4
4
Побывав в полиции, Старков написал в Шушенское: прибавки не будет! Можно собираться в дорогу! Бумаги для всех исправник разошлет по волостям.
Только Надежду Константиновну приходится огорчить: Псков для нее не разрешен. Повелено последние тринадцать с половиной месяцев отбыть в Уфе. Как — туда? Своей властью исправник не может выдать проходного свидетельства. Если не будет распоряжения из департамента, придется — по этапу.
— Ужасно! — У Нади сверкнули глаза, дрогнули уголки губ. — С какими-нибудь уголовниками…
— В таком случае пусть и меня заарестовывают, — резко и отрывисто бросил Владимир.
— И меня… — едва сдержала слезы Елизавета Васильевна. — Отправляют ведь по этапу всей семьей. Как наших Проминских сюда…
— Отчаиваться рано. — Владимир шагнул к конторке. — Пошлем телеграммы в департамент. Отдельно от всех троих. До отъезда остается девять дней — самые закоснелые чиновники успеют распорядиться. Знакомых попросим поторопить.
Пусто и убого выглядела квартира в последние дни. Уже были сняты занавески с окон, в посудном шкафу оголились полки.
Книги уложили в три ящика, замкнули их и обшили рогожами. Взвесили на базарных весах — 13 пудов 21 фунт. И за сутки до отъезда весь багаж отправили в Минусинскую транспортную контору.
Надежда Константиновна в столовой укладывала в чемодан последние бумаги, выгруженные из конторки. Взяла несколько листков, исписанных мужем: рукопись без начала и конца. Что это такое? Кажется, та рецензия, которую нельзя было отсылать, потому что критикуемая им книга оказалась изъятой по решению цензуры. Первый и последние листки потеряны. Хранить ли эти? Или бросить в печку вместе с нелегальщиной, в которой уже миновала надобность? С листками в руках пошла в дальнюю комнату и остановилась у порога: Владимир писал, склонив голову к зеленому абажуру. Как он может в такой суматошный день и при таком разгроме?! Но не надо ему мешать…
Бесшумно попятилась, он все же заметил краем глаза.
— Что, Надюша? Что-нибудь важное?
— Так… пустое…
Но из-за пустяка жена не вошла бы. Какие-то листки у нее? Ах, эта злополучная рецензия! Лучше приберечь, какие-нибудь строчки могут пригодиться.
— Я помешала…
— Ничего, Надюша, ничего. — Владимир, положив карандаш, повернулся к жене. — А я не мог удержаться… — Схватил с конторки только что полученный двенадцатый номер журнала «Научное обозрение», тряхнул его в воздухе и бросил на стол. — Такая чепуха понаписана!.. Ты еще не успела взглянуть? Полюбуйся. Скворцов! А каркает, как ворон!
— О «Рынках»? Но, Володя, твоя книга везде встречена хорошо. И о ней писали как о крупном вкладе в экономическую литературу. Тебе нечего волноваться.
— Я не волнуюсь — это мое обычное состояние.
— Кто он такой? Впервые слышу.
— Статистик. Марксистом звался. Когда-то мы с ним участвовали в уничтоженном цензурой сборнике. Подавал надежды. А теперь — с ними, — Владимир кивнул головой вправо, — с легальными. И не стесняется самых отборных «сердитых» выражений, критикует «теорию Ильина». А теория не моя — Маркса. И я не могу оставить без ответа. Вот начал: «Юпитер сердится»… Давно уже известно, что такое зрелище очень забавно и что гнев грозного громовержца вызывает на самом деле только смех».
— Отлично, Володя! Но ты же не успеешь, — до отъезда остаются часы.
— Важно начать. А начало есть. И я отвечаю не только «сердитому Юпитеру» — достанется Струве, достанется Тугану.
— Узнаю твой стиль! — рассмеялась Надежда, довольная постоянной боевитостью Владимира. — Лучший вид защиты — нападение.
— А как же иначе? Время обязывает.
— Пиши. Лампу упакуем завтра. Она еще послужит тебе в Пскове.
Из проходной комнатки приближались торопливые шаркающие шажки. Ульяновы оглянулись. К ним шел Минька. На одной ноге у него растрепанный сапожный опорок, на другой — отцовский пим, высокое голенище упирается в пах. Сдвинутая набок рваная заячья шапчонка вот-вот свалится, подол материной кацавейки волочится по полу. На руках мальчуган держит несколько номеров «Нивы».
— Дядя Володя! Я узял тамока.
— И правильно сделал. Неси, Миняй, неси домой. И вот карандаши.
— А это — от меня. — Надежда Константиновна взяла с полки детские книжки. — Держи. За один раз не унесешь — приходи еще.
Минька, запрокинув головенку на тонкой шее, не отрывал синих капелек глаз от Владимира Ильича:
— Дядя Володя! А ты ишшо приедешь?
— Нет, Миняй. — Владимир Ильич наклонился, тронул острое плечико мальчугана. — Расстаемся навсегда. Расти большой. Будущей осенью отправляйся в школу. Обязательно. Я на тебя надеюсь.
— А на коньках не хочешь кататься? На Шушенке?
— Откатался. Оставляю тебе.
— Не понарошке?! — Минька заулыбался от радости, утер заострившийся нос о книжки, повернулся, готовый бежать домой вприпрыжку, но наступил на подол кацавейки и, уронив ношу, хлопнулся на пол, пискляво ойкнул.
— Ты не плачешь ли? То-то же! Ты ведь мужчина! — Владимир Ильич помог собрать книжки. — Держи! И шапку надо поправить. Вот так.
Вокруг них прыгала Дженни, брыластыми мокрыми губами мазнула по мальчишечьей щеке.
Весь вечер собака носилась по ералашной комнате, принюхивалась к тюкам, чемоданам и корзинам, вскидывала передние лапы на пустые полки, поочередно подбегала ко всем, уставлялась круглыми, по-собачьи красивыми, недоуменными глазами, как бы спрашивая: «Скажите, люди, что все это значит?»
Ямщик подъехал на тройке.
Первым на проводы пришел Сосипатыч. Владимир Ильич отдал ему банку пороху и остатки дроби в мешочках.
— Буду вспоминать наши совместные охотничьи походы.
— Жалко, Ильич… — Сосипатыч помял свою клочковатую бороду. — В тайгу мы с тобой так и не съездили. Все из-за стражников. Язви их в печенку!..
Паша, не сдерживая горестной дрожи в плечах, уткнулась в грудь Надежды Константиновны. Та успокаивала девушку:
— Не надо, Пашенька. Я пришлю адрес — ты пиши нам. — Поцеловала девушку в щеку, соленую от слез. — Ты уже настоящая невеста. Желаю тебе хорошего жениха, доброго, работящего, как ты сама. Ну, прощай!
Перед дальней дорогой Елизавета Васильевна вспомнила старинный обычай, и все на минуту сели.
Когда встали, Сосипатыч оглядел отъезжающих, на Надежде Константиновне запахнул широченный тулуп, на Елизавете Васильевне застегнул косулью доху, одолженную Прасковьей Олимпиевной, и корявыми пальцами щипнул на Владимире Ильиче старый полушубок из черных, по-барнаульски крашенных овчин.
— Не дюже будет… Мороз-то колется иголками наскрозь… — Снял с себя пеструю опояску, вытканную Еленой Федоровной. — Подпояшься потуже — тепло-то сбережешь. Так-то выдюжишь.
Пришла Варламовна, поклонилась всем.
— Не поминайте лихом…
Последним прибежал Энгберг. С ним простились уже за воротами.
— Понимаю, грустно оставаться одному. — Владимир Ильич обнял друга. — Но как-нибудь скоротаешь своей срок. Встретимся. Может, в Питере. Или в твоей родной Финляндии. Непременно встретимся.
Оскар бежал за кошевой до угла улицы и махал шапкой.
Прощай, Шушь!
Целая полоса жизни остается в прошлом…
Отодвигаются вдаль Саяны, как бы тают в морозной мгле.
Владимир Ильич сидит на облучке, рядом с ямщиком, спиной к лошадям. Смотрит на острова, где охотился на зайцев.
Елизавета Васильевна покашливает от мороза. У Надежды низко надвинута шаль, поднят лохматый воротник тулупа, видны только глаза, опушенные белыми от инея ресницами.
Выдержат ли женщины долгий путь? Не схватят ли простуду?
В середине кошевы мечется Дженни, кидает лапы то на колени хозяину, то хозяйкам и чуть слышно скулит. Ульянов гладит ее рукой в шерстяной варежке, но собака не унимается.
Надежда Константиновна, приподняв полу тулупа, прижимает собаку к ногам, укутывает.
Но Дженни продолжает скулить, тонко и жалобно.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.