I Б<атюшко>в из Рима

I

Б<атюшко>в из Рима

Гроза разразилась в середине июля 1821 года. Повод для нее был ничтожный. В февральском номере журнала «Сын Отечества» за 1821 год, издаваемого Н. И. Гречем и А. Ф. Воейковым, появилось стихотворение без подписи, но с красноречивым названием «Б…в из Рима». Номер журнала был услужливо предложен Батюшкову одним из его русских знакомых в Теплице. От имени Батюшкова неизвестный автор обращался к читателям:

Напрасно — ветреный поэт —

Я вас покинул, други,

Забыв утехи юных лет

И милые заслуги!

Напрасно из страны отцов

Летел мечтой крылатой

В отчизну пламенных певцов

Петрарки и Торквато!

Напрасно по лугам брожу

Авзонии прелестной

И в сердце радости бужу,

Смотря на свод небесный!

Ах, неба чуждого красы

Для странника не милы,

Не веселы забав часы

И радости унылы!

Я слышу нежный звук речей

И милые приветы,

Я вижу голубых очей

Знакомые обеты:

Напрасно нега и любовь

Сулят мне упоенья —

Хладеет пламенная кровь

И вянут наслажденья.

Веселья и любви певец,

Я позабыл забавы;

Я снял свой миртовый венец

И дни влачу без славы.

Порой на Тибр склонивши взор,

Иль встретив Капитолий,

Я слышу дружеский укор,

Стыжусь забвенной доли…

Забьется сердце для войны,

Для прежней славной жизни,

И я из дальней стороны

Лечу в края отчизны!

Когда я возвращуся к вам,

Отечески Пенаты,

И снова жрец ваш, фимиам

Зажгу средь низкой хаты?

Храните меч забвенный мой

С цевницей одинокой!

Я весь дышу еще войной

И жизнию высокой.

А вы, о милые друзья,

Простите ли поэта?

Он видит чуждые поля

И бродит без привета.

Как петь ему в стране чужой?

Узрит поля родные —

И тронет в радости немой

Он струны золотые[507].

Как видим, незатейливый текст этого стихотворения состоит почти сплошь из тщательно подобранных цитат из поэзии Батюшкова, благодаря чему автор добивается кое-где итальянского звучания и легкости стиля, сравнимой с ранними опытами Батюшкова. Автором стихотворения был начинающий поэт П. А. Плетнев, друг Пушкина и будущий издатель «Евгения Онегина», адресат знаменитого «Посвящения». Батюшков не только не был с ним лично знаком, но, похоже, даже не знал о его существовании. Пером Плетнева двигало прежде всего стремление напомнить читателям о Батюшкове, молчавшем со времени своего отъезда из России. Однако отсутствие под стихотворением подписи давало читающей публике возможность приписать его самому Батюшкову. И хотя текст задумывался как своего рода панегирик, поэт без колебаний воспринял его как пасквиль.

Прочитав стихотворение Плетнева, Батюшков впервые с мая 1819 года написал письмо Гнедичу, начал его без всякого приветствия со слов, настолько странных и резких, что Гнедич, не зная подоплеки событий, должно быть, пришел в ужас: «Если бы меня закидали эпиграммами при появлении моей книги, если бы явно напали на нее, даже на меня лично, то я, как автор, как гражданин, не столько бы был вправе негодовать. Негодую, ибо вижу систему зла и способ вредить верный, ибо он под личиною»[508]. Несомненно, что в этих строках содержится уже весь будущий диагноз Батюшкова — мания преследования, но, очевидно также, что Гнедичу это еще было совсем неясно.

Негодование Батюшкова обрушивается на издателей журнала «Сын Отечества», с которыми он был хорошо и близко знаком, но главной его мишенью остается неизвестный, но страстно ненавидимый им Плетнев, которого в полемическом порыве Батюшков презрительно называет Плетаевым. Причиной негодования Батюшкова было не столько качество текста[509][510], сколько его содержание. «Скажи им, — пишет он в возмущении Гнедичу, — что мой прадед был не Анакреон, а бригадир при Петре Первом, человек нрава крутого и твердый духом. Я родился не на берегах Двины, и Плетаев, мой Плутарх, кажется, сам не из Афин. <…> Скажи, Бога ради, зачем не пишет он биографии Державина? Он перевел Анакреона — следственно, он — прелюбодей; он славил вино, следственно — пьяница; он хвалил борцов и кулачные бои, ergo — буян; он написал оду „Бог“, ergo — безбожник. Такой способ очень легок. Фундамент прочный, и всякое дело мастера боится»[511].

Как видим, Батюшкова прежде всего бесит сам ракурс, который избирает Плетнев для изображения своего героя. Уже само определение поэта как «певца веселья и любви» должно было возмутить Батюшкова. Ведь его последние произведения, включенные в «Опыты…», как мы имели случай убедиться, были призваны доказать читателям, что он автор не только «безделок», но и серьезных философских стихов, по своей проблематике и стилистике далеких от легкой поэзии. И вдруг незнакомый поэту молодой стихотворец беззастенчиво изображает его именно «ветреным певцом» радости и любви. Причем пытается воспроизвести для этого собственно батюшковскую стилистику, используя его оригинальные поэтические формулы и образы, сохраняя характерное для творчества Батюшкова противопоставление бесплодной роскоши (в данном случае природы) и счастливой бедности. Более того, упоминает еще несколько характерных признаков, по которым читатели, откинув последние сомнения, должны узнать, кто перед ними: герой мечтал о родине Петрарки и Торквато, участвовал в войнах, воспел «Отечески Пенаты»… Зачем Плетнев это писал? Да очень просто — он пытался применить на практике излюбленный метод самого Батюшкова — средствами поэзии преобразовать мир, пробудить уснувшего на авзонийских лугах гения. Но адресат уже утратил веру в живительную силу поэтического слова.

Вторая причина, по которой Батюшков так рассердился на Плетнева, — это способ публикации стихотворения. «Бестактность состояла именно в том, что стихи, написанные от имени живого автора, были напечатаны анонимно», — замечает Н. Н. Зубков[512]. «Стихотворение явилось в печати без подписи Плетнева, против его желания, по уловке Воейкова, который не прочь был ввести читателей в заблуждение и дать им повод думать, что пьеса написана Батюшковым, обещавшим „Сыну Отечества“ свое сотрудничество»[513], — писал Л. Н. Майков. Так или иначе, но Плетнев писал от лица Батюшкова так, как сам Батюшков мог писать от лица Горация или Тибулла. И в этом смещении (современный живой поэт воспринимался как древний классик) не было желания оскорбить, скорее в нем содержалось восхищение перед Батюшковым, сравнявшимся гением с древними. Вскоре Плетнев, извиняясь за вольность издателей, поместил в «Сыне Отечества» еще одно свое стихотворение — «Надпись к портрету Батюшкова», которое содержало ту же мысль и было написано тем же методом — компилированием цитат из поэзии Батюшкова:

Потомок древнего Анакреона,

Ошибкой жизнь прияв на берегах Двины,

Под небом сумрачным отеческой страны

Наследственного он не потерял закона:

Ни вьюги, ни снега, ни жмущий воды лед

Не охладили в нем огня воображенья —

И сладостны его живые песнопенья.

Как Ольмия благоуханный мед[514].

Он еще не мог знать о впечатлении, произведенном его первым стихотворением, и продолжал, как ему казалось, удачно найденную тему. «Надпись» начиналась с уже отработанного приема: Плетнев возводил поэтическую биографию Батюшкова прямо к Анакреону — как раз та точка, которая взбесила Батюшкова в первый раз. Тогда Батюшков послал через Гнедича резкое по тону опровержение, которое издатели «Сына Отечества» не поместили в своем журнале. Опровержение это содержало следующую угрозу: «Оставляю поле словесности не без признательности к тем соотечественникам, кои, единственно в надежде лучшего, удостоили ободрить мои слабые начинания. Обещаю даже не читать критики на мою книгу: она мне бесполезна, ибо я совершенно и, вероятно, навсегда покинул перо автора»[515]. После получения журнала с «Надписью» Плетнева Батюшков буквально вышел из себя. Свое негодование он излил в письме Гнедичу, вероятно, чувствительнее всех друзей испытавшему на себе первые признаки душевной болезни Батюшкова: «Делаю два предположения: 1-е совершенно в пользу Плетаева. Он написал сии стихи — скажут мне те, кои захотят надо мною издеваться, — из усердия к вам, и в доказательство покажут мне еще надпись к моему портрету, им недавно соплетенную. Он писал ее как будто от лица Виона, Мимнерма, Мосха, Тибулла… Но сии господа умерли назад тому около двух тысяч лет или более! А писать от лица живого, писать к друзьям (если есть друзья), к людям живым… Напрасно привожу на память все случаи иностранных литератур: подобного не знаю. Нет ничего глупее и злее. Вижу ясно злость, недоброжелательство, одно лукавое недоброжелательство! Вот мое 2-е предположение, и от него не отступаюсь». Даже по стилю письма заметно, в каком бешенстве находится его автор. Он неколебимо убежден в злом умысле и свое «1-е предположение» делает только для того, чтобы еще раз обозначить вину Плетнева. А чего стоит взятое в скобки замечание «если есть друзья», которое представляет одиночество Батюшкова почти вселенским! Следствие нанесенной обиды, изложенное Батюшковым ниже, тоже несколько чрезмерное: «Нет, не нахожу выражения для моего негодования: оно умрет в моем сердце, когда я умру. Но удар нанесен. Вот следствие: я отныне писать ничего не буду и сдержу слово». Но на этом страшном обещании Батюшков не останавливается. Его как будто несет волна гнева: «Этого мало: обруганный хвалами, решился не возвращаться в Россию, ибо страшусь людей, которые, не взирая на то, что я проливал мою кровь на поле чести, что и теперь служу мною обожаемому монарху, вредят мне заочно столь недостойным и низким средством»[516].

К слову заметим, что Плетнев, несмотря на обидные упреки и мрачные подозрения, которые адресовал ему Батюшков, остался верен своему восхищению перед ним и в 1824 году писал о Батюшкове: «Он создал для нас ту элегию, которая Тибулла и Проперция сделала истолкователями языка фаций. У него каждый стих дышит чувством. Его гений в сердце. Оно внушило ему свой язык, который нежен и сладок, как чистая любовь. Игривость Парни и задумчивость Мильвуа, выражаемые какими-то италианскими звуками, дают только понятие об искусстве Батюшкова. Он в одно время и убеждает ум, и пленяет сердце, и рисует воображению»[517].

В середине сентября Батюшков переехал из Теплица в Дрезден, после большого перерыва в письмах сообщив тетушке, что лечение водами не принесло ему очевидной пользы. Дальнейшие его планы были связаны с поездкой в Париж, где он хотел провести зиму. Кроме редких писем Е. Ф. Муравьевой он больше не пишет никому, в том числе и любимой сестре Александре. Она узнает новости о брате от третьих лиц. Он больше не интересуется жизнью близких и друзей, не задает никаких вопросов, не передает приветов. Во всех его письмах остается только один навязчивый вопрос о судьбе сестры Юлии и брата Помпея. Ответственность перед ними до последнего сознательного момента жизни была его главной заботой.

Вести о душевном расстройстве Батюшкова дошли до Петербурга — их привез Блудов. Карамзин сообщал Вяземскому: «Между тем знаете ли вы, что наш поэт Батюшков ссорится и с потомством и с современниками, не хочет ничего писать, ни служить, ни быть в отставке, ни путешествовать, ни возвращаться в Россию, то есть он в гипохондрии, по рассказам Блудова. Жалко и больно…»[518] Неизвестно, насколько Блудов оценил серьезность положения Батюшкова. Но зато ее в полной мере осознал Жуковский, который 4 ноября 1821 года встретился с Батюшковым под Дрезденом. Впрочем, время не стояло на месте и, вероятно, состояние Батюшкова с лета заметно ухудшилось. Жуковский записал в дневнике: «С Батюшковым в Плаун: хочу заключения. Раздрание писанного; надобно, чтобы что-нибудь со мною случилось: Тасс, Брут, Вечный Жид, Описание Неаполя»[519]. О «раздрании писанного» свидетельствует и А. И. Тургенев, который передавал Вяземскому впечатления Жуковского: «Вчера Жуковский возвратился; видел Батюшкова в Дрездене, слышал прекрасные стихи, которые он все истребил»[520]. Во время этой встречи Батюшков вписал в альбом Жуковского восьмистишие, шесть строк которого представляют вариации на тему последнего стихотворения Державина «Река времен в своем стремленьи…», а последние две травестируют серьезное рассуждение о смерти и бессмертии, превращая его в арзамасскую шутку. В этом тексте нет ничего безумного, кроме разве последнего стиха — Плетнев угодил в общество Мешковых, Хлыстовых и Шутовских[521] в общем-то совершенно случайно:

Жуковский, время все проглотит,

Тебя, меня и славы дым,

Но то, что в сердце мы храним,

В реке забвенья не потопит!

Нет смерти сердцу, нет ее!

Доколь оно для блага дышит!..

А чем исполнено твое,

И сам Плетаев не опишет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.