Жизнь навязывает выбор
Жизнь навязывает выбор
В Москве, к моему удивлению, меня никто никуда не вызывал и обвинений не предъявлял. Не только в Воркуту не сослали, но даже взыскания не наложили. Тем не менее, я по собственной инициативе отправилась в отдел кадров министерства, чтобы забрать свои документы и распрощаться с Внешторгом. Я была абсолютно уверена, что спецорганам были известны мои правонарушения, а потому здесь хода мне заведомо не будет. В лучшем случае мне могли предложить должность юрисконсульта где-нибудь в конторе Техноэкспорта или Плодоимпорта, или в каком-нибудь арбитраже.
Ко всему прочему, поработав в МВТ и в торгпредстве, я укрепилась во мнении, что чиновничья служба «от и до» мне противопоказана. Цель в определенной мере оправдала средства, и теперь я без страха и сожаления, но, понятно, с озабоченностью, старалась определить свою новую стезю.
Шурочке Пирожковой я на всякий случай честно (хотя ей, наверное, и так все было известно) поведала о своей крамольной переписке с родиной. Она меня ни в чем не упрекала, ничего не предлагала и ни от чего не отговаривала. Мы расстались, как и были, почти друзьями.
Итак, моя министерская карьера завершилась к лету 51-го года. В моей трудовой книжке появилась запись: «Освобождена в связи с переходом на учебу». Мысль об «учебе», вначале послужившая предлогом для такой красивой записи, вскоре стала казаться вполне реальной перспективой, а еще через месяц обернулась определенной, хотя и несколько авантюрной идеей: надо поступить в аспирантуру. Но не своего, юридического факультета, а филологического факультета какого-нибудь гуманитарного вуза. Именно в аспирантуру, а не на первый курс. Основания для такого решения были. В Аргентине я собрала интересный, по тем временам уникальный материал по языковым особенностям стран южного конуса Латинской Америки: Аргентины с Уругваем и отчасти Чили. Однако, согласно диплому, я — «юрист по внешней торговле», а, как говорится, не в свои сани не садись.
Тем не менее я отважно сочиняю реферат с описанием известных мне особенностей — грамматических, фонетических и смысловых — испанского языка Аргентины и иду с этими своими наблюдениями и умозаключениями прямехонько в Московский государственный университет имени Ломоносова. Других нужных адресов я просто не знала, а про романо-германское отделение филфака МГУ от кого-то слышала.
Кафедрой романских языков заведовал доктор филологических наук Будагов Рубен Александрович — профессор с лицом армянского апостола и с изысканными манерами и подчеркнуто правильной речью русского интеллигента.
Мой первый шаг был удачен.
Ученому филологу Будагову понравилась предложенная мной свежая научная тема, которую у него на кафедре никто не разрабатывал, тем более — на полевом практическом материале. Интеллигенту Будагову, как мне показалось, импонировала и сама абитуриентка, явившаяся в ареоле тайны заповедных заморских земель. Он принял мой реферат и предложил мне в предстоящий 51/52 учебный год прослушать курс лекций по некоторым лингвистическим дисциплинам на пятом курсе филфака. О моем юридическом дипломе ему и не вспомнилось, зато он со вниманием отнесся к рекомендации, которую мне дал старый филолог-испанист Федор Викторович Кельин.
Среди старых бумаг сохранился и этот документ, некогда очень мне пригодившийся.
Характеристика
Знаю т. Былинкину Маргариту Ивановну как способную испанистку с латиноамериканским уклоном. Изучаемые ею вопросы латиноамериканского фольклора представляют большой интерес. Научный профиль т. Былинкиной, а также ее хорошее знание испанского языка и поэтическая одаренность позволяют рассчитывать, что из нее выйдет полезный специалист. Полагаю, что ее всячески надо поддерживать на ее научном пути.
Проф. Ф. Кельин (подпись)
2 июня 1951 г.
Никогда ничто не делается впустую. Если бы я перед поездкой в Аргентину не зашла бы к Кельину и не работала бы там по его совету над переводом поэмы «Мартина Фьерро», не видать бы мне этой милой характеристики.
Не в ту пору, а лишь много лет спустя я задалась вопросом: почему с той же рекомендацией профессора Кельина, который к тому же, был известным поэтом-переводчиком с испанского, и со сделанным мною подстрочником (и рядом стихотворных строф) «Мартина Фьерро» я не подалась в Литературный институт, а ринулась в языкознание? Ведь литература Латинской Америки была у нас в середине ХХ века так же мало известна и изучена, как и национальные варианты ее испанского языка. И я избавила бы себя от головоломного преодоления точных лингвистических наук, таких, например, как история романских языков (испанского, итальянского, французского, португальского, румынского, провансальского…) до наших дней. Сколько пришлось рисовать огромных бумажных полотнищ, чтобы зрительно запомнить, какое развитие прошли, скажем, вокализм и или морфология каждого (каждого!) из этих языков за последнее тысячелетие, от латыни до современности. Наверно, литературоведение мне не представлялось в полном смысле наукой, способной дать звание кандидата или доктора филологических наук.
Жребий был брошен, выбор сделан.
Во время годичной подготовки к вступительным экзаменам в аспирантуру МГУ мне, дабы не числиться «тунеядцем» и не портить трудовой книжки, пришлось поработать преподавателем на кафедре немецкого языка своего родного института.
Осенью 52-го года из поступавших в аспирантуру филфака трех человек были приняты двое, в том числе и я. Вскоре была утверждена тема диссертации: «Семантические (т. е. смысловые) новообразования испанского языка Аргентины». Научный руководитель — профессор Будагов.
Весной и летом 53-го года я сдала и полагавшиеся кандидатские экзамены.
От той страдной поры остался ломкий бежевый листок — фотокопия. В левом верхнем углу документа — «шапка»: РСФСР. Министерство среднего и высшего образования. Московский государственный университет им. М.В. Ломоносова. Филологический факультет. Ниже — текст:
Удостоверение № 15
Выдано Былинкиной Маргарите Ивановне в том, что она подверглась кандидатским испытаниям на филологическом факультете Московского ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени государственного университета им. М.В. Ломоносова по специальности РОМАНСКАЯ ФИЛОЛОГИЯ и получила следующие оценки:
Историческая грамматика романских языков 27.II 1953 — отлично
Проф. Р.А. Будагов, проф. М.С. Гурычева, доц. Э.И. Левинтова
Диалектический и исторический материализм 30.V 1953 — отлично
Доц. Петрушевский, Ковалев, Шишкина
Немецкий язык (второй) 10.VI — отлично
Доц. К.А. Левковская
Основы сравнительной грамматики романских языков. 4.XII 1953 — отлично
Проф. Р.А. Будагов, проф. М.С. Гурычева
Декан филологического факультета МГУ (Подпись)
Ученый секретарь Совета (Подпись)
Экзамены, слава Богу, остались позади. Теперь надо было до лета 1955 года написать диссертацию. Только и всего-то.
Как забавно куролесит жизнь. В 48-м году в моем институте Внешторга декан юридического факультета Е.А. Флейшиц предлагала мне без всяких экзаменов поступить в аспирантуру. Но мне, увы, надоело учиться, учиться, учиться, как завещал Ленин. И вот теперь, спустя четыре года, я с энтузиазмом вняла завету мудрого вождя.
Мою отшельническую аспирантскую жизнь 52–55 годов разнообразили некоторые эпизоды легкого жанра.
Однажды зимой 52-го года я была в Колонном зале Дома Союзов на Международном экономическом совещании, где иной раз подрабатывала переводом по линии ВОКСа, попав после Аргентины в поле зрения этого Всесоюзного общества по культурным связям с иностранными государствами.
Между заседаниями я зашла в буфет. Стою в очереди за бутербродом, и тут возникает рядом со мной не кто иной, как известный московский бонвиван, смазливый и уверенный в своей неотразимости Олег Трояновский, сын известного дипломата, а в будущем — посол СССР в Китае и представитель СССР в ООН.
Он представился, мы о чем-то поболтали, он попросил мой номер телефона, а вскоре пригласил меня в Большой театр, считавшийся местом свиданий на высоком уровне.
После театра мы отправились в ресторан Дома актера. Трояновский отпускал несмешные шутки, провозглашал выспренные тосты и наконец попросил меня поднять «за что-нибудь» бокал. Аура моего спутника меня явно не околдовывала, разыгрывать великосветскую девицу не хотелось, мне становилось скучновато, и я подняла бокал «За здоровье моей больной тети Маруси!» (Тетя Маруся в самом деле была нездорова после смерти мужа, Михаила Ивановича). Он был разочарован в своих лучших намерениях.
Мы с будущим послом друг другу не приглянулись и мило расстались.
Посещали меня видения и из прошлого. Уже из очень далекого прошлого — по мерке моего тогдашнего возраста.
Той же зимой случилась у меня встреча с Юрой Петровым, тем самым семиклассником с пунцовыми губами и в бархатной черной курточке, который высек во мне первую искру чувственности. Однако теперь, десять лет спустя, из искры пламя не разгорелось.
Петров жил в Сыромятниках, недалеко от меня, и он сам заявился ко мне и пригласил в Большой театр.
Вместо мальчика в бархатной курточке передо мной стоял грубоватый самоуверенный курсант военной академии в серой шинели, из обшлагов которой высовывались красные примороженные руки. Мне пожелалось, чтобы он купил себе перчатки; как-никак — офицер.
К следующему свиданию он явился в серых замшевых перчатках, но мне уже больше ничего не желалось. Его огромные красные пальцы на моей коленке в театре не вызвали во мне ничего, кроме моментальной отрицательной эмоции, которая так и не улетучилась. А в общем, надо очень любить человека, чтобы всю жизнь ездить с ним по дальним гарнизонам нашей несусветно большой страны.
* * *
Осенью 51-го года, когда поутихли треволнения, связанные с поступлением в аспирантуру, и зарубцевался шов после удаления аппендицита в Пироговской больнице (где мне зашили полость вместе с куском веревки), пришло время вспомнить о Сергееве. Надо было успеть предстать перед ним во всей своей красе, пока заморский блеск не запорошит библиотечная пыль.
Оказалось, что Евгений Семенович Сергеев уже не работает в министерстве Внешторга, но мне сообщили номер его рабочего телефона.
МВТ отошло в прошлое, декорации изменились, изменились и действующие лица.
Сергеев защитил диссертацию по своей инженерно-строительной теме (что-то о значении для аэрофотосъемки теней, которые отбрасываются на земле строениями). Не дожидаясь утверждения ее ВАКом (Всесоюзной аттестационной комиссией), он поступил в Институт научной информации на должность доцента и заведующего отделом с сумасшедше высокой зарплатой — 6 тысяч рублей в месяц.
Зимой 51–52 годов он стал время от времени навещать меня в ИВТ, где я преподавала немецкий, и провожать меня домой.
Летом 52-го года мы не раз ездили за город — в Загорск (ныне Сергиев Посад) и другие, кажется, красивые места по Ярославской железной дороге.
Наше сближение не доставило мне ни особого удовольствия, ни душевной радости, если не считать морального удовлетворения. Программа-минимум была полностью выполнена, а программа-максимум в этой истории никогда и не ставилась, тем более в новой сложившейся ситуации.
Мне стало абсолютно ясно, что я поддалась наваждению юности, недугу местного значения, своего рода клаустрофобии — в стенах министерства. Об этом мне подумалось еще в первые дни пребывания за границей, когда однажды я с удивлением отметила, что не только не скучаю, но даже не вспоминаю о Сергееве. По возвращении, однако, взяло верх женское любопытство и желание довести некогда затеянное до конца. Не зря же, черт побери, затрачено столько сил и чувств на этого человека, который, впрочем, невольно подтолкнул меня к дальней поездке.
Между тем Сергеев после наших летних пикников зачастил ко мне на факультет в МГУ, оставлял в моем почтовом ящике записки, написанные округлым каллиграфическим почерком: «Был, но не застал», а однажды явился ко мне домой, когда мама заведомо была дома, мол, «был рядом и заглянул». У меня даже не появилось охоты предложить ему снять пальто.
Наши нечастые встречи все же продолжались. Осенью 53го года он сообщил мне по телефону убитым голосом: «Гретхен, ВАК не утвердил мою диссертацию…», — и попросил с ним увидеться.
Попросил увидеться! Неужели это тот самый Сергеев? Тот, которого я не раз поджидала вечером в гардеробе МВТ, чтобы «случайно» пойти вместе с ним до метро? Тот, один забавный вид которого приводил меня в восторг и трепет? Реанимация былых переживаний приводила в изумление, не давала угаснуть интересу.
Потом наступили дни, когда при встрече с ним приходилось подбадривать себя мыслью: «Ведь это — тот, тот самый Сергеев!» Но такая мысль все чаще сменялась другой: «Зачем мне все это надо?»
Довольство собой, своей «победой» уступало место равнодушию, даже раздражению. Мне становилось с ним скучно и неинтересно, ни как с мужчиной (при всех его достоинствах), ни как с человеком (при всех его качествах). Дело не в «статусе любовницы», — известно немало случаев, когда двое любящих не расстаются, несмотря на препоны морального и социального характера.
Не было главного — любви, ни у меня, ни у него. Его мужское влечение (вкупе с привязанностью) росло, но мое, женское, гасло. Секс — хорошо, «только этого мало», как говаривал мой добрый знакомый, поэт Арсений Тарковский. В немецком языке есть поговорка: «Первая любовь не ржавеет». Но если не только ржавеет, но и рассыпается на куски — это даже не усталость металла, это просто-напросто чувство не самого высшего качества.
Страсть назначено пережить каждому, и не единожды. Иначе, пожалуй, и дети бы не рождались. Но любовь — это всякий раз штучное творение Господа Бога.
Весной 1953 года в СССР наступил «конец света», апокалипсис, как думали многие. 5 марта умер Сталин. Как ни поразительно, но Сталин все-таки умер. 6 марта, часов в десять утра, диктор Левитан загробным голосом сообщил по радио невероятную новость. Я спала блаженным сном праведного аспиранта, когда меня разбудила мама: «Послушай, ты только послушай!» Трагический тон то и дело повторяемых сообщений нагнетал атмосферу, погружал в состояние напряженного ожидания. Вот-вот погибнет Помпея, накатит девятый вал или наш кирпичный дом взлетит на воздух со всеми потрохами…
Меня одолело страстное любопытство: «Ну, и что же теперь будет?» Остальные мысли и эмоции еще не пришли в движение. Надежда на перемены, осознание краха восточной деспотии и просто радость — все это наступит позже. А пока, в последующие три-четыре дня, люди ощущали себя действующими лицами в общем грандиозном спектакле: одни опасливо помалкивали, другие лили натуральные или искусственные слезы, а третьи, особенно в день похорон, в порыве буйной истерии бежали сломя голову в центр Москвы попрощаться с бессмертным самодержцем.
Телевизора не было, смотреть было не на что, но красочные рассказы очевидцев давали представление о том, что творилось на улицах.
Мой детский приятель, Юра Крестников, мужество которого мы с Валей Горячевой, бывало, испытывали, колотя мальчишку жесткой щеткой по голове, теперь продемонстрировал истинное мужество, отправившись поглазеть на церемонию похорон.
Вся Тверская улица сверху донизу, до дверей Колонного зала в Охотном ряду, была запружена, забита народом; люди не шествовали чинно и печально, как на похоронах Ленина, а плакали, ревели, орали, устремлялись вперед, толкая и давя друг друга.
Конная милиция не могла удержать обезумевший поток; толпы неслись вперед по упавшим и задавленным согражданам. Юра чудом сумел вырваться из людской вихревой стремнины и нырнул под брюхо стиснутой народом милицейской лошади, которая даже копытом не цокнула, с пониманием отнесясь к ошалевшему от ужаса парню. Кое-кто из молодых ребят отваживался добираться до цели по крышам домов вдоль Тверской.
Смерть и кровь сопроводили вождя и в самый его последний земной день. Люди прожили при Сталине, со Сталиным или под Сталиным, — кому как пришлось, — почти тридцать лет, но очень многие, сидя взаперти, так ничего и не поняли и даже привыкли к жестоким поркам «родного отца» ради счастья любимой матери Родины.
Не успел саркофаг второго вождя оказаться в теперь уже двуспальном Мавзолее, как новые руководители в конце марта 53-го года поспешили утешить осиротевший народ и показать, что дальше будет еще лучше, чем прежде. Президиум Верховного Совета СССР принял Указ об амнистии, а Совет Министров СССР и Центральный Комитет КПСС вынесли постановление «О новом снижении государственных розничных цен на продовольственные и промышленные товары».
С войны у меня вошло в привычку сохранять для истории номера газеты «Известия», где публиковались особо интересные материалы из социальной жизни и политики.
Передо мной — желтый хрупкий газетный лист с постановлением Совмина и ЦК о снижении цен, о чем в капстранах не могли и мечтать. Вот фрагменты из этого документа.
«Снизить с 1-го апреля 1953 года (дата выбрана знаковая — М.Б.) цены на продовольственные и промышленные товары в следующих размерах:
Хлеб ржаной, пшеничный, булки, баранки и др. — на 10%
Крупа, рис, бобы и пищевые концентраты — на 10%
Мясо и мясопродукты, в т. ч. говядина, баранина, свинина, птица, колбаса, сосиски, сардельки, котлеты, консервы и другие продукты (Следовало бы добавить: «когда они появляются в продмагах». — М.Б.) — на 15%
Картофель и др. овощи — на 50%
Сахар, соль, конфеты — на 10%
Водка — на 11%
Пиво — на 15%
Вино — на 5%
Трикотажные изделия, платья и др. — на 15%
Обувь кожаная — на 8%
Обувь из заменителей, кожи, текстильная и комбинированная — на 12%
Мыло — на 15%
Духи и папиросы — на 10%
Холодильники «ЗТС» и стиральные машины — на 20%
Вилы, косы, серпы и др. сельхозинвентарь — на 20%
Посуда металлическая — на 10%
Мебель — на 5%
Стройматериалы, в т. ч.: железо кровельное — на 10%
Гвозди подковные, сапожные и др. — на 25%
Медикаменты — на 15%
Спички — на 17%
Керосин — на 25%
Бензин — на 25 %».
Это был умелый шаг новых правителей в лице Маленкова, Берии и других. Народ снова стал с надеждой смотреть в будущее.
В октябре этого же, 53-го года правительство озаботилось и тем, чтобы в магазинах появились мало-мальски необходимые промтовары, приняв постановление «О расширении производства промышленных товаров широкого потребления и улучшения их качества». К 1956 году рост производства следующих товаров предусматривался в таких размерах: шерстяных тканей в два раза, обуви — на 70 %, чулок и носков — на 80 %, часов в 3,2 раза и т. д. Было запланировано и значительное улучшение качества нашей одежды, белья и ботинок.
Не забывали новые правители и об обороне Советского Союза от внешнего врага, не иначе как грозившего новой страшной войной. В августе 53-го года в стране была испытана первая водородная бомба, любимое детище академика Сахарова.
Отныне страна была надежно защищена, и я могла спокойно заниматься своими делами и проблемами.
Весной 53-го года завершался мой первый год в аспирантуре. Ежемесячная аспирантская стипендия была невелика — 400 рублей. Мама снова поила меня и кормила, но работать ей становилось все труднее. В марте мы отметили ее пятидесятилетие, возраст был еще не так велик, но все чаще у нее пошаливало сердце и прыгало давление.
Отец жил в основном у Марьи Петровны Пушкиной в Лосиноостровском, где он купил ей комнату. Она с великим терпением ухаживала за ним в дни запоя и порой жаловалась маме по телефону на свою горькую долю. Тем не менее он был не в силах совсем оторваться от дома, изредка приезжал ночевать в свою комнату и настоятельно вручал нам двести рублей.
В эту пору, как уже упоминалось, я нашла способ немного подработать. Вернее, меня нашла молодая, шустрая Вера Николаевна Кутейщикова из ВОКСа и предложила иногда сопровождать делегации в качестве переводчика.
ВОКС (Всесоюзное общество культурных связей с иностранными государствами) помещался рядом с Арбатской площадью, на улице Воздвиженка, 16, в известном «особняке мавританского стиля», некогда построенном Саввой Морозовым. Объемом служебных полномочий сотрудников этого гостеприимного заведения я не интересовалась, хотя была более чем уверена, что они благоденствуют под сенью спецорганов. Какникак, связи с иностранцами, хотя и «культурные». Забавно, что некоторые воспринимали меня, побывавшую в Аргентине, тоже как своего рода сексота, хотя мои там связи были явно «некультурными», с официальной точки зрения. Но кому и что мне надо было объяснять, когда самой многое оставалось непонятным.
По какой-то причине Кутейщикова прониклась ко мне если не симпатией, то некоторым доверием и стала порой приглашать меня — в числе других испанистов, — культурно поработать с делегациями из Латинской Америки, поскольку сама она работала в Отделе латиноамериканских стран ВОКСа. Наипервейшей задачей этого маленького странноприимного министерства было красиво принять и обласкать представителей прогрессивной интеллигенции из-за рубежа, продемонстрировать им наши достижения и достопримечательности: Большой театр и Третьяковскую галерею, детские сады (передовые), больницы (лучшие); показать радующие взор места по методу нашего славного предка князя Потемкина-Таврического.
За зиму 52-го года мне довелось раза два побывать с латиноамериканскими делегациями на «Лебедином озере» и бесплатно пообедать с ними в первоклассных гостиницах — в основном в «Советской» и «Украине», — где их размещали.
В конце марта 53-го, вскоре после смерти Сталина, мне позвонила Кутейщикова и попросила с неделю поработать с делегацией членов Совета Мира.
В те годы Советский Союз, крепко подружившись со странами Восточной Европы, стал последовательным сторонником мира во всем мире и всячески поддерживал в капиталистических государствах движение сторонников мира, людей, которые искренне восхищались победой СССР в войне с фашизмом. На сей раз мне предстояло быть гидом делегации из Аргентины.
Бегло просматриваю список гостей: Хуан Карлос Кастаньино (художник с мировым именем), Мария Роса Оливер (писательница), Леонидас Барлетта (писатель)… — и столбенею. — Хорхе Виаджо (хирург)… Других фамилий уже не вижу.
Смотрю на листок. И не знаю, что делать. Отказаться от работы? Остаться гидом и..? Ноги подкашиваются.
Что делать?
Меня одолевало смятение чувств: радости, растерянности — и противного страха. Если Карякин видел нас в Палермо, то любой разговор с Хорхе наедине не останется незамеченным, станет лишним свидетельством продолжающихся «опасных контактов», а тогда все пойдет прахом — и дом, и аспирантура… Кто мог знать — да и сам Карякин, — что никаких опасных для государства контактов не было. Собственно говоря, не было ничего. Но для меня было. И очень-очень много. Был не просто эпизод, а большое открытие и большая потеря. Но все это осталось где-то далеко-далеко, вспоминалось, как яркое сновидение. А теперь — вот здесь, рядом, близко…
Мы свиделись словно старые добрые знакомые, как когда-то при первом посещении его клиники. За два прошедших года Хорхе Виаджо не изменился. Так же едва заметно улыбался и легко шутил. Я тоже улыбалась и шутила, но ловила на себе его задумчивый вопросительный взгляд и старалась не смотреть в его сторону. В автобусе по дороге в Большой театр или в клинику профессора Вишневского не могла оторвать глаз от его темноволосого с искорками седины затылка. Ему уже сорок, но вторично он все еще не был женат.
На дворе стояли последние мартовские морозы. Членам делегации преподнесли меховые шапки ушанки и калоши на красной подкладке. Надо было видеть, как Хорхе, щеголявший в демисезонном песочного цвета пальто, с длинным красным шарфом вокруг шеи, смущенно напяливает на голову котиковую ушанку и озадаченно рассматривает свои ноги в больших резиновых калошах. Любимые мужчины бывают очень трогательны.
Мы все время были на людях. Уединиться где-то в холле, не говоря о гостиничном номере, где все просматривалось и прослушивалось, было невозможно. Мы оба чувствовали фальшь нашего дружественного общения, но он ничего (или почти ничего) не мог понять, а мне ничего не оставалось другого, как оставлять его в неведении — и относительно моего странного поведения, и относительно истинного положения дел в нашем государстве.
Даже если бы вдруг произошло объяснение — бурное или не очень, заметное для всевидящего ока государева или нет, — неизбежное расставание лишь обернулось бы настоящей трагедией. Будущего у нас быть не могло. Специальным постановлением Советского правительства от 1948 года были запрещены браки между гражданами СССР и иностранцами. «Несанкционированные контакты» возбранялись в любом виде. Все советские люди были в курсе того, какая участь постигла известных киноактрис Зою Федорову и Татьяну Окуневскую, осмелившихся связать судьбу с офицерами союзной нам армии США.
Подходил конец пребывания аргентинской делегации в Москве. Я подружилась со всеми ее членами, общение с ними было приятным и непринужденным, однако «мост дружбы» между мной и Хорхе незримо напрягался.
Однажды вечером по возвращении с очередного культурного мероприятия Хорхе ровным дружеским голосом сказал мне, что его друг, художник Кастаньино, хочет нарисовать мой портрет и просит подойти к его номеру. Мне было лестно, что крупнейший латиноамериканский график и живописец вознамерился меня запечатлеть, но почему мне об этом сообщает именно Хорхе?
Мы идем с ним по красной ковровой дорожке длинного безлюдного коридора гостиницы «Советская», провожаемые настороженным взором дежурной по этажу. Я — впереди, он на шаг сзади. И вдруг слышу тихий, не то с укоризной, не то с грустью голос: «Mala! Mala!» Первое его слово, обращенное не к гиду. Возвращение в Палермо…
По-испански «mala» значит «нехорошая» или «злая». Я не обернулась, потому что не могла, не хватало сил вернуться в Палермо. Горло перехватило, ноги одеревенели и, дойдя до холла, где нас ждал художник, я рухнула в спасительное кресло.
Через полчаса мой портрет был готов. Рисунок сепией в три четверти крупным планом. Художник встал и, держа портрет на вытянутых руках, окидывал его последним взором. Я, поблагодарив, тоже встала, протянула руку и ухватила пальцами угол портрета. Однако добрый старый Кастаньино из своих рук портрет не выпустил и украдкой взглянул на Хорхе. Тот молчал.
Я все поняла, но мои пальцы почему-то еще крепче уцепились за край рисунка и не могли от него оторваться. Так английский бульдог, вцепившись в чью-то ляжку, не в состоянии сам разжать челюсти при всем своем желании.
С тех пор мое жилище украшает попавшая сюда не по назначению прекрасная работа Кастаньино, запечатлевшая мою унылую, даже скорбную физиономию.
Говорят, эта вещь — музейная и дорого стоит, но мне она дорога только тем, что ее хотел иметь всего лишь один зритель.
На прощание аргентинская делегация подарила мне — от имени всех и с их автографами — большой кожаный блокнотальбом с золотым обрезом, привезенный Хорхе из Аргентины для своих путевых заметок, да так и оставшийся чистым. На первой странице — маленькая прелестная акварель Кастаньино, сделанная на сей раз специально для меня. Хорхе Виаджо молча вручил мне свою изданную в Аргентине книжку «Откровения медика» без какой-либо надписи.
В последние часы он был мил, вежлив и холоден. Получив на память его альбом, я подарила всем аргентинцам по маленькому сувениру и почему-то не нашла ничего лучшего, как подарить ему курительную трубку с вырезанным на ней зловещим профилем Демона. Этакая непроизвольная аллюзия на Мефистофеля и Маргариту.
По дороге в Шереметьево доктор Хорхе Виаджо, глядевший в окно машины на мелькавшие рекламные щиты, спросил: «Для чего в СССР нужно рекламировать товары?» — «Для того, чтобы люди знали о хороших товарах», — ответила я, как исправный гид. «А…» — сказал он. И больше никто из делегации не прерывал молчания до самого аэропорта.
Через полчаса самолет взмыл в серое небо и взял курс к созвездию Южного Креста.
Но на этой истории крест поставлен еще не был.
Сергеева я окончательно вычеркнула из жизни. Не хотелось ни видеть его, ни слышать. В последующие два-три года он навещал меня в МГУ и других местах, но разговаривали мы не более десяти минут, ибо общих животрепещущих тем не находилось.
Ровно через четверть века после нашей последней мимолетной встречи Сергеев позвонил мне — в 80-м году — по телефону домой: «Гретхен, моя жена Софа умерла…» Я ему посочувствовала, не выразив ни малейшего желания его увидеть.
Работа над диссертацией шла в 53–54 годах своим чередом. Раза два в неделю я ездила на семинарские занятия и уроки французского языка на Моховую, в старое здание Московского университета. Это здание в стиле ампир было заново отстроено архитектором Жилярди после пожара 1812 года и появилось в 1817 году одновременно со зданием Манежа. М.В. Ломоносов своим бронзовым бюстом (работы П. Иванова) охраняет нашу alma mater от превращения в очередной офис.
В описываемое время там на третьем этаже находился филологический факультет — узенькие коридоры, небольшие аудитории с обшарпанными столами, тесный гардероб. Такая уютная домашняя обстановка казалась убогой по сравнению с красными ковровыми дорожками в помещениях Минвнешторга или ЦК партии.
Я упрямо и кропотливо доискивалась причин смыслового изменения испанских слов в условиях Латинской Америки. Читала сочинения аргентинских филологов и беллетристов, листала словари, выискивая сугубо местные слова и выражения, а затем распределяла их в группы по собственной классификации: результаты воздействия новых для европейцев природных условий, заимствования из индейских языков (субстрат) и из языков иммигрантов (суперстрат).
Работа непосредственно над диссертацией была несравнимо интереснее и легче подготовки к сдаче аспирантских экзаменов, когда приходилось одолевать теорию и историю языкознания и рисовать широчайшие — во весь стол — таблицы, наглядно изображающие (для удержания в памяти) все этапы многовекового дробления латыни на романские языки, и в частности, превращения староиспанского языка в современный.
С моим научным руководителем, профессором Будаговым, мы ладили. Он был приглашен из Ленинграда в МГУ и наделен в Москве трехкомнатной квартирой недалеко от метро Сокол, куда я и наведывалась для консультаций. Рубен Александрович был достаточно молод (лет сорока трех), высок, красив и седовлас. Он являл собой законченный тип кабинетного ученого и интеллигентного петербуржца. Трудно сказать, чем он больше гордился — своими известными трудами по лингвистике или своими изысканными манерами и безупречностью своей русской речи. Всем его домашним хозяйством заправляла жена, маленькая невзрачная женщина, с виду бывшая домработница, не мешавшая ему, однако, выбирать аспиранток по его питерскому вкусу.
Рубен Александрович знакомил меня со своими и чужими лингвистическими воззрениями, смотрел на меня своими грустными армянскими глазами и с каким-то чувственным наслаждением корректировал мои речевые промахи и вольности: «надо произносить эту фамилию Бсколи, а не Асколи… Надо говорить «сколько времени», а не «сколько время»… Надо…» Я, понятно, повиновалась, но однажды сказала: «Рубен Александрович, вы с русским «на вы», а я — «на ты»…» Вскоре профессор Будагов был избран в члены-корреспонденты Академии наук СССР.
На кафедре романской филологии мне чаще, чем с другими, приходилось сталкиваться с двумя уважаемыми кандидатами наук. Эрнестина Иосифовна Левинтова, маленькая рыжеволосая дама с мясистым носом, меня, в общем, привечала, но поглядывала на меня с некоторым подозрением: как это, мол, из юриста да сразу в филологи. Нина Давыдовна Арутюнова, живописная брюнетка и большая умница, воспринимала меня в целом как коллегу. В своей подаренной мне книге «Трудности перевода с испанского языка на русский» она сделала милую надпись, напомнившую мне, молодой аспирантке, увязшей в научных делах, о том, что есть и другие сферы приложения своих сил: «A la bella Margarita, con todo mi cari?o — la autora».
Весной 54-го года в Москве состоялся очередной международный форум — то ли сторонников мира, то ли защитников зеленых насаждений. На этот раз мне предложили побывать в Большом театре с мексиканской делегацией.
Прихожу в гостиницу «Украина». Вестибюль полон народу, толкучка дикая. Иностранные делегаты, советские амфитрионы и шпики. Шум, говор. Я ищу своих мексиканцев.
Вдруг вижу: в центре одного из людских сгущений стоит не кто иной, как… доктор Хорхе Луис Виаджо. Рядом с ним — маленькая женщина, лица которой я так и не заметила.
Мы натянуто поздоровались. Свою спутницу он мне не представил. Чтобы что-то сказать, спросил: «Вы все еще переводчиком?». Я ответила: «Иногда. А вы снова в Москве?»
На том разговор и закончился. Не объяснять же ему, что завершаю ту филологическую работу, о которой мы с ним говорили еще в Буэнос-Айресе. Он почему-то не счел нужным познакомить меня со своей женой, хотя, наверное, замыслил эту акцию еще в Буэнос-Айресе, где недавно женился на своей медицинской сестре. Как мне потом сказали.
Я не стала искать своих мексиканцев и пошла в гардероб. Там нос к носу столкнулась в известной в ту пору югославской певицей, голубоглазой Милой Караклаич. Я стала ей, незнакомому мне человеку, говорить, как она хорошо поет, как прекрасны ее песни и как она популярна в Советском Союзе. Певица что-то вежливо отвечала. В тот раз я впервые отметила про себя, что, когда мне плохо, я становлюсь очень болтливой и даже охотно шучу.
Теперь — настоящий конец. Все так, как и должно быть.
Но и на этот раз я ошиблась. История с доктором Виаджо, вопреки всему, имела продолжение.
Судьбе было угодно снова и снова искушать меня Аргентиной.
Осенью 54-го года дома раздается телефонный звонок. Звонят из Министерства внешней торговли. Начальник Управления торговых договоров, Николай Иванович Чеклин, просит зайти к нему назавтра к двенадцати. Я в полном недоумении: оживают призраки минувших лет?
Снова иду по красной ковровой дорожке длинного министерского коридора, направляясь к дубовой двери с медной блестящей ручкой. Иду к Чеклину, как некогда, в ранней юности, шла к Кумыкину.
За длинным конференц-столом Чеклин сидит не один, а с каким-то миниатюрным красивеньким мужчиной. Мужчина со звучной украинской фамилией Манжуло оказался новым торгпредом, назначенным в Аргентину.
Чеклин, представив нас друг другу, делает мне абсолютно сенсационное предложение: поехать с торгпредом Манжуло в торгпредство на должность… старшего экономиста. Старшего экономиста! Иначе говоря, вторым лицом после самого торгпреда… И это после того, как я сидела там секретарем-референтом; после того, как была выдворена оттуда неизвестно за что, и после того, как сделала на своем служебном пути крутой поворот и небезуспешно взбираюсь на крутую горку новой профессии. К тому же — и это главное — я больше не хочу в Аргентину.
Эти мои мысли породили минутную паузу. Непредвиденное молчание вдруг нарушил Манжуло, который стал меня просто уговаривать поехать и работать с ним.
Я ответила первое, что пришло в голову: моя мама уходит со своей работы и не может существовать здесь без меня.
Тогда произошло самое невероятное, что могло произойти в еще не очнувшейся от сталинизма стране. Манжуло быстро вынимает из портфеля две выездных анкеты — две! — и кладет передо мной: «А вашей маме я предлагаю место моего секретаря». Невероятно. Семейный выезд!?
До сих пор храню, как реликвию, две анкеты, которые могли направить мою жизнь снова по другому (или первоначальному?) пути.
Две (две?!) плотные желтые анкеты с общим названием «Личное дело №…»
Такой документ, предназначенный не просто для временно выезжающих за границу, а для тех, кто направляется туда на работу, содержал 32 вопроса, требовавших подробного ответа. Целых 6 вопросов (с 16 по 22 п.) посвящались отношению к войне и военной службе, в том числе (привожу в сокращенном виде): «Служили ли Вы или Ваши родственники в войсках или учреждениях белых армий… Были ли в плену во время империалистической или Гражданской войны… Находились ли Вы или Ваши родственники в плену, в окружении или на оккупированной немцами территории в период Отечественной войны… Участвовали ли в партизанском движении и подпольной работе?» и т. п.
Детальные сведения (п. 29) следовало дать о родственниках мужа (жены), детей, отца, матери, братьев, сестер, а также о родителях и родственниках мужа (жены) — их отце, матери, братьях и сестрах.
Завершался этот судьбоносный документ такой концовкой:
Приметы: Рост — , Волосы — , Глаза — , другие приметы — .
Личная подпись -
«_______» Дата заполнения.
Анкету проверил и лично беседовал
(Подпись)
Тип. Внешторгиздата. Зак.№ 2887
К анкете прилагался листок для автобиографии и, кроме того, еще требовалось написать свою автобиографию от руки. Получалась некая тройная исповедальная запись под одной обложкой. Для пущей верности.
Я взяла анкеты, сказала, что посоветуюсь с домашними и скоро сообщу о своем решении. Неужто моя переписка с мамой парадоксальным образом сыграла положительную роль?
Мой ответ Чеклину был готов, но я не могла не поговорить об этом странном происшествии с мамой. Возможно, чтобы утвердиться в своем выборе. И действительно, она не выразила ни малейшего желания ехать: жаркий климат не подходит для сердца, отец спьяну может поджечь квартиру или поселить тут Пушкину… «А тебе, — говорила она, — после такой огромной затраты нервов и сил и при всем твоем неприятии чиновничьей жизни лучше бы остаться в Москве».
Я ответила Чеклину и Манжуло отказом. Если бы мне хотелось поехать в Аргентину так, как хотелось раньше, мы бы с мамой непременно поехали, но я была просто не в состоянии туда ехать, несмотря на всю любовь к путешествиям.
Перепутье было пройдено, жребий брошен. Манжуло в будущем стал заместителем министра внешней торговли, но я не жалела о своем тогдашнем выборе. Или это было просто предначертание судьбы?
Случившийся удивительный эпизод побуждал меня, однако, не раз возвращаться к двум вопросам, пока остававшимся тайной. Какова же все-таки причина моего выдворения из Буэнос-Айреса, если меня хотели снова туда послать? И кто подал Чеклину мысль послать туда именно меня, уже не работавшую в министерстве?
Если ответ на первый вопрос еще долго оставался мне неизвестен, то, задумываясь над вторым, я склонялась, пожалуй, к единственному варианту правильного ответа. Эта идея могла принадлежать только Шурочке Пирожковой, хотя мы с ней давным-давно не виделись. Но даже когда мы с ней потом однажды встретились, я почему-то ее об этом так и не спросила.
Стараясь забыть этот загадочный инцидент, я успокаивала себя тем, что само приглашение меня в МВТ было благой вестью: никакого серьезного дела на меня в спецорганах не заведено.
А между тем Аргентина меня и теперь от себя не отпустила.
* * *
Быстро прошли три вольных аспирантских года. Летом 55-го завершился срок моей очной аспирантуры при филфаке МГУ. Диссертация «Семантические новообразования в испанском языке Аргентины» написана.
Однако к этой поре появился указ Министерства высшего образования: без публикации в научной печати двух-трех статей по теме своего исследования диссертант к защите оного не допускается.
Написание и устройство статей в журнал «Вопросы языкознания» и другие специальные периодические издания могло занять не менее года. Мне же надо было срочно трудоустраиваться. Пора и честь знать. Целых три года финансовые заботы лежали на маме, а она уже выбивалась из сил и мечтала поскорее дотянуть до пенсии, хотя ей было всего пятьдесят два года.
Окончание аспирантуры — с защитой или без защиты диссертации — завершалось обычным официальным распределением, хотя отдел научных кадров МГУ не возражал, если молодые специалисты сами подыщут себе работу.
Вставал вопрос: куда податься?
Преподавание меня не интересовало, в Институт языкознания АН без кандидатского диплома идти не было смысла.
И здесь происходит следующее, очень своевременное чудо. Именно весной 55-го года создается журнал «Иностранная литература» и началось формирование редакции. Я, не зная о том ни сном ни духом и не помышляя ни о какой литературной или журналистской деятельности, продолжаю названивать друзьям и знакомым в тщетных поисках работы.
Неожиданно моя знакомая по ВОКСу, Вера Николаевна Кутейщикова, мне говорит: «Подожди, старуха», и звонит своей приятельнице, Раисе Давыдовне Орловой, литературоведу и будущей известной диссидентке, жене Льва Копелева. Та сообщает обо мне первому главному редактору «Иностранки», Александру Борисовичу Чаковскому, а он вскоре приглашает меня для беседы.
Мы с Кутейщиковой были в добрых рабочих отношениях, но, думается, мысль рекомендовать меня в журнал ей подал ее муж, благодушный и талантливый Лев Самойлович Осповат. В те годы Лёвчик (как его называла жена и за глаза другие) уже успешно переквалифицировался из преподавателя русского языка в литературоведа-испаниста. Я не была с ним знакома, но поэтпереводчик и тоже испанист Овадий Герцович Савич рассказал мне, что Осповату очень понравилась моя статья об аргентинской поэме «Мартин Фьерро» и ее авторе. Эта статья, написанная мною вскоре по приезде и называвшаяся «Хосе Эрнандес — национальный поэт Аргентины», была опубликована в газете «Искусство и культура» в 52-м году. Статья была обильно уснащена фрагментами поэмы, переведенными мною с испанского. Видно, все-таки не зря трудилась я над книгой о славном гаучо Мартине Фьерро под недреманным оком торгпредского начальства. Если аукнешься, всегда откликнется. Правда, неизвестно, где, когда и как…
Итак, сижу я в один из осенних дней 55-го года перед письменным столом Чаковского. Главный редактор нового журнала фигурой невелик, но массивный чернильный прибор не очень мешает мне его разглядеть. Прилизанные черные волосы, огромные очки, сползающие на короткий нос, — то и дело привычным жестом он сажает их на место. Из-за толстых стекол глядят острые, но смешливые и дружелюбные глаза. Быстрые вопросы следуют один за другим, однако недолго. И я понимаю, что могу взять из МГУ направление сюда на работу, хотя практически это теперь лишь проформа.
Тонкий пожелтевший листок — словно напутственное слово в новую дорогу.
Министерство высшего образования СССР
Москва, 29 сентября 1955 г.
Удостоверение № 183
Главное управление унив., экон. и юридических вузов Министерства высшего образования СССР направляет тов. Былинкину Маргариту Ивановну, окончившую аспирантуру МГУ в 1955 году в распоряжение редакции журнала «Иностранная литература» для работы по специальности «романо-германская филология». Срок прибытия 1 ноября 1955 года.
Зам. начальника Главного управления
унив. экон. и юридических вузов
Мин-ва высшего образования СССР
Печать. (Подпись)
Это невостребованное направление вместе с неоторванным корешком «Подтверждение прибытия» осталось мне на память.
Отныне я — референт-консультант по литературе латиноамериканских стран и Испании в журнале «Иностранная литература» с зарплатой в тысячу рублей, — такой, какую мне положили в Минвнешторге сразу по окончании института. Теперь мне надо было стать литературоведом. Все — снова с нуля; прощай, лингвистика, хотя мне еще и предстояла защита лингвистической диссертации.
Но я была довольна и рада. Наконец можно заниматься тем, к чему душа лежит. А с литературой Латинской Америки я, к счастью, давно поладила.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.