Глава двенадцатая

Глава двенадцатая

Наступил день охоты. Исаак Ильич с вечера снарядил патроны, промазал сапоги, уложил в ягдташ баранки и бутерброды, мешочки с чаем и сахаром, приготовил - для себя и для Софьи Петровны - все необходимые вещи. Как всегда перед охотой, он волновался, был хорошо возбужден.

Встал он задолго до рассвета, вскипятил самовар, разбудил Софью Петровну. Скоро под окном послышались шаги, коротко протрубил рог. Исаак Ильич распахнул окно.

- Готовы? - заглушенно, с охотничьей таинственностью, спросил Альбицкий.

- Сейчас выходим, - в тон ему откликнулся художник.

Софья Петровна, похожая в своих мужских брюках и узких сапогах на подростка, надела шерстяную куртку с бесчисленными карманами и прошвами, альпийскую серую шляпу, хорошо подбирающую волосы, перекинула через одно плечо ружье, через другое - сетку и сумочку с патронами и, взяв в руку лампу, не забыла подойти к зеркалу.

Исаак Ильич, в своей широкополой шляпе и ватном пиджаке, перетянутом ружейными и сумочными ремнями, терпеливо ждал ее.

Наконец вышли. У ворот стояли три неясно-темные фигуры с ружьями за плечами - Альбицкий и братья Вьюгины, Иван и Гавриил Николаевичи. Около них металась беспокойная Дианка.

- Заказной денек, - мечтательно сказал Альбицкий. Иван Николаевич добавил с той же мягкостью:

- Слышно, как листик падает.

- О собачках тоже не извольте беспокоиться, гонят, как музыкальная машина, - нетерпеливо сказал младший Вьюгин, задорно охлопывая весело завизжавшую выжловку.

Вверху светало, слабо белело, но внизу все тонуло и таяло в густом тумане, облегавшем землю и Волгу пушистой легкостью, напоминавшей оренбургский платок.

Лодка, вся отсыревшая, поплыла беззвучно: Гавриил Николаевич чуть опускал и поднимал весла. Альбицкий умело пособлял рулем.

Волга казалась бесконечной, да ее, в сущности, и не было - кругом струилась одноцветная, пепельная мгла, муть. Где-то поблизости грустно, беспомощно гудел стоявший на якоре пароход. Иван Николаевич строго смотрел на компас. Гавриил Николаевич, опустив весла, переливно затрубил в рог. Из тумана ответил рог Фомичева.

Потом, когда стал чувствоваться берег, в тумане вдруг скользнуло что-то подобное ружейной вспышке - и все сразу заалело, и за тонким дымом показалась река, густая и плотная, как сметана. Теперь рассвет поднимался снизу - вверху все становилось бесцветным и смутным, - и показавшийся город, чистый и розовый, как бы вырос из воды, из ее безмолвного лона. За лесом поднималось солнце.

Иван Федорович ждал охотников, стоя на крыльце. Он был наряден, как на старинной охотничьей картине: верблюжья поддевка, круглая барашковая шапка с красным верхом, оправленный серебром кинжал и фляга у пояса, труба и кожаный ягдташ с тороками через плечо и на груди лепажское ружье. Он крепко сдерживал горячего, побрякивавшего цепочкой Фингала.

Встречая охотников, Фомичев торжественно, нараспев, продекламировал:

Охотников внимательные взоры

Натешатся на острова лесов...

Лес, засыпанный сверху дроздами, дремал в слабом золотистом тумане. Дорога, запятнанная листьями, пестрела, как шкура леопарда. До головокружения пахло эфиром и будто табаком. Собаки, обе рослые и крепкие, черно-багряные, подбористые и пружинистые, шли на вытянутых цепочках ухо в ухо. Они жадно втягивали, раздувая ноздри, аромат мягкой земли.

Собак пустили на выходе в поле, поросшее мелким кустарником. Они быстро скрылись из глаз, разомкнувшись в разные стороны. Охотники, сразу ставшие серьезными, сняли ружья и, согласно щелкнув затворами, заложили патроны. Потом, далеко и ровно отходя друг от друга, настороженно пошли полем.

За полем лежали столь памятные художнику по летним скитаньям порошинские сечи. В стороне, над оврагом, в селе Антоновском, темнела древняя деревянная церковь, витая и узорная, очень похожая на городскую часовенку, и густо дымились избы.

Рыжие жнивья колосились и хрустели, свежо зеленели мокрые озимые, ласково пригревало солнце.

Тихий осенний день, печальный осенний свет...

Гавриил Николаевич, горяча собак, задорно покрикивал, заливисто «порскал», Иван Федорович коротко, позывисто потрубливал в рог.

Софья Петровна, идя между ними, всматриваясь в жнивья и бурьяны - они, как и все окружающее, были полны таинственности, - чувствовала такую напряженность ожидания, что возможность выстрела и радовала и пугала ее. «Промажу, непременно промажу», - с отчаянием думала она. Она приостановилась, поправляя шляпку, - и вдруг пронзительно вздрогнула и растерянно оглянулась: совсем близко, в зашумевшем бурьяне, заголосили собаки. Это был не гон, а какой-то исступленно-трагический, леденящий вопль, с которым собаки, вплотную наскочившие на зайца, «ведут» его «на глазок» («в видок», как говорят охотники).

- Соня, бейте! - моляще крикнул сзади Исаак Ильич.

- Береги, береги! - страстно, будто с рыданием, кричал Гавриил Николаев.

Это такое редкое и теплое: «Соня!», этот крик и вопль совсем разволновали Софью Петровну. Она быстро повернулась. Заяц, курчавый и грациозный русачок, летел, катился совсем рядом, в каких-нибудь десяти шагах от нее. Она видела его округлые, навыкате, глаза, похожие на коричневые китайские яблоки, огромные, черные сверху уши, смуглую спинку и ахнула из обоих стволов, ничего не видя за дымом.

- Э-эх, зас... ха! - услышала она голос Гавриила Николаевича и, не обижаясь, ощутила такую горечь, что, не переменяя патронов, забросила за плечи ружье и быстро пошла в сторону. Потом остановилась, равнодушно стала смотреть.

Из бурьяна вымахнули собаки - пасти их были широко раскрыты, растянуты, - заяц, легко, подпрыгивая, уходил межой, а Гавриил Николаевич, пригнувшись, бежал куда-то вниз, перехватывая его. Вдруг он мгновенно присел, выстрелил и весело загоготал: второй русак, убитый на взбеге, неуклюже перевернулся через голову. Видно было, как охотник поднял его за задние лапы, как, любуясь, распластал по жнивью и, опустившись на колени, стал перетягивать заячьи лапы ремнем.

Первый заяц, оглушенный и ошалевший, повернул назад, навстречу собакам, потом дал ослепительного стрекача и, наддавая во всю заячью силу, покатил по пригорку, разминая озимь. Он направился к лесу, но на взгорье, около широкого дубового куста, споткнулся и затих. Одновременно, даже какой-то долей секунды позднее, раскатился выстрел.

- Готов! - с протяжной торжественностью пропел Альбицкий.

Охота становилась веселой. Выстрелы, спиртуозный запах пороха, только что начинающийся день - все волновало, бодрило, радовало.

- Ничего, Софи, не теряйте мужества, - шутливо успокаивал художник Софью Петровну.

Он разрумянился, был оживлен, чувствовал острую охотничью зависть.

Иван Федорович спокойно говорил Софье Петровне:

- Главное - не падать духом. День велик, без зайца не вернетесь. Поставим вас на такой лаз, где обязательно придется стрелять.

Подошел Гавриил Николаевич, по-мальчишески счастливый и смущенный. Он приподнял фуражку, виновато сказал:

- Простите великодушно, сударыня, - погорячился.

- Да я и не обижаюсь, - просто ответила Софья Петровна, - мне только обидно, что я оказалась такой дурехой и разиней - из рук упустила зайца.

- Бывает. Обзарились...

Софья Петровна спросила с надеждой:

- А как думаете, будем еще гонять?

- Об этом не извольте беспокоиться: зайцев много, им здесь самый кон.

Зайцев было действительно много: не успели войти в опушку, как невдалеке от Исаака Ильича Дианка натекла на след, залилась тонким и музыкальным плачем. Фингал, быстро присоединившийся к ней, хорошо дополнял ее плач разливным, торжественно-страстным баритоном.

Исаак Ильич беззвучно поднял курки, хищно оглянулся по сторонам. Нет, заяц уже прошел - где-то близко, может быть вот по этой мягкой от сырых листьев тропе... Гон стал удаляться, приобретая в отдалении еще большую музыкальность. «А-а, - с досадой подумал Исаак Ильич, нервно закусывая губы, - вот не везет сегодня!»

Заяц был взят на первом кругу.

- Дошел! - с басовитым довольством крикнул вслед за выстрелом Иван Федорович.

Держа под мышкой раскрытое, дымившееся ружье, он неторопливо вытирал полой поддевки, ее исподом, острый кинжал и, почему-то непрестанно оглядываясь, остро поблескивал глазами. Заяц, еще серый, дымный, чуть выбеливший задние лапы, тяжело лежал в траве. Собаки, поталкивая друг друга, осторожно слизывали с него кровь.

Иван Федорович поднял зайца за уши, ловко отсек тонкие передние лапки - «пазанки» - и, бросив их собакам, опять стал оттирать кинжал...

Исаак Ильич, смотря на зайца, подумал, как хорошо было бы забросить его за спину, ощущать его еще теплую тяжесть, обиженным голосом спросил Фомичева:

- Далеко стреляли?

- А? Что-с изволите спрашивать?.. Нет, недалеко, шагов на полсотни, - быстро заговорил Иван Федорович, И, как бы приходя в себя, по-детски улыбнулся. - Денек выпадает приятный...

День светлел, лучился, листья, чуть шурша, падали с такой медлительностью, что в лесу стояли-перевивались зыбкие тени, а в просветах чисто сияло небо, и крылья пролетающих соек радостно слепили бирюзой.

И не смолкая, с горячей настойчивостью, разносилось кругом охотничье «порсканье», и все звучали, заливались вопили томительные рога. В глухом болоте собаки подняли зайца-«сенатора». Иван Николаевич, вслушиваясь, сказал с улыбкой художнику:

- Этого зайца мы гоняем уже третий год. Сколько раз стреляли - и все понапрасну. Как заколдованный. Ходит непролазной чащей, буреломом, делает огромнейшие круги. А «сенатором» мы называем его по имени владельца усадьбы Утешное, которая, как вы знаете, вероятно, находится за Увалом, то есть сейчас - почти напротив нас. Господин сенатор, отменный бюрократ и чинодрал, приезжая сюда, тоже избегает встречаться с людьми, как этот заяц.

Заяц увел собак очень далеко, долго кружил полями, потом вернулся противоположной стороной, нарвался на Альбицкого - тот дал два промаха - и пошел, пошел какими-то топями и оврагами, заваленными хворостяным ломом.

Наконец он был взят Гавриилом Николаевичем. Охотник, весь грязный, с прилипшими к пиджаку землей и листьями, бессвязно рассказывал, задыхаясь от счастья:

- Ну, голова, - любимая его поговорка, - и достался мне этот «сенатор»! Я еще в прошлый раз заприметил его переход через один ручей и все-таки продрался туда, лег на брюхо и почти час дожидался черта. Мочит, зябнется, а уйти нельзя: собаки, слышу, ведут сюда. Ага, думаю, пожалте, ваше степенство! И вдруг гляжу и глазам не верю: катит на меня не то баран, не то барсук, не то собака в овчине... Жутковато даже стало. Напустил поближе, приложился, хлопнул - и поминай как звали «господина сенатора». Никогда не видал такого зайца!

Заяц, старый русак, был матер и огромен; действительно, что-то баранье было в его мохнатой морде, с которой свисали тугие, вощеные усы, а плотный, сросшийся мех был насквозь пронизан искристой голубизной.

- Фунтов пятнадцать вытянет, - сказал, с удовольствием поднимая его за задние лапы, Иван Федорович.

Альбицкий, любуясь русаком, добавил:

- Редкостный экземпляр. Заячий князек, как называл такие экземпляры Сергей Тимофеевич Аксаков. Придется набить чучело и рассказать читателям «Природы и охоты».

Он посмотрел на солнце, идущее на полдень, на высокий и редкий березняк, подбитый елочками, и предложил:

- Может быть, господа, сделаем привал?

- Подождем немного. Надо взять вот этот отъем, - указал Иван Федорович на густую осиновую поросль, косо выплывающую в поле. - Уж очень местечко удобное, так и пахнет заячьим теплом.

Он двинулся вперед, раскатисто крикнув:

- Доберись, Фингалушка!

- А ну, Дианушка, вытури! - горячо подхватил Гавриил Николаевич и вдруг взвизгнул с таким неподражаемо мальчишеским озорством, что Софья Петровна вздрогнула.

Она пошла за Фомичевым, стараясь идти на одной линии с ним. Под ногами обламывался хворост, шуршала иссохшая трава. В траве внезапно что-то заворошилось, мелькнуло как бы папиросным дымом, и Иван Федорович опять стал с жаром накликать собак, которые, безумно сверкая глазами, быстро «поймали» след, оглушили охотников буйным, захлебывающимся гоном. Иван Федорович, понизив голос, сказал Софье Петит ровне:

- А вот и ваш зайчик... Стойте и терпеливо ждите на этой тропке. Косой обязательно вернется к своей лежке. Он неторопливо стал отодвигаться, пропадать в траве, а Софья Петровна, напряженная и дрожащая, осталась на месте, вглядываясь в чуть приметную, но совсем прямую тропинку, убегающую в перелесок. Перелесок, казалось ей, действительно как бы уплывал, тихо уносил ее - у нее слегка кружилась голова, - а ружье и жгло и холодило руки.

Она чувствовала и расслабляющую лень, и крайний подъем, и обострение всего существа. Все сейчас заключалось для нее в этой лесной дорожке, которая вот-вот оживет, наполнится бегущей прелестью зверя...

Гон на несколько мгновений стих - эти мгновения казались безмерно длинными - и, возобновись, стал неожиданно совсем близким. Слышно было, как иногда страстно захлебывалась Дианка, как все торжественнее разливался голос Фингала, похожий на хрустальный молот.

Заяц с оглушающим шорохом просквозил в траве, изящно прыгнул на тропинку и, не раздумывая, ничего не видя, покатил прямо на Софью Петровну. Подгоняемый близким гоном, он бежал так быстро, что, казалось, совсем не перебирал лапами. Уши его были закинуты за спину, он среди бурых трав казался совсем желтым.

У Софьи Петровны зарябило в глазах, но она, сдерживаясь, близко подпустила зайца и, прицелившись в передние лапки, выстрелила. Заяц упал на бок. Она выстрелила второй раз - куда-то вверх, в небо, в солнце, - и, отбросив ружье, бросилась к зайцу, по-детски захлопала руками, танцующе закружилась, звонко и весело закричала:

- Сюда идите, взят, взят! Ей в глубине души было немножко жаль зайца, но это чувство заглушалось диким охотничьим торжеством, несравненным лесным опьянением. Все было отлично, все нескончаемо умиляло - и полуденное сентябрьское затишье, и радостные, приветствовавшие ее голоса вокруг, и собаки, остановившиеся около зайца со своими длинными, расцененными языками. Она благодарно обнимала и трепала гончих. Дианка, дикая и нелюдимая, чуть ворчала, сторонилась, но Фингал, радостно храпя и задыхаясь, играл хвостом, легко и осторожно махал к ней на грудь. «У, нахал!» - улыбалась Софья Петровна, слабо колотя его по добродушной морде.

Подходил Иван Федорович. По кустам, с треском ломая их, бежал Гавриил Николаевич. Остановись перед Софьей Петровной, он опять приподнял картуз и празднично сказал:

- Честь имею поздравить, синьора Софья Петровна!

- С полем! - поздравил и Иван Федорович и, взяв руку Софьи Петровны, почтительно поцеловал ее, отстегнув перчатку.

Софья Петровна благодарила, громко смеялась, сбегала за ружьем и, вся горящая, никак не могла успокоиться. Она оправляла выбившиеся из-под шляпки волосы, перевязала шелковый шарф на шее, тонкий и узорчатый, в павлиньих глазках, и все любовалась своим, отличным от всех прочих, зайцем.

Иван Федорович, подвязав зайца, закинул его за плечо.

- Я сама хочу носить, - сказала Софья Петровна.

- Нет, разрешите уж мне. Куртку испортите, да и утомитесь.

- Спасибо. Вы очень милый!

 Из леса послышался протяжный крик Альбицкого:

- Гоп-гоп! Привал!

Ему откликнулся далеко отбившийся в сторону Иван

Николаевич.

Софья Петровна, подняв руки к губам, крикнула:

- Исаак Ильич, привал!

Исаак Ильич шел окрайком леса. Он слышал выстрелы, радовался за Софью Петровну и в то же время уже по-настоящему терзался охотничьей завистью. Даже это огорчение - то, что ему до сих пор не удалось выстрелить, - действовало на него. Свернув в лес, он пошел на зов.

Сильно, с металлическим грохотом, поднялся тетерев. Волнующе замелькал среди деревьев его распущенный, снежный снизу хвост. Исаак Ильич зло, больше наугад, выстрелил. Тетерев хлопнулся в брусничник, сейчас еще более пахучий, чем летом. Было ни с чем не сравнимо - держать птицу за мохнатые лапки и, любуясь ее красными бровями, опускать, так, чтобы не помять перьев, в глубокую сетку ягдташа.

- Гоп-гоп! - уже весело, заливисто ответил Исаак Ильич.

Исаак Ильич очень любил охотничий привал в русском осеннем лесу.

Он снял ружье, ягдташ, повесил их рядом с другими ружьями, в красивом беспорядке обвисавшими в березах, и с удовольствием стал, вместе с Гавриилом Николаевичем, обламывать хворост, приятно потрескивавший в руках. Иван Федорович, достав из сумки легкий, почти игрушечный топорик, обрубал нижние ветви елок, пышной кучей набрасывал их на землю. Потом, сняв поддевку, разостлал ее поверх ельника и обратился к Софье Петровне:

- Располагайтесь на этом незатейливом ложе!

Софья Петровна, с улыбкой кивнув ему, прилегла, устало и радостно вздохнула. Она чувствовала такое глубокое спокойствие, какого не чувствовала уже давно.

Иван Федорович срубил крепкую, сочную березку, кинжалом сточил ее ветви, туго заострил два рогатых сука, глубоко ввинтил их в податливую землю. Иван Николаевич сходил за водой на ближайший ручей. Два чайника повисли, покачиваясь на обточенной березе, над грудой сушняка.

Альбицкий, наломав можжевели, подложил ее снизу, поджег - и весело, постреливая, побежал играющий пламень, сухо запахло дымком, бесцветно и тихо поднимавшимся вверх.

Достали из сумок и сеток припасы - бутерброды, хрустящие баранки, румяно запеченные «пряженцы». У Ивана Федоровича нашелся большой кусок жареного зайца, прошпигованного салом. Он тонко насек его своим кинжалом, взялся за флягу с ромом и, сказав: «С полем, господа!» - нацедил серебряный стаканчик и подал его Софье Петровне.

- Вам, как живому воплощению древней богини охоты, - первая чарка!

Софья Петровна ответила в таком же старомодно-изысканном стиле:

- За подвиги и славу неутомимых немвродов! - Быстро выпила и рассмеялась: - Однако стрелы этой богиня потеряли остроту: видели, как я утром промазала по зайцу...

Иван Федорович сказал с находчивой любезностью:

- Но они без промаха пронзают сердца.

Софья Петровна, внутренне очень довольная, скромно опустила глаза.

- Ну что вы, Иван Федорович... Куда мне, старухе! Мне в монастырь пора, под черный платок, грехи замаливать.

Альбицкий, весело взглянув на Фомичева, улыбнулся:

- Никогда не думал, что вы такой учтивый кавалер. Иван Федорович, снова нацедив стаканчик, с поклоном подал его художнику. Потом стаканчик пошел вкруговую.

Вьюгины пили неумело, смущаясь и морщась, Фомичев и Альбицкий - привычно, медленно, с наслаждением.

Все глубоко и остро ощущали тепло, уют, отдых, непередаваемо волнующее освобождение от всего того будничного, привычного, что оставалось за этими осенними лесами, за радостью этого вольного охотничьего дня.

Лесная поляна светилась двойным светом - костра и солнца, живописно обвисали на сучьях, рядом с ружьями, усатые зайцы, и чутко, счастливо спали, положив головы на лапы, усталые гончие.

Костер гудел ровно, успокаивающе и, округляясь, принимал какие-то лироподобные очертания. Ветки можжевели, мгновенно воспламеняясь и истончаясь, рассыпались и трещали, как детская погремушка.

По кружкам бежал, разливался бруснично-темный чай.

Софья Петровна с удовольствием закусывала всем, что ей предлагалось, с удовольствием пила огненный чай, во вкусе которого чувствовался запах палой листвы, аромат осени. Сколько рассказов и воспоминаний будет в Москве!

Она сказала, обводя глазами охотников:

- Как хорошо!

- Превосходно, - откликнулся Иван Николаевич, лежавший у самого костра.

Фомичев посмотрел на него с хитрой улыбкой:

- Ты, Иван Николаевич, кажется, попом ходишь сегодня - ни разу еще не ударил, даже стволов у ружья не прогрел?

- А я и не огорчаюсь, - отозвался Иван Николаевич. - Я принадлежу к числу охотников-созерцателей, и удача охоты не измеряется для меня количеством дичи. Хорошо бродить по осенним листочкам, слушать гон, выстрелы, отдыхать вот так у костра…

Художник, как всегда, с любопытством слушал его: что-то суховато-подтянутое, недоверчиво-затаенное и вместе с тем искреннее и несчастное чувствовалось в этом вежливом, болезненном и, бесспорно, душевно тонком человеке.

- Вы, пожалуй, правы, Иван Николаевич, - сказала Софья Петровна, - встречи с природой - самое лучшее, что есть в охоте.

Она опять засмотрелась на костер, понемногу стихающий, опадающий горками медно-белых углей, и продолжала мечтательно:

- Есть еще в этих охотничьих скитаниях постоянное видение и ощущение детства, ребяческого восторга, таинственности... С каким упоением читала я когда-то, подростком, охотничьи книги, представляя себя вот в этих осенних лесах, у костра или в караулке, в гостях у бородатого охотника и дровосека, где топилась печь и на столе лежали ломти жареной оленины - почему-то именно оленины.

- Какое великое все-таки дело - книга! - с любовью сказал Альбицкий.

Иван Николаевич серьезно и строго заговорил:

- Книга, по-моему, лучший учитель, советчик и друг. И что самое удивительное - хорошая книга и самого делает лучше. Сколько раз я испытывал это» на себе, сколько раз соразмерял свои поступки с поступками любимых героев - Андрея Болконского или Лаврецкого.

Он горячо стал говорить о просвещении и промышленности, о научных новостях, вычитанных из газет и журналов, и постоянно возвращался к искусству, все более и более оживляясь и преображаясь.

- А стихи! - говорил он, раздельно и негромко напоминая: - «Унылая пора, очей очарованье...» А хорошие картины! Ведь вот ваши картины, Исаак Ильич, до того взволновали меня, так глубоко вошли в душу, что я и сегодня целый день брожу в лесу под их впечатлением и, кажется, смотрю на все через них...

- Он у нас Златоуст, хотя к церкви божией и не привержен, - сказал, слушая Ивана Николаевича, Фомичев.

Иван Николаевич улыбнулся:

- Нет, почему же, очень люблю слушать «Свете тихий», «Волною морскою...», «Чертог Твой...» или «Пасхальную песнь». А «хлестаться», кланяться, юродствовать - не люблю, это правда.

Он осмотрелся кругом.

- Пожалуй, пора двигаться. Исааку Ильичу обязательно надо взять зайца.

- Очень хотелось бы, - сказал Исаак Ильич, - меня, представьте, чрезвычайно огорчает неудача на охоте, хотя я тоже не слишком жаден к дичи.

Костер гас, покрывался слабой синевой, похожей на голубиный пух, на лепестки незабудок. Радостно повизгивали и встряхивались отдохнувшие собаки. Гавриил Николаевич отомкнул смычок, крикнул: «Доберись!» - и они с прежним проворством пропали в лесу.

В высоком старом лесу, куда вошли охотники, стоял сумрак. В вершинах елок, уже по-зимнему прохладных и густых, слабо сквозила лазурь. Березы бледно сияли, сухо шуршали листьями. Листья лежали под ними ровным светлым кругом. Орешники, еще не потерявшие бархатистости, были бесцветны. Темно-розовые орехи звучно пощелкивали под ногами. Хрустел, ломался пересохший мох. Каплями вина вспыхивала красная костяника.

И опять все звенело от гона, в приглушенности которого чувствовалась цыганская гитара, и опять все разрешилось выстрелами младшего Вьюгина - совсем недалеко от Исаака Ильича.

«Видимо, я сегодня останусь без зайца», - подумал Исаак Ильич с раздражением.

Он вышел, вслед за другими охотниками, к овражкам, на широкую, открытую сечу, за которой начинался почти непролазный Поддубненский бор.

Здесь собаки снова взбудили зайца.

Исаак Ильич, внимательно следя за гоном, пересек сечу и остаповился иа краю сосновой гривки, которая, как цепь, смыкала бор с только что пройденным лесом. Недалеко от него стоял с приподнятым ружьем Альбицкий, за ним виднелся Иван Николаевич в своей рыжей бобриковой куртке.

Левитан не ошибся: гон, так хорошо и просторно откликавшийся в бору, стал наплывать, наваливаться, приближая ту счастливейшую минуту, когда слышишь только одно - гул своего сердца, а видишь жадные и пронзительные концы ружейных стволов.

Как быстро, бесшумными прыжками, несся заяц, уже подбелевший (чалый, по выражению охотников), и как отчаянно заколесил он после выстрела по отлогому пригорку!

- Можно поздравить? - крикнул Альбицкий.

- Можете! - весело отозвался Исаак Ильич, подбегая к зайцу.

Он с наслаждением поднял его за задние лапы, приятные, как замша, и по-охотничьи крикнул:

- Дошел, дошел!

Иван Федорович и Гавриил Николаевич ответили с разных сторон раскатами рога. Слабо донесся откуда-то из овражка голос Софьи Петровны.

Иван Николаевич крепко пожал руку художнику:

- От души радуюсь, Исаак Ильич. - Он потрогал зайца и без зависти, но с восхищением сказал: - Какой красивый беляк!

Охотники, обходя бор, стали спускаться к Волге, пошли овражками, теми прелестными лесками, где рядом с подсохшим, оливковым дубняком стояли редкие сосенки, похожие на развернутые зонты, а под ногами непрерывно слышался тугой скрип, крепкий и вкусный хруст; взрывались и лопались сизые, маслянистые желуди.

Исаак Ильич шел неторопливо: всему было открыто сейчас его сердце, его зрение и слух. Он прошел редкой чащей до дна высветленной уже низким солнцем, перевалил через овраг, глубоко, до колен, погружаясь в намёты отсыревшей снизу листвы, потом выбрался в долину, по которой, среди елок и берез, тянулась целая аллейка жимолости. Какое это милое деревцо, особенно осенью, когда, Г разубранное листопадом, оно так напоминает о простонародных праздничных нарядах - о колечках и сережках, о скромных ожерельях и вышивках на сарафанах!

Художник сорвал несколько высохших ветвей и, опустясь на удобный, развилистый пень, стал смотреть, слушать...

Протяжно, к вечеру все печальнее, разливались рога, что-то несмолкаемо шуршало в поникших травах, беси; но вились вокруг синички. В долине лежало озерко, над ним зябла молодая березка с обнаженной маковкой. С нее изредка спадали листья, но так мягко, что на озерке не оставалось даже ряби - мелькала лишь мгновенная карандашная тень.

За долиной тянулись те же лески, те же овражки и тропы.

В лесу, особенно по низам, холодело, и осенний запах, днем сухой и влажный, становился густым и острым, отдаленно напоминая запах засахаренных орехов. Далеко был виден, на огромной голой осине, седой ястреб, далеко слышался пробег собаки по хрустящей листве.

Возбуждение охотничьего дня переходило в глубокое и радостное спокойствие. Усталости не чувствовалось - чувствовался лишь холодок на щеках, нетомящая тяжесть в плече, оттягиваемом ремнем, на котором висел заяц, - и так хорошо пахло порохом из ружейных стволов, шагреневой кожей патронташа, прилипшими к пиджаку вялыми березовыми листьями. И, как всегда на охоте, особенно милым казался вечер, чай, наплыв молодого, бестревожного сна...

На поляне на опрокинутой березе сидела, с ружьем на коленях, Софья Петровна. Она тоже была счастлива и довольна: глаза ее смотрели весело и задорно, а в узорчатом платочке, обвивавшем шею, было что-то совсем юное, девичье, институтское.

- Как все славно сегодня, Соня, - тихо, проникновенно сказал Исаак Ильич.

- Да, да, - ответила она и, взяв его за руки, посадила рядом с собой.

Из-за кустов вышел Иван Федорович, тоже присел рядом с ними, сложив на траву зайцев. По тропе шли, о чем-то беседовали Иван Николаевич и Альбицкий. Только молодой Вьюгин, неутомимый даже под тяжестью трех зайцев, все ходил и ходил по овражкам и зарослям, все трубил и порскал - уже хриплым, срывающимся голосом.

Фингал где-то поблизости подал голос. Дианка восторженно подхватила.

Гон на вечерней осенней заре...

Охотники вскочили, оглянулись друг на друга.

- По красному, - отчаянно прошептал Альбицкий. Фомичев вслушался в гон.

- Пожалуй, верно, кумушка, - сказал он, блеснув глазами.

- Что ж, давайте расставляться, господа, - оживился Иван Николаевич, - лиса или понорится, или дойдет на первом кругу.

Быстро, стараясь не шуметь, разбежались в разные стороны.

Исаак Ильич встал на вырубке, далеко озаренной предзакатным солнцем.

Гон совсем не походил на то, что он слышал до сих пор: в нем звенела-переливалась и какая-то особая сила, и настойчивость, и какая-то мучительная мольба, и гремящая торжественность. Художнику вспомнились гулкие, грозные и светлые звуки «Волшебного стрелка» Вебера... Уже одно мысленное видение лисицы наполняло Левитана чувством поэтической охотничьей старины. Лисица была взята Иваном Николаевичем. Это тоже было очень красиво: низкое солнце в просветах осенних берез, кучка громко и весело разговаривающих охотников, высоко закинутые морды жарко дышавших собак и между ними, на палой листве, дикий, огневеющий зверь с откинутым, высеребренным хвостом. Красиво было - все той же дикой охотничьей красотой - и возвращение: холодеющая дорога, студеная заря за лесом, глухая и чуткая тишина, налитая, как и утром, стеклянной звучностью.

Крепко зашумела крыльями какая-то шальная тетерка, сорвавшаяся у самой дороги, метнувшаяся на зарю со своим тревожным и волнующим «ко-ко-ко».

Охотники, повернувшись, схватились за ружья.

Гавриил Николаевич, выпрыгнув вперед, выстрелил - птица, не смыкая крыльев, стукнулась о землю - и, оглянувшись, хрипло и весело сказал:

- Вот как у нас!

Он сбегал за тетеркой и, держа ее в обеих руках, подал Софье Петровне:

- На память о сегодняшней охоте.

- Спасибо, - ответила она, растягивая сетку. Собаки в это же время увязались за зайцем, который увел их в поле, в зеленя, в наплывающий ночной мрак.

- Придется ловить, - озабоченно сказал Иван Федорович.

- Приду-ут, никуда не денутся, - спокойно отмахнулся Гавриил Николаевич. - Дианке не привыкать переплывать Волгу, а твой черт - в собственных владениях.

- Нет, не годится, время осеннее, серые гости стали, говорят, погуливать.

Иван Федорович раскатисто выстрелил из обоих стволов, стал, захлебываясь, накликать - «татакать», а устав, сказал Гавриилу Николаевичу:

- Потрубим, Ганя!

Они подняли рога - и по лесу полилась старинная охотничья песня, ее томительная мука и грусть, ее звериная радость. Иван Федорович трубил отрывисто, все усиливая медную игру звуков, Гавриил Николаевич - протяжно, нараспев, с длительными, зовущими заливами. Рога хорошо откликались за Волгой, хорошо сливались с вечерней лесной тишиной, не будя, а, напротив, убаюкивая ее.

Но собак не было, - их перехватили позднее, в поле, на деревенском выгоне.

От зари оставался теперь слабый и легкий след, деревня чуть светилась в ее отпламеневшем свете.

Исаак Ильич, смотря на темные избы, на горько дымившиеся овины, почувствовал, как когда-то в Саввином монастыре, ту же истинно потрясающую радость и вместе уверенность в себе, предельную наполненность своей жизни непреходящим смыслом. Он хотел только одного - писать, работать, неустанно обостряя и углубляя все то, что носил в себе. В то же время он радовался простой и милой человеческой радостью, с удовольствием думал о своей натопленной комнате, об отдыхе за самоваром, о завтрашнем, спокойном и длинном, дне, о любимых книгах, о подборе кистей и красок для новой картины, которую он будет писать вот здесь, на этом деревенском выгоне.

И все было очень хорошо - и спуск под гору, и фонарь на крыльце дома Ивана Федоровича, и плавно отчалившая волжская лодка, снизу и сверху осыпанная звездами.

Волга, как и утром, казалась бесконечной. Чисто, ясно играли Плеяды - все семь несравненно разноцветных, будто одна от другой вспыхивающих звезд. Во всем чувствовался запах яблок.

Лодку покачивало, подымало с переливным шумом: мимо проходил пароход, озарял волну зеленым вахтенным огнем. Ничего нет грустнее этих огней, уплывающих в осеннюю ночь... Но сейчас и в этом была успокаивающая, уютная радость.

Исаак Ильич наклонился к Софье Петровне, которая, сидя рядом с ним, следила за падучей звездой.

- Не правда ли, как хорошо? - тихо сказал оп ей, тем же тоном, что и недавно, в вечеревшем лесу.

Она кивнула головой, положив на его руку свою, переливая в него свое дружеское тепло.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.