Вавилонская башня

Вавилонская башня

В этом лагере смешались «тысячи языков». Каких только национальностей здесь не встретишь! Примерно двадцать европейских народов и столько же азиатских, к тому же был и один африканец. Сначала казалось, что все тут равны и каждый народ имеет свою «нишу», но при ближайшем рассмотрении становилось понятным, что главенствуют здесь украинцы. Большинство из Западной Украины, где вели они партизанскую войну против оккупантов, как немецких, так и советских, за «Самостийну Украину». Советские прокуроры называли их «бандитами» или по фамилиям их лидеров: «бендеровцы», «мельниковцы». Они сохранили и приспособили структуры своих организаций к условиям лагеря. К лагерной организации западных украинцев примыкали и восточные, которые отлично говорили по-русски и многие на воле служили в советских учреждениях. Их высшее руководство состояло из двух выбранных лиц: один из них Гримак, из повстанческих офицеров, другой Мосейчук, бывший студент Киевского университета. Организация считалась тайной, хотя все о ней знали и могли пальцем указать на руководителей. Трудно сказать, сколько членов эта организация насчитывала, но уж по меньшей мере тысячью они располагали. Членом организации, без всяких формальностей, становился тот, кто соглашался поддерживать ее и выполнять приказы руководства. Все были разбиты на сотни и группы, знали друг друга в лицо и связь с «центром» поддерживали через посыльных. Остальных же украинцев называли они «братвой». Но и «братва» должна была делиться с «бедными» частью своих продуктовых посылок, такова была «социальная программа».

Было и собрание представителей групп и сотен, так называемая «рада». Она выбирала своих делегатов, судила провинившихся и утверждала важнейшие решения руководителей. Эти заседания были конспиративными. В обусловленное время все представители собирались в назначенном месте, быстро все решали, голосовали и тут же, через несколько минут, разбегались по своим баракам.

Конечно же, начальство лагеря знало об этом: «стукачей» везде хватало, но начинать против украинцев войну, нарушать тишину в зоне оно тоже не хотело, да и причин не было. Так что в зоне внешне все выглядело мирно.

Чувства национального единства среди украинцев подогревал Мосейчук, идеолог организации. Время от времени для избранных он читал лекции прямо в бараке, в основном о славных делах предков украинского народа. В организации были и профессиональные артисты театров, которые с разрешения начальства организовали даже любительскую труппу и в помещении столовой устраивали настоящие спектакли, в которых женские роли исполняли молодые парни, что вызывало восторг у публики. Играли, конечно, на украинском языке. Особенно популярна была комедия Крапивницкого «Як бы ни ковбаса да чарка, так не була бы и сварка».

Возник и украинский хор под руководством церковных певчих. А уж петь украинцы ох как умели! Иногда по вечерам из окна их барака разносились задушевные песни, полные печали: «Реве и стогне Днипр широкий…» или «Взял бы я бандуру, бандуристом стал…».

У русских же к тому времени никакой организации не было, и поэтому украинцам удалось занять все важные должности в обслуге зоны, и в бане, и на кухне, и в мастерских, что избавляло многих от общих работ на строительстве. Это создавало впечатление, что лагерь наш украинский.

В большинстве своем были украинцы добродушными ребятами, хотя порой внушаемый им национализм делал их злыми и недоверчивыми. И тогда всю ненависть к советской власти они переносили на всех русских, не понимая, что и те находятся в таком же порабощении. Русские становились тогда «москалями» и должны теперь в лагере отплачивать свою вину перед украинцами. Это рождало рознь и вражду.

К своим врагам они причисляли также и поляков, так как в свое время правительство Пилсудского боролось против украинского сепаратизма. Косо смотрели они и на белорусов, считая их «русскими». Доставалось и прибалтийским народам.

Во всем стремились они подчеркнуть свои национальные черты. Даже нашу лагерную одежду умудрялись перешивать на украинский манер: брюки в виде шаровар, украинские узоры на вороте гимнастерки. Говорить по-русски считалось неэтичным, и забавно было наблюдать, как только что говоривший с тобой по-русски сразу же переходит на украинский, едва лишь замечает, что к нам приблизился украинец. После разрешения иметь в зоне небольшую библиотеку появилась у них возможность читать свою литературу. Это были, конечно, Тарас Шевченко и Коцюбинский, хотя и Гоголя считали они своим. Но вот беда, писал-то он только по-русски. Выход и тут был найден: нашлись грамотные люди, которые смогли смотреть в русский текст и тут же переводить его на украинскую «мову». Нужно было видеть, как загорались глаза простых украинских парней, слушающих гоголевскую прозу. Особенно полюбился им «Тарас Бульба». Когда в последней главе Тарас перед казнью кричит: «Сынку, слышишь ли ты меня?!» и из толпы доносится: «Слышу, батько, слышу!», слезы блестели на глазах у многих.

Нашелся среди них и тенор из оперного театра в Киеве, который имел богатый репертуар, но пел на русском языке, что нарушало этикет. Но и здесь отыскался выход, арии были переведены на украинский, и получалось очень забавно. Например, ария паяца из оперы Леонкавалло «Паяцы» «Смейся, паяц, над разбитой любовью!» звучала примерно так: «Рерочи, попрыгач, над разрепанной коханни!».

В огромной массе заключенных разыскали трех священников из униатов, которые были тут же приближены и обласканы, за что должны были отправлять тайные службы, конечно, только для избранных.

Вся эта «национальная украинская жизнь» никому в зоне не мешала бы, если бы она не перешла в притеснение других национальностей, в первую очередь русской.

Сначала украинцы создавали бригады исключительно из своих людей. Но постепенно поняли, что такая бригада должна в полную силу работать. И пришла им в голову мысль подбрасывать в русские бригады своих избранных людей с тем, чтобы они там только делали вид, что работают, а норму за них выполняли бы другие рабочие бригады, русские. Русским бригадирам угрожали и требовали, чтобы они молчали. Так постепенно все украинские деятели оказались дармоедами. Бригадиров, которые отказывались принимать к себе паразитов, избивали. «Москали должны расплачиваться за свою вину перед украинским народом!»

У помещения, где выдают посылки, появились украинские Наблюдатели. У получивших посылки вымогали «украинскую Долю», своего рода налог. Посыпались от работяг жалобы к нам, бригадирам, нужно было что-то предпринимать.

У русских, как и у всех больших наций, шовинизм почти не проявлялся. Однако, испытывая давление украинцев, и они стали объединяться. К ним присоединялись и другие национальности: грузины, греки, сербы и даже узбеки и казахи. Создавалось что-то вроде лагерного интернационала, под русским руководством. Люди искали защиты. Боевой силой этой едва наметившейся организации стали бывшие члены РОА, число которых в зоне все возрастало, а также бывшие советские военнослужащие, побывавшие в плену. К сожалению, большинство из них были политически инертны. Хотя постепенно и они прозревали, особенно те, кто штурмовал Берлин или Прагу, получил ордена, а в итоге оказался в заключении «за измену Родине».

Много было и старых русских эмигрантов, захваченных в Восточной Европе. Это были банкиры, офицеры Белой армии, предприниматели, редакторы газет и просто служащие. По своим политическим взглядам они очень различались, что приводило к постоянным спорам. Некоторые еще продолжали верить в восстановление монархии или в создание новой демократической России. Другие же разочаровались во всем и превратились в скептиков-обывателей.

Но еще более печальную картину представляли собой так называемые русские реэмигранты или, как их прозвали в зоне, «русские дураки». Неустроенность жизни на Западе, победа Советской армии над фашизмом, постоянное чувство ностальгии и массовая агитация в советских посольствах толкнули этих несчастных получить советское гражданство и вернуться на Родину. Многие из них даже были фанатично влюблены в Сталина, и портреты его висели на видных местах в их квартирах, а на своих собраниях они распевали «Широка, страна моя родная!». И когда соотечественники пытались вразумить их, они или затыкали уши, или кричали им: «Вы были и остались предателями Родины!».

Бедность и неустроенность жизни в эмиграции родила в них ненависть к западной демократии, и многие вступали в коммунистические партии своих стран, организовывали патриотические русские организации, вроде «Евразийцев», «Младороссов», «Союза советских граждан», которые сполна использовались советской разведкой. Большинство реэмигрантов были из Франции и Манчжурии, где жилось русским особенно тяжело. Вернувшись на Родину, они впервые столкнулись с советской действительностью, и начавшийся шок переходил в отчаяние. Их расселяли в провинциальных городах, Свердловске, Саратове, Ульяновске, Перми, где местное население встречало их с недоверием, завидовало их одежде и манерам. Слежка КГБ за ними велась почти в открытую. Лицо Родины оказалось злым, но назад пути уже не было: советский паспорт превращал их в советских граждан навеки. Все заслуги их перед советской Родиной, как и участие во французском Сопротивлении или в компартии, не шли в счет. И более того, такие люди становились еще более подозрительными для КГБ и обвинялись, как правило, в шпионаже.

Не прошло и года, как органы начали собирать свой «урожай». Пошли аресты и суды по обвинениям в «антисоветской агитации», так что вскоре одна пятая часть приехавших оказалась в лагерях. Здесь их отчаяние переходило в полную апатию ко всему, политически они были совершенно инертны.

Самой активной группой русских, но и самой немногочисленной были «антисоветчики». Это были советские люди, начавшие, каждый по-своему, борьбу с советской тоталитарной системой. Некоторые начали ее сразу же после Октябрьского переворота в 1917, другие уже в «зрелые» годы сталинской диктатуры. Это были члены подпольных студенческих организаций, преподаватели, священники и даже офицеры, побывавшие на Западе. Многие из них организовывали кружки, издавали листовки, газеты, печатали и распространяли книги, вели проповеди в церкви. Люди с чистой совестью, они уже не могли сидеть, сложа руки. В их характерах, в их поведении много было чести и мужества, но порой и наивности, хотя эта «наивность» и послужила началом для развертывания в стране демократического движения в последующие годы.

Объединить всех русских под какой-то общей политической доктриной было невозможно: уж слишком разные они были по своим идеям и стремлениям. Лишь в одном были все солидарны — в ненависти к советскому режиму. Но об этом никто вслух не говорил, хотя все это чувствовали. Ближайшей же объединяющей задачей было сопротивление давлению украинцев. На этой почве и возникла наша организация, постепенно получившая довольно банальное, но всем понятное название «Комитет».

Начав с небольшой группы, Комитет перерастал в многочисленную организацию, объединявшую не только русских, но и другие национальные группы. Так же, как и у украинцев, Комитет был рыхлой организацией, границы которой были расплывчаты, ибо каждый пришедший к нам с намерением помогать, уже считался членом ее, никаких списков и приемов в члены не велось, все держалось на личных связях. Конечно же, в него вошли большинство русских бригадиров, многие из РОА, командиры Советской армии, активная интеллигенция и даже православные священники. Многие примыкали к нам по политическим соображениям, другие же искали только помощи. Руководителей никто не выбирал, ими оказались сами организаторы, и они опирались на бригадиров, а те в свою очередь были связаны с рядовыми членами, собирали их жалобы и требования и объявляли решения Комитета. Эту бесформенность организации поддерживали мы сами, чтобы не быть сразу же разгромленными начальством.

Вскоре к нам посыпались жалобы от избитых бригадиров, и борьба с засильем украинцев началась. Как-то собрались в нашем бараке человек двадцать бригадиров, обсудить, что делать. И решено было создать защитные группы из сильных и толковых ребят. Набралось таких человек тридцать, большинство — бывшие военные. Всем украинским дармоедам в бригадах было объявлено, чтобы они начинали работать, иначе им запишут отказ. На угрозы украинских боевиков последовали наши предупреждения. Нарядчика Хаджибекирова предупредили, что если должности заключенных по обслуживанию зоны не будут поделены, то возникнут неприятности. Он сразу понял, что ситуация в лагере меняется, и тут же назначил на кухню русского главного повара. Однако украинцы и не думали отступать. Напряжение росло, начиналась война.

Постепенно четко обозначилось и руководство нашего Комитета. С общего согласия во главе его оказался Николай Максимов, очень старый и больной человек, один из руководителей левых эсеров. Его физическая слабость вполне уравновешивалась политической мудростью и твердой волей. Остальное руководство состояло из семи человек: бывший полковник РОА Паршин, офицер Белой армии Стахов, доцент университета Рогов, бывший секретарь комсомола в Ленинграде Борис Яров, старший лейтенант Советской армии Егоров, мой друг Павел Гольдштейн и я. Это были очень разные по своим политическим взглядам люди, и опасность никогда не прийти к единому решению нависала. Каждый получил свой сектор работы: Паршин и Егоров руководили «боевиками», Яров контролировал ситуацию в столовой, на кухне, в бане, на складе, Рогов улаживал конфликты с нарядчиком: на какой объект какой бригаде идти, Павел поддерживал связи с другими национальными группами, а я с бригадирами.

Выбор Максимова главой Комитета ни у кого не вызывал сомнения, эта была светлая и всеми уважаемая личность. Ему было уже за шестьдесят. Среднего роста, с худым и сильно морщинистым лицом, на котором из-под совсем седых бровей выглядывали серые и несколько печальные глаза. Родился он в Северной Сибири, куда были сосланы при царизме его родители — народовольцы. Еще до Октябрьского переворота, будучи студентом Московского университета, примкнул он к левому крылу социал-революционной партии, к «эсерам». Он много рассказывал нам о некоторых лидерах этой партии, о Марии Спиридоновой и Викторе Чернове.

Мария Спиридонова после дерзкого покушения на киевского генерал-губернатора стала героической легендой революционной молодежи того времени. После Октябрьского переворота ее несколько раз арестовывала ЧК, но вскоре выпускала на свободу. Лишь в 1937 году НКВД упрятало ее уже на десять лет, Мария Спиридонова к тому времени была уже очень пожилой женщиной. По словам Максимова, следователи забрасывали ее на шкаф в кабинете и затем, проходя мимо, плевали ей в лицо со словами: «Что, сука, на начальство руку поднимала?».

Максимов же примыкал к самому левому крылу партии эсеров. При изготовлении бомбы в его руке взорвался запал, оторвало два пальца и изуродовало ладонь. Возможно, это и избавило его от тяжелых работ в северных лагерях, что было равносильно смерти. Во время Гражданской войны он был членом так называемого Уфимского правительства эсеров, затем входил в Директорию под председательством Авксеньтева, а затем и в Сибирское правительство, во главе которого стояли Вологодский и эсер Чайковский. С Белой армией отступил он в Омск и там был при штабе генерала Болдырева, главнокомандующего всех частей Сибири и Дальнего Востока.

Схвачен был Максимов на китайской границе. Просидел всего три года, вышел, женился и тихо жил, работая бухгалтером, пока в 1938 году не нашел и его НКВД. Был у него сын на воле, воевал на фронте простым сержантом и заслужил орден Славы, чем Максимов очень гордился. Шли годы, его бросали из одного лагеря в другой, но старый эсер Максимов не менялся и при возможности оказывал властям сопротивление. Учетчиком работ на строительстве он отказывался работать, так как считал это аморальным — помогать строить советский социализм. А работал он дневальным или уборщиком — мусор за своими товарищами убирать не считал унизительным.

Был он образованным во всех отношениях человеком, хотя университета ему так и не удалось закончить. Политические взгляды его расходились с нашими: они были слишком радикальными и казались нам наивными. Но что касается задач Комитета, то тут мы были с ним едины и ценили его удивительную способность предвидеть события и найти быстрое решение.

В борьбу украинцев с русскими начальство почти не вмешивалось и придерживалось тактики «разделяй и властвуй». Борьба обострялась. Мы знали, что украинцы вооружены и хранят свои ножи и пики в расщепленных досках нар. Как-то нам принесли оброненный ими лист бумаги, на котором были начерчены планы трех наших бараков с обозначением мест, где спят наши руководители. Это напоминало подготовку к «Варфоломеевской ночи». Полковник Паршин готовил свои отряды к ответным действиям и тоже составлял «карты» расположения противника. Максимов же был против «войны»: «Ну, что же, поубиваем мы друг друга, развезут остальных по другим отделениям. А кто от этого выиграет? Только начальство. Нет, нам нужны мир и единство!».

На одном из строительных объектов украинцы столкнули со стены нашего бригадира, и он сломал ногу. Люди ждали от нас ответных действий. Паршин уже потирал руки: вот теперь он им покажет! План его был очень прост: захватить в заложники одного из атаманов и потребовать выдачи виновных. Большинство из Комитета были против такого плана, считая брать заложников аморальным. На вопрос же Паршина, что мы предлагаем взамен, никто ничего реального придумать не мог.

На следующий день после ужина, когда лидер украинцев Гримак вышел после ужина из столовой, к нему подошла группа русских ребят и попросила, чтобы он пошел с ними в наш барак на переговоры. Гримак был умным человеком и сразу понял, что сопротивляться бесполезно.

В бараке группа Комитета потребовала от него, чтобы он вызвал к нам того, кто столкнул нашего бригадира. Гримак же начал с объяснений. По его версии, бригадир сам упал со стены, и никто его не сталкивал. Просто украинец хотел по стене подойти к бригадиру что-то спросить, тот оглянулся, потерял равновесие и упал. Но в бараке оказались люди, которые видели все произошедшее, и Гримак замолчал. Было уже поздно, наш барак уже заперли снаружи, и Гримаку пришлось остаться на всю ночь.

Наступило воскресное утро. Мы повторили свои требования. Гримак знал, конечно, что его отсутствие сразу же будет замечено, и начнутся поиски его по баракам, поэтому он тянул с ответом, то и дело поглядывая на дверь. Наконец, он попросил бумагу и стал писать записку к своим. Мы предупредили, чтобы виновный пришел без всякого сопровождения, и записка отправилась в украинский барак с нашим посыльным.

Ждать пришлось недолго, на пороге вскоре появился молодой украинец с бледным, немного испуганным лицом. Его подвели к Гримаку, и тот начал «следствие». На лице парня было написано удивление, когда он услышал, что тот, кто, видимо, приказал ему это сделать, теперь задает ему глупые вопросы. Опустив глаза, он молчал. К месту допроса приковылял и сам раненый бригадир:

— За что ты меня?

— Ну, отвечай! — подталкивал его Гримак, оглядываясь на дверь.

Возникла пауза. Парень продолжал молчать. И здесь вступился Максимов:

— Бригадир, — обратился он к раненому, — что будем с ним делать?

— Да отпустите парня, видно, что ему приказали, — махнул рукой бригадир.

— Вот и я так думаю, — заключил Максимов. — Марш из барака, дурак!

И парень стремглав помчался прочь, а Максимов подсел и молчащему Гримаку:

— Ну, скажи, кому полезна эта борьба украинцев с русскими? — и сам ответил на свой вопрос: — Только им! — И он указал на окно.

Гримак, потупившись, молча сидел, и, наконец, тихо на чисто русском языке произнес:

— Ну, я пойду, ребята. Меня там уже ищут. Приходите к нам потолковать.

Его отпустили без всяких условий. Но лед тронулся. Наши переговоры с украинцами начались. Долго не могли найти общего языка, но все-таки соглашение возникло. Оно состояло из пяти пунктов:

Акты насилия с обеих сторон прекращаются.

Все украинские «дармоеды» или начинают работать, или переходят в свои бригады.

Конфликты улаживаются на встрече сторон.

Общая цель — сопротивление режиму лагеря.

Мы пожали друг другу руки: «За нашу и вашу свободу!».

Мы, конечно, учитывали всю шаткость такого соглашения: слишком многое нас разъединяло.

Была в нашей зоне и большая группа поляков. Особенно сблизились мы с двумя из них, уцелевшими после разгрома Армии Краевой в 1944 году в предместье Варшавы. Это были Гладчинский, офицер-картограф штаба, и Барковский, личный врач генерала Бур-Комаровского. От них мы впервые узнали правду о массовом расстреле польских офицеров в лагере под Катынью в 1941 году. Велико было их негодование, когда они прочли в «Правде» заключение советской комиссии о том, что не НКВД, а немецкое гестапо учинило этот расстрел. Причем под этим заключением не постеснялись поставить свои подписи Патриарх всея Руси, а также большой писатель, ставший придворным Кремля, Алексей Толстой.

Рассказали они нам и забавную историю о польском князе, генерале Сапеге. При захвате части Польши советскими войсками в 1939 году он был арестован и содержался в лагере в Сибири. Внешне это был ничем неприметный человек: небольшого роста, слабого телосложения и почти совсем лысый. В лагере на тяжелых физических работах он превратился в доходягу и на работу уже не мог выходить. Поставили его работать в кочегарку при кухне, где он должен был постоянно подбрасывать уголь в печи. Эта работа сделала его совсем неузнаваемым: его лицо и вся его одежда пропитались угольной пылью, и только глаза поблескивали. На поясе постоянно висел алюминиевый котелок, так как с кухни могли каждую минуту вынести «милостыню» — черпак супа, и он должен сразу же подставить свой котелок. Совсем ослабший, днем он ложился прямо на кучу угля и так засыпал на пару часов. Люди и не подозревали, что этот грязный доходяга был князем и генералом. Но об этом знало начальство лагеря.

Шла война, и однажды он был вызван на вахту, чтобы заполнить какую-то анкету, пришедшую из Москвы. Начальник лагеря с любопытством разглядывал его: «Ну, какой ты князь, пан?! Посмотри, как ты выглядишь, до чего ты дошел!».

Но если советские власти о Сапеге забыли, то о нем помнили союзники. Как только стала образовываться Польская армия под руководством генерала Адамса на территории Ирана, союзники добились разрешения у Сталина переслать Сапегу в Иран. В лагерь сразу же пришла важная бумага, приказывающая подготовить генерала к передаче союзникам, и для этой цели был приложен пакет с полной генеральской формой польской армии. Для начальства лагеря это было холодным душем. Уже в тот же день Сапега был вымыт, подстрижен, побрит и помещен в армейский госпиталь за зоной для особого питания. За десять дней он должен был снова выглядеть бравым генералом! Задача не из легких, но князь помогал, как мог, и ел за обе щеки.

Через десять дней на железнодорожной платформе небольшого полустанка при лагере выстроился почетный караул из солдат охраны лагеря и гарнизонный оркестр. Наконец, подошел железнодорожный состав из четырех мягких вагонов. Теперь должна была произойти передача генерала союзникам. Начальник лагеря, принаряженный в парадную форму, страшно нервничал: все ли пройдет хорошо?

Как только в начале платформы появилась процессия, оркестр грянул польский гимн. Советские представители и союзники застыли на месте, отдавая честь. Надо было видеть Сапегу, он снова стал маленьким бравым генералом. Поблескивая орденами, он шел перед строем, одной рукой придерживая саблю.

Началось прощание. Сапега подходил к каждому из лагерного начальства и пожимал руку. Но вот очередь дошла и до начальника его лагеря, который застыл по стойке «смирно» перед генералом. Сапега остановился и стал внимательно рассматривать его форму. Наступила неловкая пауза. Чтобы прервать ее, начальник первым пробормотал: «Счастливого пути!» и протянул руку для прощанья. Но Сапега не спешил. Он, к удивлению всех, тут же убрал свою руку за спину. И на плохом русском языке, но четко, чтобы все слышали, сказал:

— Ну, посмотри, майор, как ты выглядишь! До чего ты дошел: побрит не чисто, воротничок грязный, ремень твой истрепан. Ну, какой же ты офицер?! — И повернувшись к нему спиной, тут же вошел в вагон.

Поезд уже исчез из вида, а начальник все так и продолжал стоять на перроне, пока его не взяли за локоть и не отвели в сторону.

Мы подружились и с грузинами. Особенно с профессором грузинской истории Ильей Цихистави. Это был уже пожилой человек с усталым лицом и печальными миндалевидными глазами, которые сразу же загорались, как только речь заходила о Грузии. Темы, которые ему приходилось преподавать в университете, были очень опасными. Например, «Борьба грузинских большевиков после царского Манифеста» или «Роль товарища Сталина в установлении Советской власти в Грузии», Для безопасности он сначала печатал свои лекции на машинке и относил на проверку в идеологический отдел ЦК Грузии. Но и это не помогло. Когда он писал о Сталине в дореволюционный период, то употреблял его партийные клички «товарищ Коба» или просто «Сосо», а то и его настоящую фамилию «Джугашвили».

Примерно через год он был арестован и обвинен в «антисоветской пропаганде». В НКВД следователь, помахивая перед его носом пальцем, причитал:

— Джугашвили были только родители товарища Сталина, он же всегда был и останется навсегда только «товарищем Сталиным». И нет у него никаких других имен и кличек. Ты хотел унизить нашего вождя, показать, что он неверный человек, все время меняющий свое имя!

Вместе с Цихистави приходил к нам и еще один образованный грузин, Чечиа. Он провел в лагерях почти всю свою жизнь, так как в молодости примыкал к грузинским меньшевикам, которых Сталин особенно ненавидел, ведь они были свидетелями всей его карьеры и знали хорошо всю его грязную историю. Чечиа происходил из Сванетии, где был вначале школьным учителем, а затем стал профессиональным политиком — социалистом. Просить его рассказать о том времени было совершенно бесполезно. «Хватит, я уже рассказал историй на двадцать лет лагерей!» — отмахивался он.

Все наши разговоры о русском и грузинском народах приводили к сравнениям и спорам.

— Когда вы (понимай, русские) еще бегали в шкурах, мы уже перевели Библию на грузинский язык!

Или:

— Самой культурной женщиной средневековья была царица Тамара — она говорила на десяти языках.

Цихистави, конечно, знал, что по указанию Сталина была репрессирована вся лучшая часть грузинской интеллигенции. Но он продолжал в душе любить Сталина, так как тот был все-таки грузином.

— Сталин — великий стратег, — устремлял он свои карие глаза куда-то вдаль, — и большой души человек! Все, что творило НКВД, от него скрывали, но когда он узнал, то сразу же арестовал наркома НКВД Ежова. — И продолжал:

— Ну, а когда на смену ему пришел Берия и репрессии усилились, то от Сталина это тоже скрыли.

Но здесь вступал Чечиа, он ведь ненавидел Сталина.

— Нет-нет, ты не прав, товарищ профессор, — обращался он к Цихистави. — Я знал Джугашвили еще по сибирской ссылки в Туруханске. Он никогда, понимаете, никогда не был грузином!

И затем почти шепотом добавлял: — Никто не знает, с кем спала его мать! Но о личности Сталина нам рассказывали не только грузины.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.