Поехали на работу!

Поехали на работу!

В космосе надо не летать, а работать. Если Гагарин сказал перед стартом: «Поехали!», то я сказал: «Поехали на работу!» Гагарин был прав: тогда нужно было «поехать» в неизвестность, сделать первый шаг, доказать, что человек может попасть в космос. А в мое время важнее была исследовательская работа. И я всегда старался работать хорошо. Вот сейчас я сыну говорю: когда серьезное дело делаешь, ты должен вставать с этим делом, ложиться с этим делом, во сне думать об этом.

Сотни раз мне задавали вопрос: «Что чувствует космонавт в момент старта?» Пожалуй, точнее всех ответил на этот вопрос космонавт Константин Петрович Феоктистов. Он сказал, что почувствовал облегчение. Бывали случаи, когда один экипаж дважды сажали в корабль и потом «вынимали», и только на третий раз они летели. И у американцев так бывает. Эта неопределенность – что-то случилось, сегодня высадили обратно, а завтра ты вывихнул ногу, простудился, и уже никогда не полетишь. Поэтому взлет – это облегчение, наконец-то закончилась эта неопределенность, и ты едешь на работу.

Гагарину, конечно, было тяжелее. А я космонавт номер 34. У меня и на машине номер 34 – чтобы не забыть, каким по счету советским космонавтом я был. Я 30 раз слышал от других космонавтов, какие перегрузки, какие вибрации, на какой секунде что происходит. Плюс, я был хорошо тренирован физически, и те небольшие перегрузки – они игрушечные для профессионала. А потом открывается окно в космос, и большая радость наступает. Поэтому, как это ни странно, ты не боишься и не страдаешь, а радуешься.

Кроме облегчения, после первого старта чувствуешь небольшое разочарование. Ты много лет готовишься, потом садишься в ракету на Земле… А потом проходит 10 минут – и ты уже в космосе. И наступает тишина. Чтобы понять, что происходит, мы обычно что-нибудь перед собой вешали на веревочке, у меня, например, куколка была. Сначала эта веревочка натягивается. Потом эта куколка прыгает, раскачивается, а наступает невесомость, и она плавно начинает летать…

Первый раз бережешься. Нельзя крутить головой, надо все делать очень плавно, поворачиваться вместе с туловищем. Глазами лучше не водить, иначе можно себя загнать в тошноту или даже в рвоту. Кажется, что тебя перевернуло головой вниз.

В состоянии невесомости я чувствовал легкий дискомфорт. Когда становилось не по себе – я обычно возвращался в кресло, затягивал себя ремнями, создавая «тяжесть», минут 10 так лежал, и все проходило. Все по-разному переносят невесомость. Процентов 90 космонавтов привыкают в течение нескольких часов, одного дня. Легкое подташнивание, легонькое укачивание, думаю, у большинства было. Ведь отбирали очень строго по вестибулярной устойчивости, потом тренировки.

И все же не все соответствует реальной космической невесомости. Поэтому некоторые люди страдают несколько дней. Причем не просто тошнота или головокружение, а сильная рвота. Они ничего не едят, и непонятно, чем их бедняг рвет. Но, в конце концов, через два-три дня все приходит в норму. А, может быть, 5 % космонавтов на невесомость никак не реагируют – им хорошо сразу. Таким был Валерий Федорович Быковский, наш космонавт номер пять. Он раньше всех полетел в космос из ныне живущих советских космонавтов. Быковский всех удивлял своим стойким восприятием невесомости.

Обед в невесомости. Еда закреплена на подносе резинками. Я любитель попить кофе с сыром. В невесомости я пил кофе из пластикового мешочка с сыром из консервной банки

По расписанию на станции, как на Земле, полагается завтрак, обед, ужин, 8-часовой сон. Обязательно – два часа физических упражнений. Но мы – ученые, люди немного сумасшедшие. Поэтому, если у меня шел какой-нибудь очень интересный эксперимент, то я не делал зарядку, не ел… Вот и называли иногда меня на Земле неуправляемым космонавтом…

Помню, когда у меня был загруженный день. С утра вскочил, сразу на работу, а чтобы перекусить – шоколад в карман. А вечером смотрю – шоколад так в кармане и лежит нетронутым. Нарушение? Это нехорошо, конечно, нарушать режим. Но я знаю свои силы, и знаю, что на Земле меня ждут хорошие доктора, которые меня откачают. Все три мои полета прошли успешно, а значит, излишнего риска я не допустил.

После короткого полета (неделя, десять дней) никакой адаптации нет – выспался, отдохнул и все. А после многомесячного полета, даже спать тяжело. Привыкаешь спать, есть, ходить заново. Что касается самочувствия, то где-то через месяц, кажется, что ты адаптировался. Но анализы обычно показывают, что организм пока не пришел в норму, на это требуется 2–3 месяца. Та к было после моего первого месячного полета и после длительного полета вместе с Юрием Романенко. Но сейчас речь о первом полете.

Я взял с собой в полет марки с изображением Королева, портрет Комарова. Если бы не было Королева, я не пришел бы в космонавтику. Если бы не было Комарова, меня бы исключили из отряда со сломанной ногой. Вы уже знаете, что я взял и рисунок Нади Рушевой. А еще – три книги. Две на русском языке, одна – на английском. «Трудно быть богом» братьев Стругацких, сборник Ольги Ларионовой с повестью «Леопард с вершины Килиманджаро» и Грэма Грина – «Наш человек в Гаване».

Эту книжку, побывавшую в космосе, я потом, когда мне посчастливилось встретиться с Грином, ему подарил. Почему я взял с собой книги? Конечно, не для того, чтобы читать. На это в космосе нет времени. Это был символический жест благодарности писателям, литературе, которая меня воспитала.

Моим командиром в полете был летчик Алексей Губарев. Мы с ним долго вместе готовились, тренировались – и в дублирующем, и в первом экипаже. Мы ровесники, Губарев на пару месяцев меня старше. Оба долго ждали своей очереди на полет.

Мы были очень разными людьми. В опубликованном дневнике Ярослава Голованова есть свидетельство: «Губарев говорит, что Жора Гречко, который собирается с ним лететь, парень хороший, но „чересчур интеллигентный“. Представляешь, он говорит мне на тренировке: „Леша, сделай, пожалуйста…“. Я ему объясняю: „… твою мать! Пока ты произнесешь свое „пожалуйста“, мы же 20 километров пролетим!“».

Губарев был настойчивый, по-народному смекалистый, прагматик, крепко стоявший на земле. Кое-чему я у него научился: например, Алексей любил говорить: «Загад не бывает богат».

Нам нужно было прожить и проработать месяц в 90-кубометровой станции, заполненной научной аппаратурой. Пожалуй, самой важной целью нашего полета был эксперимент с орбитальным солнечным телескопом ОСТ. Это был огромный приборище, внести его через люк в станцию было невозможно. Поэтому его встраивали в конструкцию станции, как коническую колонну. Создали ОСТ в Крымской астрофизической обсерватории. Аналогов такому космическому телескопу в мире не было. Это был не первый, а четвертый экземпляр. Но до сих пор ни один ОСТ на станции не работал.

В первом телескопе заело крышку – и ребята со станции Салют-1 не смогли его использовать. Два следующих телескопа оказались на станциях, которые не эксплуатировались. Случилась беда: станция вышла на орбиту, но через полтора часа баки с горючим, рассчитанным на длительную работу, оказались пустыми. Станция вошла в автоколебания – и истратила горючее. Вместе с ней, увы, пропал и драгоценный телескоп.

Знаю, как переживали в обсерватории! Тут и моральные, и материальные проблемы: сметы, оплата работы смежников… И все-таки они героическими усилиями сделали четвертый телескоп. Я тогда пошутил: «Знаю, у вас не осталось материала на новый телескоп. Вы его смастерили из консервных банок и стеклянных бутылок!» После полета я подарил Андрею Владимировичу Брунсу (научному руководителю группы, создавшей телескоп) зеркальце от моего скафандра: «Именно этого зеркальца не хватило в твоем телескопе!».

К счастью, уникальный фильтр для телескопа должны были привозить космонавты с собой, и он не погиб в предыдущих полетах. С ним мы тренировались на Земле и взяли его на нашу орбитальную станцию.

Когда мы прилетели, открыли крышку телескопа, проверили визир и тут же направили ось телескопа на Солнце. Зеркала должны были поймать Солнце и отслеживать, независимо от колебаний станции. Можно было направить телескоп, например, на солнечные пятна, на протуберанцы, на «волокно». Спектрограмма шла (а точнее – должна была идти) от самых энергичных событий на Солнце.

Оказалось, что зеркальца не работают, щель, которая должна записывать спектр, не может удерживаться на объекте. Получить научный результат невозможно.

Выход в открытый космос не предполагался, у нас для этого не было скафандров. Что ж, нужно было, не покидая станции, заставить неработающий телескоп заработать. Для этого я должен был сопоставить, где находится солнце на визире и где в конусе телескопа. От конуса до визира было расстояние метра три. Я заглядывал в оконце-иллюминатор на конусе, просовывал голову, царапая нос и лоб. ЦУП настаивал, чтобы я прекратил работу с телескопом. Сломался – так сломался, починить его невозможно. Нам не рекомендовалось тратить на это время. Но я не отходил от телескопа.

А. Губарев в своей книге вспоминает обо мне: «стала проявляться нервозность, иногда даже различие в оценке одного и того же события. Скоро заметил, что Георгий стал еще более резок, взвинчен, чего никогда не было. Ситуация складывалась не лучшим образом. Но оба мы старались побороть новое состояние. Приходилось как-то сглаживать острые углы, прощать, мириться с отклонениями в поведении партнера».

По правде говоря, все было иначе. Наша размолвка не была связана с напряжением в полете. Я бы и на Земле, в обычных условиях, реагировал так же! Потому что это принципиальный, а не досужий вопрос. Дело было так.

Я увидел через конус телескопа, что изображения Солнца подползает к визиру. Мне нужно было срочно узнать – где оно на визире? Я не мог одновременно смотреть внутрь телескопа и на визир. А Губареву было достаточно повернуть голову, опустить глаза. Такой шанс может больше не выпасть! Я попросил его посмотреть, но он не отвлекся от еды и даже сказал мне: «Ты помрешь со своим телескопом, а я стану героем Советского Союза!». Вот тут я и накричал на него.

Он прагматик, у него были свои резоны: Губарев считал, что я суечусь бессмысленно, выпендриваюсь. В какой-то мере его можно понять, он не верил в результат. ЦУП же сказал, что починить телескоп не удастся. Говорят, в американских уставах космонавтов прописано, что командир имеет права до рукоприкладства. У нас такого, к счастью, не было. Я как человек гражданский не находился в прямом подчинении у командира. А в исследовательских делах был опытнее.

Я не понимал где зеркальца. Нужно было выставить их по оси телескопа. Тогда датчики точного наведения захватили бы луч и удерживали его. Я их не видел, но слышал. Слышал двигатели зеркал. Я принялся давать команды на зеркальца и прослушивать. Двигатель одного зеркальца я засек невооруженным ухом. Второе не поддавалось.

В Военмехе нас учили прослушивать дизельный двигатель через палочку. Я вспомнил те уроки. Что у нас было на борту? Палочек не было. Но было кое-что получше: фонендоскоп, медицинский аппарат для прослушивания больных. Фонендоскоп куда лучше палочки. Это была находка!

Я стал прослушивать телескоп и наконец услышал звук второго моторчика – очень тихое жужжание. Я измерил время движения зеркальца от одного упора до другого. Поделил этот результат пополам и тем самым определил момент, когда оно находится в среднем положении. Выставил оба зеркальца по оси, включил телескоп. И начал ловить случайное прохождение солнца по визиру.

Однажды даже пошел на махровое нарушение всех инструкций: внештатно включил двигатели ориентации. Мы не имели права на расход топлива по своему усмотрению, а я на это пошел. Двигатель заработал, станция чуть-чуть повернулась. Губарев что-то услыхал, навострился, но я нарочно сел на визир. Мы иногда туда садились, это было удобное местечко. Я что-то соврал о причинах шума.

Я пошел на это лукавство только для того, чтобы, если нас будут пропесочивать за самовольный расход топлива, его бы не наказали. За все отвечал один я, и это было бы справедливо. И вот на четырнадцатый день работы зеркала схватили Солнце!

Я порадовался, но… очень скоро этот режим сорвался и опять зеркала куда-то ушли. В отчаянии выключил и включил телескоп. Повезло! Заработало! Начинать сначала мне бы наверняка не дали… Да и времени не было.

Телескоп начал работать на славу, с Земли таких результатов получить невозможно. Я снял в ультрафиолете спектральные характеристики активных образований на Солнце – протуберанцев и пятен. По нашим данным были просчитаны температуры, скорости во внешней короне Солнца, степень ионизации. И скорость, и степень ионизации оказались выше прежних предположений. Все последующие экспедиции работали по нашей методике.

После меня с этим телескопом на «Салюте» работали Севастьянов и Климук. Крымская обсерватория, а вместе с ней и вся советская наука, получила данные, на семь лет опередившие Соединенные Штаты. А мне объявили выговор «за нарушение режима труда и отдыха». За то, что, вводя ОСТ в действие, я работал больше, а отдыхал меньше положенного по программе полета.

Награда за «лечение» телескопа пришла неожиданно, через несколько лет. Меня вызвали в Дом Ученых. Оказалось, что астроном Черных нашел новый астероид и предложил Астрономическому союзу присвоить ему мое имя. Астрономический союз мою кандидатуру одобрил. На торжественном заседании в Доме Ученых я спросил Черных: «Почему именно я? Я далеко не самый заслуженный человек в нашей стране!». Черных ответил: «Потому что мы помним, как ты спас телескоп!». Так что моим именем названа не только самая вкусная каша, но и астероид, на котором я предлагаю отдохнуть нашим космонавтам во время полета за Марс. Добро пожаловать!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.