто из профессоров — Д. Н. Прянишников, Н. Я. Демьянов и другие».

В один из зимних вечеров, когда он вел очередное наблюдение, он услыхал легкий шорох в дверях, ведущих в контору. Обернувшись, он увидел Тимирязева, стоящего в шубе и шапке. Тимирязев замахал руками и прошептал:

— Продолжайте, пожалуйста, продолжайте! Я не буду вам мешать.

Дояренко поспешил закончить анализ и, обрадованный нежданной встречей, попросил дорогого гостя зайти.

Оказалось, что Тимирязев был у Прянишникова и, узнав, что Дояренко работает с калориметром, захотел познакомиться с этой работой, о которой он, по его словам, «мечтал всю жизнь, но так и не смог оборудовать ее». Дмитрий Николаевич вызвался его проводить, но Тимирязев отказался, сказав, что он знает все входы и выходы.

— И вот я здесь! — сказал он. — И уж вы не избавитесь от меня, пока не познакомите со всеми деталями.

Тимирязев пробыл у Дояренко до поздней ночи, вникая в методику анализа и полученные результаты. А когда спохватился уходить, оказалось, что последний «паровичок» в Москву отошел.

Дояренко предложил отвезти его домой на лошади, но он сначала решительно отказывался, не считая возможным будить для этого рабочего. Но когда Дояренко сказал ему, что сам запряжет лошадь и отвезет домой, Тимирязев сначала не поверил этому, а когда Дояренко настоял, обрадовался и непременно захотел пойти с ним запрягать коня.

Так как спешить уже было некуда, хозяин и гость поужинали, попили чай, а потом пошли вместе запрягать лошадь. «Он не столько помогал, сколько мешал мне, — заключил рассказ об этой встрече с Тимирязевым Дояренко, — но все же мы запрягли саночки, моя жена вынесла нам ковер и теплую одежду, и мы лихо покатили в город. По его просьбе мы поехали не обычной дорогой, а через Академический лес и Петровский парк — по Старому шоссе. Надо было видеть его восторг и почти мальчишеское оживление, когда мы проезжали по Академическому лесу, по-видимому дорогому для него по воспоминаниям».

По представлению Д. Н. Прянишникова Дояренко вместе с Иваном Семеновичем Шуловым в 1901 году был назначен ассистентом по кафедре частного земледелия. На Дояренко было возложено руководство вегетационными опытами и заведование лабораторным хозяйством. Скоро лабораторное хозяйство перешло к Шулову. Дояренко, у которого в голове бродило уже много интересных замыслов, подключился к руководству студенческими работами, которые Дмитрий Николаевич проводил уже в течение шести лет. Когда Дояренко объявил студентам о возможности для всех желающих проводить вегетационные опыты, записались чуть ли не все студенты третьего курса. Их не остановило обязательное условие: каждый опыт довести до конца. Это и составляло главное затруднение, так как после окончания летних занятий студенты уезжали либо на практику, либо на каникулы.

Пришлось немедленно расширять вегетационный домик. На небольшом кузнечном заводе была заказана оригинальная конструкция вегетационного домика. Стекольный завод изготовил сосуды различной величины. Он же снабдил лабораторию белым кварцевым песком. Это был первый опыт организации работы одновременно большого количества студентов. Приходилось учитывать неподготовленность молодежи к этой работе. Схемы опытов и варианты повторных испытаний разрабатывались с таким тщанием и с такими подробностями, с какими, вероятно, разрабатываются только планы операций военного штаба в период наступления. Каждая минута была на учете. Достаточно сказать, что «Руководство к постановке вегетационных опытов для студентов» Дояренко смог написать лишь за те десять дней, в течение которых ему пришлось дежурить у постели заболевшей дочери.

Это было не просто введение в учебную жизнь еще одного лабораторного практикума, а, по существу, целая реформа сельскохозяйственного образования — реформа, которая и по сей день продолжает оставаться идеалом для многих учебных заведений, хотя сейчас положение коренным образом изменилось. Исследовательская работа вузов и участие в ней студентов — общепризнанное средство совершенствования высшего образования в СССР.

В октябре 1907 года Прянишников был избран помощником директора московского института по учебной части. На этот раз он не отказался от обременительного поручения. «Меня интересовала перестройка учебного плана вообще (введение самостоятельного эксперимента в цикл студенческих работ), — объяснял он этот свой шаг, — а в частности, и возможности изменения положения агрохимии в институте».

Ему удалось уменьшить число обязательных предметов, по которым сдавались экзамены. Но «скидку» на число экзаменов он давал студентам недаром — эта льгота предоставлялась только тем, кто выполнял экспериментальную работу по той или иной специальности. Одной из таких специальностей была агрохимия. Таким образом, впервые был в известной мере легализован сам термин «агрохимия».

Поначалу результаты студенческих вегетационных опытов обрабатывал сам Прянишников, но эти результаты оказались столь значимы, что к их обработке были привлечены все ассистенты кафедры. А в скором времени научные публикации этих работ стали выходить вполне регулярно и по отзывам специалистов составили целую энциклопедию новейших для того времени исследований по физиологии растений и агрохимии.

Таким образом, скромная лаборатория благодаря неистощимой энергии и изобретательности Прянишникова, Дояренко и других сотрудников превратилась в огромный научно-исследовательский институт с переменным составом сотрудников. Великая творческая одержимость — это то горючее, которое вздымает в космос звездные корабли; как могучий магнит, она притягивает к себе таланты. Работа в лаборатории Прянишникова стала надежным «полем отбора» этих талантов. В горниле прянишниковской лаборатории первое свое «крещение» получили такие значительные исследователи, как Н. И. Вавилов, А. Н. Лебедянцев, А. Н. Соколовский, В. М. Клечковский, В. С. Буткевич, Ш. Р. Цинцадзе, Ф. Т. Перитурин и многие, многие другие. Прянишниковская лаборатория настолько выдвинулась на общем фоне мировой агрохимии, что вместо обычных в то время командировок за границу туда направлялись на практику молодые ученые из других научных и учебных заведений. Многие из этих командированных там и оседали. Эту школу прошел, между прочим, и замечательный русский писатель Михаил Михайлович Пришвин. Здесь же, сначала негласным путем, затем постепенно узаконенным, появились первые женщины-агрономы: сестры Чудины, ныне известный ученый в области физиологии растений Лидия Петровна Бреславец и другие.

Научные исследования, осуществленные в прянишниковских лабораториях, составили основное содержание современного учения о питании растений. По совершенно бесспорному и единодушному мнению школа Дмитрия Николаевича Прянишникова в значительной степени определила научный уровень агрономической науки XX века. Под скромным заглавием «Из результатов вегетационных опытов и лабораторных работ» том за томом откладывался капитальный коллективный труд, заложивший основы наших современных знаний по химизации земледелия. В нем заключены сотни работ и диссертаций учеников Д. Н. Прянишникова, и нужно сразу же отказаться от попытки проследить за развитием этого вдохновенного труда в хронологическом порядке.

Можно только по отдельным штрихам оценить его напряженность и воодушевленность.

«Лаборатория была для Дмитрия Николаевича его любимым детищем, его домом, его второй семьей, не менее любимой, чем жена и дети, — вспоминает далекие дни своего детства одна из дочерей Прянишникова, Валентина Дмитриевна Федоровская. — Помню, как я, маленькая, ревновала отца к лаборатории; случайно зайдя к нему, я видела, как он распоряжался относительно столярных работ, осматривал вновь сделанную деревянную решетку, отделявшую рабочую комнату от коридора, давал указания Сергею Андриановичу Козлову (служителю, который проработал вместе с Д. Н. с 1895 года и до своей смерти в 1931 году), и я почувствовала, что здесь он дома, здесь он полный хозяин. А дома у нас было мамино царство, отец не вмешивался никогда ни в хозяйство, ни в воспитание детей, изредка только давая маме направляющие указания. «Карающая власть должна быть одна», — говаривал он. Но мама вела все хозяйство и воспитание детей так, чтобы отцу было дома спокойно и уютно, чтобы никто не мешал его работе».

В личном архиве Дмитрия Николаевича сохранилось трогательное письмо восьмилетней дочки, которое Прянишников однажды нашел у себя на рабочем столе. Маленькая Валя писала: «Милый папочка! Ходи в лабораторию как можно реже, а то тебя дома никогда не бывает».

Одержимость руководителя вполне разделяли его юные соратники. По воспоминаниям той же В. Д. Федоровской, молодые исследователи часто приходили работать по вечерам, выпрашивая ключ от лаборатории у преданного Сергея Андриановича, который жил в цокольном этаже под лабораторией. «Помню, — писала она, — как два студента, увлекшись работой, несколько дней не ездили домой (они жили в Москве), ночевали в лаборатории на полу, утром кипятили себе чай в колбе и снова брались за работу. Это были студенты И. В. Якушкин и Б. А. Фидлер — они изучали потери азота цианамидом при хранении».

Обычных вузовских каникул кафедра Прянишникова не знала. Летом полным ходом шли вегетационные опыты. «Я устраивал себе частичный отдых, — вспоминал впоследствии Дмитрий Николаевич, — уезжая на три дня (субботу, воскресенье и понедельник) на какую-нибудь дачу, куда обычно переезжала моя семья, — под Можайск или на Яхрому, Клязьму. Там я имел возможность писать то, что я хочу, без ежедневных новых покушений на мое время через посредство телефона, почтальона и повесток на заседания. Там писались мои курсы и различные статьи, а осенью — обычно с 15 августа по 15 сентября — я брал месячный отпуск, который проводил в Крыму, где днем совершал прогулки по горам, купался, а по вечерам писал».

В курортном режиме Дмитрий Николаевич не нуждался. Со своим застарелым туберкулезом он расправился раз и навсегда во время длительной зимней поездки в Швейцарию. Поселившись в Давосе, в котором, как известно, лечат «лежанием», он немедленно сбежал из санатория, перебрался на частную квартиру и лечился тем, что много бывал на воздухе, спал с открытым окном и хорошо питался. («Здесь лечатся едой», — писал он родным.) Ходил на прогулки, катался на лыжах. («Быстрый спуск на лыжах с гор, — писал он восторженно, — вроде полета по капризному рельефу, а не по прямой, требующий ловкости в управлении лыжами с помощью ног; вверх можно подниматься по зубчатой железной дороге, а оттуда или «лететь» на лыжах, или катиться на салазках по извилистому шоссе на два-три километра».)

За одну зиму ему удалось изгнать все хрипы из легких, а перед отъездом из Давоса, когда врачи удостоверили, что у него в легких все благополучно, он решил предпринять восхождение на Шнехгорн. Совершил он его вдвоем, со старшей дочерью (в то время ей было пятнадцать лет). Во время этой прогулки Прянишников последний раз заглянул в горные ущелья, своеобразный микроклимат которых он регулярно наблюдал. Он оставался естествоиспытателем и в часы досуга, и во время лечения. В углубленных лощинах на южных склонах, защищенных от холодных ветров, зимнее солнце даже в январе настолько нагревало почву, что растительный покров не отмирал. «В солнечную погоду там получаются прогалины, — писал он, — на которых прямо из-под снега выглядывают синие цветы генецианы. Местные жители (горожане) не знали об этом явлении и удивлялись, когда я в декабре приносил цветы с гор, казалось бы, сплошь покрытых двухметровым слоем снега».

Прянишников никогда не изменял раз заведенному распорядку дня. «В длинные зимние вечера я обычно работал», — рассказывал он о времени своего пребывания в Швейцарии. Именно там он написал четвертый выпуск отчетов о вегетационных опытах. «Иногда я ходил, — рассказывал он, — за полтора километра в город Давос, где в курзале была читальня с большим набором газет из разных стран; там же давались хорошие симфонические концерты; часто можно было слушать Чайковского в исполнении чешского оркестра».

Д. Н. Прянишников не принадлежал к числу беспочвенных «сеятелей идей». К нему можно было в полной мере применить ту характеристику, которую К. А. Тимирязев давал великому французскому микробиологу Луи Пастеру. «Самой выдающейся его особенностью, — писал Тимирязев, — была не какая-нибудь исключительная прозорливость, какая-нибудь творческая сила мысли, угадывающей то, что сокрыто от других, а, без сомнения, изумительная его способность, если позволительно так выразиться, «материализовать» свою мысль, выливать ее в осязательную форму опыта — опыта, из которого природа, словно стиснутая в тисках, не могла ускользнуть, не выдав своей тайны».

Тимирязев говорил, что Пастер был «само воплощение экспериментального метода». Вся деятельность его была блестящим опровержением тех знаменитых, так часто упоминаемых и подвергавшихся многочисленным толкованиям слов Гёте, в которых выражалось целое миросозерцание, в основе враждебное экспериментальной науке: «Средь бела дня полна таинственными снами, не даст тебе природа покров с себя сорвать; и то, что разуму сама не может передать, тебе не выпытать у ней ни рычагами, ни тисками».

Эти строки гораздо ближе, чем автору «Фауста», неудачливому создателю «Учения о цветах» — научного сочинения того же Гёте, которое ставило целью опровержение учения о цветах Ньютона. Как выяснилось впоследствии, оно было основано на грубой ошибке поспешно сделанного опыта, но Гёте был высокомерно убежден, что своим умственным оком, обращенным на природу, «как она есть», он проник в сущность явлений света гораздо глубже, чем Ньютон, пытавшийся вымучить у природы ее тайну в темной комнате при помощи какой-то призмы и узкой щели. И не случайно одним из первых, кто оценил это «превосходство» Гёте перед Ньютоном, был воинствующий идеалист и мистик Шопенгауэр. В этом лагере презрительно хохотали при мысли, что какие-то математики могут быть судьями над Гёте. К этому противопоставлению презренной «эмпирики» и возвышенного озарения мыслителя нас вскоре вернут действительные обстоятельства научной жизни Петровки. А пока анализы, измерения, бесконечные ряды банок с растениями…

И некоторые немаловажные выводы.

Нам не избежать хотя бы краткого ознакомления с ними.

Планомерно и основательно развивая начальный успех, лаборатория Прянишникова создавала новую главу агрохимии, которая в сочинениях самого Д. Н. Прянишникова носит название: «Азот в жизни растений и в земледелии СССР».

Какое яркое, какое впечатляющее противоречие: безжизненный, инертный азот — элемент, в самом названии которого заложено отрицание его значения для жизни, — оказывается важнейшей составной частью живого!

При нехватке азота листья растения выцветают, теряют свою яркую зеленую окраску. Растение хиреет, его рост останавливается. Еще бы! Ведь каждая молекула непосредственного носителя жизни — белка — представляет собой необычайно сложное построение из аминокислот. А на долю азота приходится от 16 до 18 процентов веса любой из двадцати известных разновидностей аминокислот. Азот входит также в состав нуклеиновых кислот, находящихся в виде сложных соединений с белком в ядрах клеток, — тех самых нуклеиновых кислот, которые играют такую важную роль в передаче наследственных признаков у живых существ (играют вопреки сомнениям некоторых «чистых биологов», по традиции, ведущих свое начало прямехонько от натурфилософов немецкой физиологической школы конца прошлого века, не желающих вмешательства в свои дела точных методов естествознания и не признающих находок, полученных «не с той молитвой»). Азот есть и в хлорофилле — зеленом пигменте растений, о роли которого в усвоении энергии солнечных лучей и синтезировании сложнейших органических веществ из простых минеральных солей, углекислоты и воды, было уже вполне достаточно сказано.

Вот что означает азот для растения.

Почвенные запасы азота сосредоточены в перегное — точнее, в его органическом белковом веществе. Но для растения эти запасы мертвы. Они должны пройти еще несколько стадий переработки прежде, чем стать ему доступными. Над этим трудятся мириады микроорганизмов. Они превращают почвенный азот в минеральное соединение — аммиак (каждый знает, что богатая перегноем почва, особенно удобренная свежим навозом, издает легкий запах «нашатырного спирта», как называется продающийся в аптеках водный раствор аммиака). Растворяясь в воде, аммиак освобождает ион аммония. Этот ион обладает положительным электрическим зарядом, поэтому называется катионом. Соединяясь с кислотами, катион аммония образует аммиачные соли, которые и служат пищей растению. Катионы аммония хорошо поглощаются почвой, и поэтому не вымываются из нее водой.

Но на этом работа бактерий не прекращается. Они превращают аммоний в отрицательно заряженные ионы азотной кислоты — так называемые нитратные анионы. А те уже служат началом образования селитры — универсального источника азота для всех культур. У селитры есть только один недостаток: она не поглощается почвой и при отсутствии растений легко вымывается, «выщелачивается» из нее водой.

И аммиачные соли и селитра — это минеральные соединения. Они возникают не только при биохимическом распаде почвенного гумуса, перегноя, но и во время гниения в почве органических удобрений. Однако гумус распадается крайне медленно, и запасы его в почве очень малы. Количество местных органических удобрений, даже в очень хорошо поставленном хозяйстве с развитым животноводством, тоже относительно невелико. Поэтому почву необходимо искусственно обогащать азотом.

В природе основные запасы азота сосредоточены в атмосфере. В воздушном столбе над каждым гектаром пашни содержится свыше 70 тысяч тонн азота. Этого могло бы хватить для удобрения нив, раскинувшихся на площади свыше миллиона гектаров. Но этот газообразный молекулярный азот подавляющим большинством растений не усваивается. Дружное исключение из этого правила составляют люцерна, клевер, горох, бобы, фасоль, соя, чечевица и другие представители обширного семейства бобовых. На их корнях поселяются колонии особых бактерий, которые образуют вздутия — клубеньки, откуда они и получили свое название клубеньковых бактерий.

Колонии клубеньковых бактерий — это весьма совершенные и производительные микроскопические фабрики азотных удобрений. Они переводят азот воздуха в аммиак и другие соединения, которые уже могут быть усвоены растениями-хозяевами, и не только ими! После уборки урожая бобовых культур в пожнивных и корневых остатках в почве будет находиться некоторое количество азота, которое перейдет «по наследству» к высеваемым в дальнейшем небобовым растениям. Так объясняется, почему бобовые растения практически не зависят в своем азотном питании ни от содержания доступного азота в почве, ни от внесения в нее азотных удобрений.

В почве обитают и так называемые «свободно живущие», то есть не связанные с корневой системой определенного растения, микроорганизмы. Однако их «заводская производительность» — их способность усваивать азот атмосферы и переводить его в соединения, доступные всем культурам, — значительно меньше, чем у клубеньковых бактерий.

Вот отчего такое большое значение имеет производство. азотных удобрений химическим путем.

Более шестидесяти лет назад за счет окисления азота воздуха кислородом впервые было получено искусственное азотное удобрение — кальциевая селитра. Но это настолько «энергоемкий» процесс, что подобные производства можно было организовывать только там, где очень дешева электроэнергия. Поначалу для этой цели был использован электрический ток, вырабатываемый гидростанциями, поставленными вблизи водопадов в Норвегии и в районе Ниагары.

Изобретение синтеза аммиака, спасшее во время первой мировой войны Германию, отрезанную от природных источников азота, сделало азотные удобрения значительно более доступными, хотя заводская химия пока что еще сильно отстает от природной. Синтез аммиака — это процесс связывания, химического соединения азота воздуха с водородом. Преодолеть инертность азота нелегко. В заводских установках для этого применяются очень большие давления, высокие температуры и специальные «посредники» — катализаторы. Клубеньковые бактерии ту же самую работу производят при атмосферном давлении и температурах летнего дня. Воспроизведение этих процессов в больших масштабах — заманчивая проблема техники будущего. Но как бы ни отставало заводское производство аммиака от природы, единица азота в аммиачной форме оказалась в несколько раз дешевле такой же единицы, но заключенной в селитре. Научившись правильно использовать дешевый аммиачный азот, сельское хозяйство могло бы извлечь отсюда большую выгоду.

Но на практике искусственное азотное питание растений наталкивалось на множество трудностей и загадок. Различные минеральные соединения азота — аммиачные, в которых азот связан с водородом, или нитратные, в которых тот же азот связан с кислородом, — действуют совершенно по-разному на разные растения и даже на одни и те же растения, но в разном возрасте или на разной почве.