Лери (Лариса Рейснер)

Лери (Лариса Рейснер)

Лариса Михайловна Рейснер (1895–1926), поэтесса, адресат лирики Н. С. Гумилева. Из неоконченного автобиографического романа:

Он некрасив. Узкий и длинный череп (его можно видеть у Веласкеза, на портретах Карлов и Филиппов испанских), безжалостный лоб, неправильные пасмурные брови, глаза – несимметричные, с обворожительным пристальным взглядом. Сейчас этот взгляд переполнен. Он прям, широк, как гирлянда на дверях новобрачных, сплетенная из жестких еловых ветвей с голубыми лентами и горными цветами. По его губам, непрестанно двигающимся и воспаленным, видно, что после счастья они скандируют стихи, – может быть, о ночи, о гибели надежды и белом безмолвном монастыре. Нет в Петербурге хрустального окна, покрытого девственным инеем и густым покрывалом снега, которого Гафиз не замутил бы своим дыханием, на всю жизнь оставляя зияющий просвет в пустоту между чистых морозных узоров. Нет очарованного сада, цветущего ранней северной весной, за чьей доверчивой, старинной, пошатнувшейся изгородью дерзкие руки поэта не наломали бы сирени, полной холодных рос, и яблони, беззащитной, опьяненной солнцем накануне венца. И, все еще несытая, воля певца легко и жадно уничтожила много прекрасного и покрыла страницы его рукописей стихами-мавзолеями [24; 205].

Николай Степанович Гумилев. Из письма Л. Рейснер. Из действующей армии, ноябрь (?) 1916 г.:

Что я прочел? Вам скучно, Лери,

И под столом лежит Сократ,

Томитесь Вы по древней вере?

– Какой отличный маскарад!

Вот я в моей каморке тесной

Над Вашим радуюсь письмом,

Как шапка Фауста прелестна

Над милым девичьим лицом.

Я был у Вас, совсем влюбленный,

Ушел, сжимаясь от тоски, –

Ужасней шашки занесенной

Жест отстраняющей руки.

Но сохранил воспоминанье

О дивных и тревожных днях,

Мое пугливое мечтанье

О Ваших сладостных глазах.

Ужель опять я их увижу,

Замру от боли и любви

И к ним сияющим приближу

Татарские глаза мои?!

И вновь начнутся наши встречи,

Блужданья ночью наугад,

И наши озорные речи,

И Острова, и Летний сад?!

Но ах, могу ль я быть не хмурым,

Могу ль сомненья подавить?

Ведь меланхолия амуром

Хорошим вряд ли может быть.

И верно день застал, серея,

Сократа снова на столе,

Зато «Эмали и Камеи»

С «Колчаном» в самой пыльной мгле.

Так Вы, похожая на кошку,

Ночному молвили «прощай»,

И мчит Вас в Психоневроложку,

Гудя и прыгая, трамвай.

Н. Гумилев [2; 282–283].

Николай Степанович Гумилев. Из письма Л. Рейснер. Из действующей армии, 8 ноября 1916 г.:

«Лера, Лера, надменная дева, ты как прежде бежишь от меня». Больше двух недель как я уехал, а от Вас ни одного письма. Не ленитесь и не забывайте меня так скоро, я этого не заслужил. Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя. Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность.

О своей жизни я писал Вам в предыдущем письме. Перемен никаких и, кажется, так пройдет зима. Что же? У меня хорошая комната, денщик – профессиональный повар. Как это у Бунина?

Вот камин затоплю, буду пить,

Хорошо бы собаку купить.

Кроме шуток, пишите мне. У меня «Столп и утверждение истины», долгие часы одиночества, предчувствие надвигающейся творческой грозы. Все это пьянит как вино и склоняет к надменности соллепсизма. А это так не акмеистично. Мне непременно нужно ощущать другое существованье – яркое и прекрасное. А что Вы прекрасны, в этом нет сомненья. Моя любовь только освободила меня от, увы, столь частой при нашем образе жизни слепоты. <…>

У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые ноги и нет крыльев; сильный и изящный ум, но с каким-то странным прорывом посередине. Вы – Дафна, превращенная в лавр, принцесса, превращенная в статую. Но ничего! Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд, где-нибудь у источника в чаще красных и палисандровых деревьев, Вы мне расскажете такие чудесные вещи, о которых я только смутно догадывался в мои лучшие минуты.

До свиданья, Лери, я буду Вам писать.

О моем возвращении я не знаю ничего, но зимой на неделю думаю вырваться.

Целую Ваши милые руки.

Ваш Гафиз [2; 284–285].

Лариса Михайловна Рейснер. Из письма Н. С. Гумилеву. Петроград, ноябрь 1916 г.:

Милый Гафиз, Вы меня разоряете. Если по Каменному дойти до самого моста, до барок и большого городового, который там зевает, то слева будет удивительная игрушечная часовня. И даже не часовня, а две каменных ладони, сложенных вместе, со стеклянными, чудесными просветами. И там не один св. Николай, а целых три. Один складной, и два сами по себе. И монах сам не знает, который влиятельнее. Поэтому свечки ставятся всем, уж заодно.

Милый Гафиз, если у Вас повар, то это уже очень хорошо, но мне трудно Вас забывать. Закопаешь все, по порядку, так что станет ровное место, и вдруг какой-нибудь пустяк, ну, мои старые духи, или что-нибудь Ваше – и начинается все сначала, и в историческом порядке [2; 285–286].

Лариса Михайловна Рейснер. Из письма Н. С. Гумилеву. Петроград, ноябрь 1916 г.:

Милый мой Гафиз, это совсем не сентиментальность, но мне сегодня так больно, так бесконечно больно. Я никогда не видела летучих мышей, но знаю, что, если даже у них выколоты глаза, они летают и ни на что не натыкаются. Я сегодня как раз такая бедная мышь, и всюду кругом меня эти нитки, протянутые из угла в угол, которых надо бояться. Милый Гафиз, я много одна, каждый день тону в стихах, в чужом творчестве, чужом опьянении. И никогда еще не хотелось мне так, как теперь, найти наконец свое собственное. Говорят, что Бог дает каждому в жизни крест такой длины, какой равняется длина нитки, обмотанной вокруг человеческого сердца. Если бы мое сердце померили вот сейчас, сию минуту, то Господу пришлось бы разориться на крест вроде Гаргантюа, величественный, тяжелейший. Но очевидно, Ангелы в свое время поторопились, чего-то не досчитали, или сатана их соблазнил, или неистовые птицы осаждали не вовремя райские преддверия – но только счет вышел с изъяном. Ах, привезите с собой, в следующий раз – поэму, сонет, что хотите, о янычарах, о семиголовом цербере, о чем угодно, милый друг, но пусть опять ложь и фантазия украсится всеми оттенками павлиньего пера, и станут моим Мадагаскаром, Экватором, эвкалиптовыми и бамбуковыми чащами, в которых человеки якобы обретают простоту души и счастие бытия. О, если бы мне сейчас – стиль и слог убежденного меланхолика, каким был Лозинский, и романтический чердак, и действительно верного и до смерти влюбленного друга. Человеку надо так немного, чтобы обмануть себя. Ну, будьте здоровы, моя тоска прошла, жду Вас.

Ваша Лери [2; 286].

Николай Степанович Гумилев. Из письма Л. Рейснер. Из действующей армии, ноябрь (?) 1916 г.:

Лери моя, приехав в полк, я нашел оба Ваши письма. Какая Вы милая в них. Читая, я вдруг однажды понял то, что Вы мне говорили, что я слишком мало беру от Вас. Действительно, это непростительное мальчишество с моей стороны – разбирать с Вами проклятые вопросы. Я даже не хочу обращать Вас. Вы годитесь на бесконечно лучшее. И в моей голове уже складывается план книги, которую я мысленно пишу для себя одного (подобно моей лучшей трагедии, которую я напишу только для Вас). Ее заглавие будет огромными красными, как зимнее солнце, буквами: «Лери и Любовь», «Лери и персидская лирика», «Лери и мой детский сон об орле». На все, что я знаю и что люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она действительно имеет особый цвет, еще не воспринимаемый людьми (как древние не воспринимали синий цвет). И я томлюсь, как автор, которому мешают приступить к уже обдуманному произведению. Я помню все Ваши слова, все интонации, все движения, но мне мало, мало, мне хочется еще. Я не очень верю в переселенье душ, но мне кажется, что в прежних своих переживаниях Вы всегда были похищаемой, Еленой Спартанской, Анжеликой из «Неистового Роланда» и т. д., так мне хочется Вас увезти.

Я написал Вам сумасшедшее письмо, это оттого, что я Вас люблю. Вспомните, Вы мне обещали прислать Вашу карточку. Не знаю только, дождусь ли я ее, пожалуй, прежде удеру в город пересчитывать столбы на решетке Летнего сада. Пишите мне, целующему Ваши милые, милые руки.

Ваш Гафиз [2; 286–287].

Лариса Михайловна Рейснер. Из письма Н. С. Гумилеву. Петроград, конец 1916 г.:

Я не знаю, поэт, почему лунные и холодные ночи так бездонно глубоки над нашим городом. Откуда это, все более бледнеющее небо и ясный, торжественный профиль старых подъездов на тихих улицах, где не ходит трамвай и нет кинематографа. Кто сказал, что луна одна и ходит по каким-то орбитам. Очевидные враки. За просвечивающей дымкой их может быть сколько угодно, и они любопытны и подвижны, со своими ослепительными, но занавешанными лицами. Кочуют, кочуют целую ночь, над нелепыми постройками, опускают бледные ресницы, и тогда на ночных, темных и высоких лестницах – следы целомудренных взоров, блестящих, с примесью синевы и дымчатого тумана. Милые ночи, такие долгие, такие бессонные. Кстати, о снах. Помните, Гафиз, Ваши нападки на бабушкин сон с «щепкой», которым чрезвычайно было уязвлено мое самолюбие. Оказывается, бывает хуже. Представьте себе мечтателя, самого настоящего и убежденного. Он засыпает, побежденный своей возвышенной меланхолией, а также скучным сочинением какого-нибудь славного, давно усопшего любомудра. И ему снится: райская музыка, да, смейтесь сколько угодно. Он наслаждается неистово, может быть плачет, вообще возносится душой. Счастлив, как во сне. Отлично. Утром мечтатель первым делом восстанавливает в своей памяти райские мелодии, только что оставившие его, вспоминает долго, озлобленно, с болью и отчаянием. И оказывается – что это было нечто более, чем тривиальное, чижик-пыжик, какой-нибудь дурной и навязчивый мотивчик, я это называю – кларнет-о-пистон. О посрамление! Ангелы в раю, очень музыкальные от природы, смеются, как галки на заборе, и не могут успокоиться. Гафиз, это очень печальное происшествие. Пожалейте обо мне, надо мной посмеялись.

Лери.

Р. S. Ваш угодник очень разорителен: всегда в нескольких видах и еще складной, с цветами и большим полотенцем [2; 287–288].

Николай Степанович Гумилев. Из письма Л. Рейснер. Из действующей армии, конец 1916 – начало 1917 г.:

Леричка моя, Вы, конечно, браните меня, я пишу Вам первый раз после отъезда, а от Вас получил уже два прелестных письма. Но в первый же день по приезде я очутился в окопах, стрелял в немцев из пулемета, и они стреляли в меня, и так прошло две недели. Из окопов может писать только графоман… Стульев нет, с потолка течет, на столе сидит несколько крыс, которые сердито ворчат, если к ним подходишь. И я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и, мысленно проводя между ними линии, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятье. Вы как-нибудь попробуйте. Теперь я временно в полуприличной обстановке и хожу на аршин от земли. Дело в том, что заказанная Вами мне пьеса (о Кортесе и Мексике) с каждым часом вырисовывается предо мной все ясней и ясней. «Сквозь магический кристалл» (помните, у Пушкина?) я вижу до мучительности яркие картины, слышу запахи, голоса. Иногда я даже вскакиваю, как собака, увидевшая взволновавший ее сон. Она была бы чудесна, моя пьеса, если бы я был более искусным техником. Как я жалею теперь о бесплодно потраченных годах, когда, подчиняясь внушениям невежественных критиков, я искал в поэзии какой-то задушевности и теплоты, а не упражнялся в писаньи рондо, ронделей, лэ, вирелэ и пр. Что из того, что я в этом немного искуснее своих сверстников? Искусство Теодора де Банвиля и то оказалось бы малым для моей задачи. Придется действовать по-кавалерийски, дерзкой удалью, и верить, как на войне, в свое гусарское счастье. И все-таки я счастлив, потому что к радости творчества примешивается сознанье, что без моей любви к Вам я и отдаленно не мог бы надеяться написать такую вещь [2; 288–289].

Лариса Михайловна Рейснер. Из письма Н. С. Гумилеву. Петроград, конец января 1917 г.:

Застанет ли Вас это письмо, мой Гафиз? Надеюсь, что нет: смотрите, не сегодня – завтра начнется февраль, по Неве разгуливает теплый ветер с моря, – значит кончился год (я всегда год считаю от зимы до зимы) – мой первый год, не похожий на все прежние. Какой он большой, глупый, длинный, – как-то слишком сильно и сразу выросший. Я даже вижу – на носу масса веснушек, и необозримо длинные руки. Милый Гафиз, как хорошо жить. Это, собственно, главное, что я хотела Вам написать [2; 290–291].

Николай Степанович Гумилев. Из письма Л. Рейснер. Из действующей армии, 22 февраля 1917 г.:

Лариса Михайловна, моя командировка затягивается и усложняется. Начальник мой очень мил, но так растерян перед встречающимися трудностями, что мне порой жалко его до слез. Я пою его бромом, утешаю разговорами о доме и всю работу веду сам. А работа ужасно сложная и запутанная. Когда попаду в город, не знаю. По ночам читаю Прескота и думаю о Вас. Посылаю Вам военный мадригал, только что испеченный. Посмейтесь над ним. Ваш Н. Г.

…Волшебница, я не случайно

К следам ступней твоих приник:

Ведь я в тебе увидел тайно

Невыразимый этот миг.

Ты розу белую срывала

И наклонялась к розе той,

А небо над тобой сияло,

Твоей залито красотой… [2; 291]

Лариса Михайловна Рейснер. Из письма Н. С. Гумилеву. Восточный фронт, 1919 (?) г.:

В случае моей смерти, все письма вернутся к Вам. И с ними то странное чувство, которое нас связывало, и такое похожее на любовь. И моя нежность – к людям, к уму, поэзии и некоторым лицам, которая благодаря Вам окрепла, отбросила свою собственную тень среди других людей, – стала творчеством. Мне часто казалось, что Вы когда-то должны еще раз со мной встретиться, еще раз говорить, еще раз все взять и оставить. Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны… Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте чище и лучше, чем прежде, потому что действительно есть Бог.

Ваша Лери [2; 294].

Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника 1926 г.:

Ларисе Рейснер назначил свидание на Гороховой в доме свиданий. Л. Р.: «Я так его любила, что пошла бы куда угодно» (рассказывала в августе 1920 г.) [16; 190].

Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника 1926 г.:

Правда, потом он предлагал Ларисе Рейснер жениться на ней, и Лариса Рейснер передает АА (Ахматовой. – Сост.) последовавший за этим предложением разговор так: она стала говорить, что очень любит АА и очень не хочет сделать ей неприятное. И будто бы Николай Степанович на это ответил ей такой фразой: «К сожалению, я уже ничем не могу причинить Анне Андреевне неприятность».

АА говорит, что Лариса Рейснер, это рассказывая, помнила очень всю обиду на Николая Степановича и чувство горечи и любви в ней еще было [16; 191–192].

Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника:

1920. Август или сентябрь. Л. Рейснер в разговоре с АА о Гумилеве сказала ей, что считала себя невестой Н. С., что любила его, а он обманул ее. Говорила о Н. С. с ненавистью.

АА: «Почему Лариса Михайловна в 20 году отзывалась о нем с ненавистью? Ведь она его любила крепкой любовью до этого. Не верно ли предположение о том, что эта ненависть ее возникла после того, как она узнала о романе Н. С. с А. Н. Энгельгардт в 1916 году параллельно его роману с ней? А не узнать она, конечно, не могла.

Весьма вероятно, были и другие причины, которых я не знаю, но не эта ли была главной?» [16; 192]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.