ВАРНЕКЕ Б. В.[5] ДВЕ ВСТРЕЧИ С Н. С. ЛЕСКОВЫМ

ВАРНЕКЕ Б. В.[5]

ДВЕ ВСТРЕЧИ С Н. С. ЛЕСКОВЫМ

А станешь стариться, нарви

Цветов, растущих на могилах,

И ими сердце оживи.

Некрасов

Я видел Лескова незадолго до его смерти, в 1894 году. Тогда я поддерживал скудость своего студенческого житья мелкой театральной хроникой в «Петербургских Ведомостях» В. Г. Авсеенки.[6] Однажды меня потребовали в кабинет к Авсеенке; он держал в руках запечатанный конверт и предложил мне сейчас же отнести этот конверт к Лескову, подождать там, пока он выправит корректуру, и затем вернуть его в редакцию.

Щедрый издатель это путешествие обещал посчитать мне в 100 строк, а за строчку мне полагалось полторы копейки; стало быть, мне предстоял доход в полтора рубля, что уже само по себе представляло немалый соблазн.

— Я мог бы, конечно, и даром все это устроить, послать ему корректуру с рассыльным, — пояснял Авсеенко. — Но Лесков совсем рехнулся со своей мнительностью: статья его, как он выражается, «с приключками», и он боится, как бы не раскрылось его авторство. Поэтому он требует, чтобы корректуры его никак не давали рассыльным, которые, мол, готовы за двугривенный выдать его корректуру самому заклятому его врагу — Тертию Филиппову «со аггелы».[7]

Вот поэтому ради его капризов приходится идти на расход и посылать кого-нибудь из сотрудников.

Когда я с охотой согласился исполнить это поручение, Авсеенко дал мне несколько наставлений:

— Прежде всего, если у вас есть какое-нибудь знакомство среди синодалов, отрицайте это самым решительным образом. Иначе все пропало, и Лесков подымет целую историю, что его предали самым лютым его врагам. Я и выбрал-то вас больше всего за фамилию: таких фамилий среди церковных не бывает. А затем, пока он будет править корректуру, сидите смирно и, главное, ничего не разглядывайте у него и ни про что не спрашивайте: он этого терпеть не может. И если вы не угодите ему, свой гнев он обрушит на газету и перестанет давать статьи, а они забористые…

Через двадцать минут я входил в кабинет Лескова. Подозрительно осмотрев меня несколько раз с головы до ног, Лесков подверг самому тщательному осмотру принесенный мною пакет, запечатанный зеленым сургучом с каким-то замысловатым оттиском. Перевернув его раз десять во все стороны, Лесков вынул из одного из бесчисленных ящичков своего бюро отрывок бумажки с такой же печатью и стал их внимательнейшим образом сличать. И только после этого всестороннего исследования Лесков заметил:

— Да, печать подлинная, Авсеенки!

Затем он аккуратно вскрыл ножницами конверт, разорвал его на мельчайшие части и бросил их в печь, пододвинул на край большого письменного стола старинный парный подсвечник и предложил мне там поместиться, а сам у другого такого же подсвечника стал править корректуру.

Статья была невелика и состояла из 5–6 гранок, но Лесков на ее правку потратил часа два с половиной. Читал он одну строчку, заложив все остальное толстой цветной бумагой. Часто справлялся в старой записной книжечке, проложенной небольшими бумажками разного объема, и вычитанное в ней записывал на особые листочки, которые приклеивал в виде дополнений на края гранок.

Пристальная работа его, видимо, утомляла, и раза четыре он прерывал ее, приваливаясь ненадолго на диван. Наконец, когда работа была кончена и гранки пестрели целым роем пометок и вставок, Лесков стал аккуратно клеить конверт для них из толстой желтой бумаги и запечатал его огромной восковой печатью, изображавшей какую-то иконку.

— Ну вот и хвала всевышнему! Управились, теперь и побаловаться можно, — добродушно промолвил Лесков и, вынув из шкафика над столом блюдечко с мармеладом и финиками, радушно предложил отведать это «афонское утешение», как он выразился, а сам стал есть тоже финики, но только из совсем другой плетенки.

— Что это вы читали? — спросил он, показывая рукой на ту книжку, которую я захватил из дому и читал во время его работы. Я молча протянул ему маленький томик.

— Ах, Готтфрида Келлера Das Sinngedicht,[8] прекрасный, прекрасный писатель! Очень люблю этого уютного швейцарца, куда лучше нашего Льва из Ясной Поляны! Талант не мельче, а зато без всяких проповедей, вывертов и крейцеровых сонат! А вот этой вещицы читать не доводилось.

Видимо, книжка заинтересовала Лескова, и он, словно совсем забыв про мое существование, стал пробегать странички немецкого романа.

— Да, занимательно! Очень занимательно, — промолвил Лесков, отрываясь от книжки. — Оставьте-ка мне эту книжечку в залог: дней через пять Авсеенко вас пришлет ко мне с гонораром. Ведь с рассыльным я денег не приму, — стал объяснять Лесков. — Рассыльного подкупить ничего не стоит: он скажет злым людям, что носил мне гонорар; те сейчас догадаются, что я у Авсеенки пишу, подкупят метранпажа, добудут через него мой оригинал, и тогда опять из всех подворотней заулюлюкают. А студент все-таки немножко ненадежнее. А как, кстати, ваша фамилия?

Я назвал себя, и Лесков, успокоенный моим заморским именем, зачем-то записал его в книжечку.

— Верно, с синодалами не водитесь?

Я откровенно признался, что предпочитаю балетный мир синодальному, что уже совсем успокоило мнительного писателя.

— Так приходите с денежками, а теперь торопитесь к Авсеенке; он, конечно, сидит и ждет вас; понимает же он, что такую доверительную вещь нельзя секретарю передать.

Однако в редакции никого уже не оказалось, и мне пришлось самому идти в наборную с заветным конвертом. Не успел я войти, как метранпаж, Василий Васильевич, закричал мне:

— Это, верно, корректура от Лескова. Давайте скорей: его вавилоны целый год править надо! — И совсем непочтительно разорвал драгоценный конверт, заставив меня лишний раз убедиться в тщете всех человеческих усилий.

* * *

Дней через пять я получил приказание отнести Лескову из конторы 80 рублей: по тем временам гонорар редкий. Лесков, видимо, меня поджидал, предложил раздеться, аккуратно пересчитал деньги, спрятал их в какую-то причудливую коробку и угостил кроме фиников еще каким-то сладким вином достаточно противного вкуса.

— Прочитал я это самое Sinngedicht, — заговорил он, возвращая мне книжку. — Написано хорошо, занимательно, да самый сюжет мне не по душе. Келлер доказывает благодетельную силу любви в духе лессинговского стиха, что стоит только любящими устами поцеловать белую лилию, и она станет красной. Это совсем в рыцарском духе и больше по части Болеслава Маркевича или вашего Авсеенки, чем правдивого писателя. Я сам, сколько к жизни ни присматривался, все больше видал разрушающую силу любви, и встречавшиеся мне розы от любви не расцветали, а совсем гибли и замерзали.

Я сейчас же припомнил Маню Норк из его «Островитян», и Лескову это напоминание, видимо, пришлось по душе.

— Да, да, и Маня Норк, и Лиза Бахарева, и даже сама искушенная летами и столичной практикой Воительница. Все они у меня от любви одно только горе познали, — проговорил он с каким-то печальным раздумьем. — И так глядят на любовь не одни мои только глаза, это не мой собственный дальтонизм. И Лиза Калитина и Анна Каренина тоже от любви не особенно что-то расцвели. А вон швейцарец-то какие райские узоры разрисовал, и ведь не из головы выдумал, а сам все это наблюдал да видел. Такова уж, верно, наша русская незадача: не умеем мы из житейского сада золотые яблочки срывать и там, где иностранец наслаждается красными лилиями, собственными руками разводим себе же на муку терн да шиповник. Да вот поживете, так сами, юноша, на своих боках это узнаете, — ласково прибавил Лесков и пошел, едва перебирая ногами, к дивану: видимо, разговор его утомлял, и я поспешил удалиться, а приблизительно через месяц прочел в газетах о смерти Лескова.

1924