Глава IX Смирение

Глава IX

Смирение

«Возвращение Тангейзера на гору Венеры» (1896)

Прогноз оказался неблагоприятным. Состояние Бердслея ухудшалось и сильно тревожило врачей. Опять заговорили о переезде – надежда была только на климат. Сам Обри между тем надеялся, что у него всего лишь простуда, и не оставлял мысль о том, чтобы вернуться в Лондон. Врачи об этом не хотели даже слышать. В конце концов он согласился на новый пансион немного западнее Борнмута.

Несмотря на близость к Боскомбу, с точки зрения медиков, это место имело неоспоримые преимущества перед соседним курортом. Он отличался необычно мягким климатом, и здесь выпадало меньше всего осадков в Англии. Роза ветров тоже была весьма благоприятной. Но больше всего врачи уповали на благотворные для здоровья, особенно если речь шла о больных туберкулезом, сосновые леса, благоухание которых наполняло здешний воздух. Город становился модным курортом и быстро развивался – здесь жили уже 38 тысяч человек, но лесные массивы это не затрагивало. Прекрасные сосны, многим из которых было больше 150 лет, делали местность похожей на южноевропейскую. Виды тут казались «вполне итальянскими».

Впрочем, переезд в царство сосен пришлось отложить, хотя он был полностью подготовлен, даже имелась договоренность об упаковке библиотеки Обри и ее хранении у местного книготорговца. 17 января произошло очередное кровотечение. Неделю жизнь Бердслея висела на волоске. Он был так слаб, что не мог встать с постели. В это время пришло письмо от Мэйбл – она задерживалась в США. Гастроли завершились, но ей предложила ангажемент театральная компания Ричарда Мэнсфилда. Этой несомненной удачей мисс Бердслей в последнюю очередь обязана актерскому таланту. Скорее свою роль сыграли ее личное обаяние и связи: коммерческим директором у Мэнсфилда служил Чарлз Кокран, старый друг Обри. Это известие вызвало у Обри тоскливые мысли: он боялся, что, когда Мэйбл вернется домой, его уже не будет в живых…

Не бывает худа без добра – новый страх придал Бердслею сил. Их хватило на то, чтобы в конце января они с матерью переехали в Борнмут и поселились недалеко от центра города, в пансионе на углу Эксетер-роуд и Террас-роуд, рядом с набережной, причалом, парком отдыха и ботаническим садом. Пансион назывался «Мюриэль», и Обри писал Грею: «Меня немного коробит название этого дома. Оно смущает меня так же, как школьника смущает его имя, если его зовут Эбенезер. Или Обри…» Впрочем, это было последней из их с матерью забот.

Новым врачом Обри стал доктор Харсент. Он был настроен пессимистично и сказал Элен, что ее сын вряд ли переживет зиму. Мальчик может умереть в любой день.

Недавний рецидив болезни эскулап связывал с климатом и географическим расположением Боскомба. По словам доктора, Пайр-Вью, открытый всем ветрам, очень неблагоприятен для больных чахоткой. Надо было сразу ехать к ним! Это заявление, на первый взгляд лишенное оснований, неожиданно подтвердилось: переезд действительно оказал благотворный эффект – сначала у Обри прошла депрессия, а потом он начал поправляться. Доктор Харсент приободрился и даже стал говорить не только о будущей весне, но и о возможности возвращения своего пациента в Лондон. Такие разговоры для Обри были лучше любого лекарства.

Он возобновил переписку с друзьями и строил планы, где будет жить. Как обычно, Бердслей обратился за советом к Раффаловичу и Смитерсу. Что они порекомендуют – студию в Блумсбери, маленькую квартиру, где с ним могла бы жить Мэйбл, гостиницу или меблированные комнаты? Появилась и новая тема. Обри стал интересоваться недомоганиями своих друзей. Он живо обсуждал со Смитерсом его возможную подагру – издатель жаловался на суставные боли в руке [1].

В Боскомбе Бердслей старался устроиться максимально удобно. Он сделал себе маленькую студию. Элен с изумлением и радостью наблюдала за этими признаками интереса к жизни. На столе были разложены перья и карандаши, стояли пузырьки с тушью и чернилами. Особое место на нем заняла купленная недавно коробка с акварельными красками.

Первым опытом с новым материалом для Обри стал портрет Мадлен де Мопен – героини романа Теофиля Готье, молодой особы в мужском платье, именующей себя Теодором де Серанном и поставившей себе целью познать на собственном опыте психологию и образ жизни мужчин. Рисунок был выполнен в алых тонах. Кстати, у «Мадемуазель де Мопен» имелось знаменитое предисловие, состоящее из не опубликованных в свое время ответов Готье газете Le Constitutionnel, в которой ранее была подвергнута разгромной критике его статья о Франсуа Вийоне. В ответах автор бичевал ханжескую мораль современной ему Франции. В свое время роман шокировал читающую публику. Он поистине стал манифестом аморализма и концепции «искусство для искусства», подчеркивающей его автономную ценность и рассматривающей озабоченность моралью и реализмом как не имеющую отношения и даже вредную для художественных качеств произведения. Между тем Суинбёрн назвал роман своей золотой книгой, Бодлер высоко его ценил, а Уайльд везде возил с собой. Стоит ли удивляться, что Бердслей остановил на нем свой выбор, взяв в руки кисть?

Последнее обострение болезни вернуло Обри к мыслям о душе. Еще совсем недавно он относился к вопросам веры не просто как к чему-то отдельному от своего творчества, но даже как противостоящему ей и исключающему ее. В письме Грею о священниках-художниках, отце Себастьяне Гейтсе и отце Феликсе Филипине де Ривьере, он озадаченно восклицал: «С какими препятствиями, должно быть, сталкивались эти благочестивые люди, когда занимались живописью!» Обри говорил, что завидует дворецкому Раффаловича, который собирался обратиться в католичество: «Образ жизни не ставит ему никаких препон в исповедании того, во что этот человек верит».

Бердслей отнюдь не был атеистом, но считал, что его «жизненная практика» (читай, его занятия живописью) налагает реальные ограничения на следование канонам веры, ее обрядовость. Разделение искусства и морали, которое провозгласили некоторые художники 90-х годов XIX столетия, в представлении Бердслея превратилось в противостояние между первым и второй. Фра Анджелико, Джона Баньяна – писателя и баптистского проповедника, Джованни Палестрину, более всего известного как автор церковной и духовной вокальной музыки, и многих других он примерами не считал. В дискуссиях на эту тему Бердслей как к великому образцу всех мыслителей и деятелей искусства обращался к Блезу Паскалю. Он был не только философом, но и математиком, механиком, физиком и литератором. Паскаль – классик французской литературы и при этом один из основателей математического анализа и теории вероятности, создатель первых образцов счетной техники, автор основного закона гидростатики. По словам Обри, этот титан первым понял, что для того, чтобы стать христианином, ученый должен пожертвовать своими талантами. Бердслей сформулировал собственное кредо столь жестко уже давно, но тем не менее не торопился воплощать его в жизнь. Принести в жертву свое искусство, пусть даже небесам, он не хотел или не мог.

Маловероятно, что с такой формулировкой согласился бы Раффалович. Он теперь был истовым католиком, но свои профессиональные интересы не оставил. Есть основания полагать, что Андре пытался убедить Обри в том, что одно другому не мешает.

В январе вышел в свет альбом «50 рисунков Обри Бердслея». Тираж издания составил 500 экземпляров, из них 50 были большого формата. Бердслей с нетерпением ждал отзывов. Они, как всегда, оказались диаметрально противоположными.

Бирбом написал восторженный обзор для Tomorrow. Он восхвалял уникальное разнообразие альбома. Халдейн Макфолл на страницах St Paul’s дал в целом лестный, хотя и расплывчатый отзыв. Критик из Athenaeum заклеймил альбом, сказав, что рисунки можно назвать примечательными лишь из-за усилий, приложенных художником в поиске безобразия и уродства. Обозреватель из Daily Telegraph сожалел о том, что все они по-прежнему должны погружаться в атмосферу зловонных миазмов, заражающих почти все, что создает этот, с позволения сказать, художник. На этом хор возмущенных затих. Критики устали говорить о том, что Бердслей не умеет рисовать, а сплетники нашли новые темы для обсуждения [2].

В конце февраля в Борнмут на несколько дней приехали Грей и Раффалович. Они знали, что врачи вынесли их другу страшный приговор, понимали, как Обри тяжело жить с этим, и полагали, что обрести утешение в такой ситуации можно лишь обратившись к Богу. Раффалович сразу после переезда Бердслея договорился с отцом Дэвидом Бирном, священником из церкви Священного Сердца, находившейся неподалеку, что тот будет навещать его товарища. Андре также позаботился о том, чтобы Обри с матерью ни в чем не знали нужды. Он уже не раз присылал Бердслею денежные чеки, а теперь сказал, что раз в 3 месяца будет выплачивать им 100 фунтов.

Определить их доходы и расходы в это время трудно. Ежедневная плата в борнмутских пансионах тогда составляла около восьми шиллингов на человека, то есть приблизительно шесть фунтов в неделю для двоих. Чеки от Смитерса поступали нерегулярно, и, возможно, поэтому в своих письмах издателю Бердслей часто упоминал о небольших, но насущных долгах. Участие Раффаловича избавило Обри от поиска средств к существованию, а его мать – от страха бедности. Смитерс, кстати, о решении Андре не знал.

Можно ли связать выплату содержания, назначенного Раффаловичем, с визитами отца Дэвида? Об этом сведений нет, но с интеллектуальной и эстетической точки зрения Римская католическая церковь была очень близка Бердслею. Он знал католические обряды и традиции. Дэвид Бирн, высокоученый человек, бывший адепт англиканской церкви, хорошо подходил на роль духовного наставника Обри. Во время их первой встречи священник подарил ему книгу о жизни святого Игнатия Лойолы, основателя ордена иезуитов, к которому и принадлежит отец Дэвид. Бердслей был этим очень тронут и написал Раффаловичу, что находит общество этого священника совершенно очаровательным, а их беседы весьма полезными для себя.

В Борнмуте, где пыталось справиться с болезнью множество людей, имелось несколько церквей, и между ними существовало определенное соперничество. Визиты Дэвида Бирна в «Мюриэль» не остались незамеченными, и Бердслею пришлось выслушать упреки священников-англиканцев. Но на пути к католичеству художника пока еще останавливали не они, а пресловутое служение искусству ради искусства.

В конце февраля о своем намерении ненадолго съездить в Борнмут заявил Джером Поллитт. Он продолжал купаться в отраженных лучах чужой славы. В то время о Поллитте говорили как о прототипе главного героя шуточной новеллы о жизни студентов-старшекурсников «Бейб, бакалавр искусств», написанной Э. Ф. Бенсоном. Более того, в новелле шла речь о его знакомстве с Бердслеем. Во всяком случае, упоминалось о том, что Бейб украсил свои комнаты несколькими иллюстрациями мистера Обри Бердслея из «Желтой книги». На другой странице он высказал желание выглядеть так, как если бы его нарисовал Бердслей. Обри сие позабавило – он принял все это как свидетельство долговечности своей славы. Художник согласился принять Поллитта. В письме Смитерсу он попросил издателя при встрече с Джеромом напомнить ему о том, какое важное место занимает в жизни человека живопись, и о насущных потребностях художника.

Поллитт в подобных намеках не нуждался. Он всегда был щедрым, но в тот раз, прибыв в Борнмут, между делом сказал, что так и не получил собственный экслибрис. Он заплатил Бердслею за эту работу еще в октябре 1895 года, но она пока не сделана… Обри сконфузился. На создание нового рисунка у него не было сил, поэтому он предложил компромисс. В альбоме «50 рисунков Обри Бердслея» есть замечательная композиция – женщина, выбирающая книгу на подносе, который держит в руках карлик. Рисунок называется «Экслибрис художника». Это можно поправить. Он знает, что Поллитт купил альбом, один из экземпляров большого формата, напечатанных на японской веленевой бумаге. Оригинал рисунка находится у Смитерса, но сейчас он вставит на репродукцию, на свободное место в верхней части, имя Поллитта и добавит шутливое замечание об «опечатке» на титульном листе. Джером сможет отнести исправленную иллюстрацию граверу и получить экслибрис уменьшенного размера, сделанный с нее. Поллитт был в восторге от такого компромисса [3].

Бердслей мало что мог показать ему на этот раз – всего несколько незавершенных иллюстраций к Ювеналу, но с жаром рассказывал о планируемых рисунках к «Лисистрате». Поллитта заинтересовали «Бафилл» и «Нетерпеливый прелюбодей», и Бердслей пообещал как можно быстрее завершить их.

Сразу после этого визита к Обри и Элен приехал Смитерс. Они пригласили к себе местного фотографа У. Дж. Хоукера, оказавшегося – поистине мир тесен! – старым другом Кокрана. Два снимка Обри за рабочим столом, сделанные Хоукером, даже с точки зрения модели были удачными, но вид «трудолюбивого отшельника», с которым он позировал перед фотокамерой и который сначала весьма порадовал Смитерса, оказался обманчивым. Снимки еще не были готовы, а у Обри случилось очередное горловое кровотечение – первый приступ после переезда в Борнмут. Его удалось быстро остановить, но, несмотря на строгий курс манипуляций и лекарственную терапию, предписанные доктором Харсентом в таких ситуациях, Обри продолжал кашлять кровью и в первые недели марта.

Тревога врача усилилась, когда он заподозрил у своего пациента и внутреннее кровотечение. Диагноз доктора Харсента о туберкулезе печени был очень сомнительным. Более вероятной причиной являлись геморроидальные узлы, но Бердслей сильно испугался. Этот инцидент имел серьезные последствия: от планов поехать в Лондон пришлось отказаться.

Влияние на состояние здоровья сына климата теперь уже не вызывало у Элен сомнений. Она спросила доктора, где Обри лучше всего провести весну. Так как долгое путешествие исключалось, Харсент предложил Нормандию или Бретань, но выразил опасение, что и с этим придется подождать. Обри должен набраться сил. Восстанавливался он медленно. У Бердслея снова началась депрессия, а тут еще портной Доре потребовал оплатить счет, достаточно крупный, пригрозив тем, что обратится в суд. Пришлось попросить Поллитта выдать авансом 20 гиней в ожидании «Бафилла» и нескольких иллюстраций к «Лисистрате», раскрашенных самим автором.

Дело удалось уладить миром, а вслед за этим произошло приятное событие. Приехала молодая актриса, принимавшая участие в гастролях театральной компании Буршье в США. Девушка привезла интересные новости о Мэйбл. Обри был тронут тем, что сестра беспокоится о нем и собирается подробно написать ему о себе.

Душевное состояние Бердслея улучшалось. Он пошел на поправку. 18 марта Обри смог посетить вечерний симфонический концерт в ботаническом саду. На всякий случай рядом с ним сидел доктор Харсент. По дороге домой Бердслей сказал, что это был замечательный подарок для него после долгой разлуки с музыкой. К счастью, волнение, испытанное им во время исполнения Четвертой симфонии Бетховена, не спровоцировало рецидив, которого все опасались. Удивляться тут не приходится. Четвертая симфония – одно из редких в наследии Бетховена лирических сочинений крупной формы, в которой композитор излил целый поток радости и любви к жизни.

Интервью в The Idler напомнило о Бердслее читающей публике и стало приятным всплеском былой славы и популярности. Он получил записку от мистера Кинга[122]. Были и другие поводы для радости: сигнальные оттиски «Пьеро минуты» выглядели изумительно, а Дент планировал карманное издание «Смерти Артура» с повторным использованием некоторых иллюстраций.

Бердслей пытался продолжать работу даже во время изматывающих приступов кашля. Он сделал портретный рисунок Бальзака для корешка запланированного Смитерсом издания «Сцен парижской жизни». Кроме того, Обри начал обдумывать следующий большой проект.

Рисование было утомительным только из-за прилагаемых при этом физических усилий, что мешало доводить до конца любую работу, но Бердслей мог строить планы, делать наброски и сочинять. Он начал читать сочинения Жака Казота, французского автора XVIII века, пристрастившегося к мистике и каббале и ставшего мартинистом. Мартинисты, исповедовавшие мистическое и эзотерическое христианство, описывали падение первого человека из божественной сути в материальную, а также способ его возвращения с помощью духовного просветления, достигаемого при сердечной молитве. Обри задумал написать эссе в схожем ключе и сделать к нему цветные иллюстрации. Он начал рассказ «Небесная возлюбленная», и почти сразу на столе появился рисунок к нему, но и то и другое осталось незавершенным. Бердслей постоянно переделывал эскиз заглавной иллюстрации, и вскоре акварельный портрет героини оказался окончательно испорченным. Он, правда, закончил и отправил Смитерсу акварель с изображением мадемуазель де Мопен, который Леонард решил вставить в один (!) экземпляр издания. Так на свет появилась поистине уникальная книга. Этот образ продолжал занимать Обри, и он объявил о своем намерении во что бы то ни стало проиллюстрировать весь роман.

К этому времени Бердслей принял очень важное решение – перейти в католичество. Он написал об этом Раффаловичу, упомянув о добрых беседах с отцом Дэвидом Бирном и многочисленных добрых делах, которые тот вершит. Кроме всего прочего священник, высоко оценивший любовь к литературе своего подопечного и его начитанность, часто присылал ему книги из церковной библиотеки – жизнеописания святых и религиозные сочинения. Обри внимательно прочитывал их. Он также стал получать наставления – отец Дэвид самым подробным образом объяснял ему католический катехизис – огласительное наставление, содержащее основные положения этого вероучения, – принятый Тридентским собором.

Обри все чаще обращал свой взор на небо, но жаловался Раффаловичу на свою холодность и черствость в молитве и выражал надежду на то, что время и терпение позволят ему избавиться от этих недостатков. Оставалось сделать решительный шаг [4].

Это произошло в последний день марта. Вероятно, сие было связано и с предстоящим отъездом во Францию. Доктор Харсент одобрил перемену их безусловно целительного климата на морской, и, поскольку Обри стал чувствовать себя получше, теперь он обдумывал возможность не только обосноваться в Нормандии, но и съездить на Ривьеру.

Итак, Бердслей стал католиком. Он не мог прийти в церковь, и отец Дэвид провел обряд в «Мюриэль». Там же он выслушал первую исповедь своего нового прихожанина. Через несколько дней Обри впервые принял причастие.

Он сразу написал Раффаловичу, назвав Андре не только своим дражайшим другом, но и братом. О том, что, по его мнению, стало самым важным поступком в своей жизни, Обри дал подробный отчет. В записке Грею он сообщил, что испытал облегчение и обрел счастье подобное тому, которое обретает человек, нашедший после долгих блужданий надежное убежище. Обри написал и сестре, не сомневаясь в том, что она будет чрезвычайно рада за него. Сама Мэйбл известила их, что вернется в Англию в конце мая, и Бердслей возблагодарил за эту новость Всевышнего.

Обри был в прекрасном расположении духа. Это не подлежит сомнению. Его радость засвидетельствована всеми, кто хорошо знал Бердслея: даже Лайонел Джонсон, также недавно перешедший в католичество, который раньше был склонен к сомнениям в искренности веры Обри, теперь убедился в ней. В последнее время они не встречались, но поэт был в курсе всего происходившего в жизни Бердслея. Он выразил общее мнение, сказав: «Я хочу подчеркнуть, что его обращение было духовным трудом, а не вымученным эстетическим жестом или эмоциональным экспериментом. Он был готов пожертвовать многим и стал католиком с истинным смирением и ликованием души». Дэвид Бирн, в свою очередь, свидетельствует, что Бердслей прежде всего желал обрести душевное спокойствие и приобщиться к Божией благодати через Священное Писание. Все это понятно. Такого рода опора нужна человеку и в радости, но когда, еще не достигнув 25 лет, понимаешь, что состояние здоровья вряд ли сулит тебе долгую жизнь, поневоле задумаешься о посмертной благодати.

Бердслей страстно хотел жить – рисовать, читать, слушать музыку. В день своего обращения в католичество он написал короткое письмо Смитерсу и подтвердил их деловые договоренности [5].

Обри и Элен готовились к переезду во Францию. Они планировали доехать до Лондона, провести ночь в гостинице, проследовать в Дувр и оттуда плыть через Ла-Манш. Потом предстояло ехать на Ривьеру. Перспектива снова увидеть Лондон выглядела настолько волнующей, что Бердслей решил остаться там хотя бы на два дня. Раффалович тут же зарезервировал для своего дорогого друга и его матери номера в отеле «Виндзор» на Виктория-стрит.

Обри и Элен приехали в Лондон 7 апреля. Накануне у Обри было слабое кровотечение, и доктор Харсент беспокоился о том, что переезд через Ла-Манш будет слишком тяжелым для него. Элен обратилась к доктору Саймсу Томпсону – она хотела услышать мнение еще одного врача. Раффалович предложил услуги своего доктора – мистера Филипса. Оба лондонских специалиста разделяли обеспокоенность коллеги из Боскомба. Они одобряли переезд во Францию, но опасались, что доехать до Ривьеры пациенту будет не под силу. Может быть, имеет смысл провести какое-то время в Париже? Это чрезвычайно обрадовало Бердслея. Он не уставал повторять, что провел в Лондоне два счастливых дня и сие несомненно пойдет ему на пользу. Раффалович принес ему в гостиницу несколько благочестивых книг и сообщил, что его намеревается навестить преподобный Бамптон. Священник пришел в тот же день. Он был расстроен скорым отъездом Бердслея. Иначе у них была бы возможность провести конфирмацию – таинство миропомазания, совершаемое епископом.

Конечно, Обри встретился и со Смитерсом. Издатель сказал, что планирует выпусть третье, еще более миниатюрное «Похищение локона» с иллюстрациями, уменьшенными почти до размера почтовой марки.

К сожалению, за всем этим стояло невысказанное понимание того, что Бердслей прощается с Лондоном. При встрече с Валлансом Обри был очень оживлен и весел, но и тот знал, что на самом деле они видятся в последний раз [6].

9 апреля Обри и Элен уехали во Францию. Их сопровождал доктор Филипс. Раффалович позаботился о том, чтобы его друг путешествовал со всеми удобствами. Позаботилось об этом и небо – море было замечательно спокойным. В поезде, шедшем из Кале в Париж, Бердслей чувствовал, как его настроение улучшается с каждой следующей милей.

Они поселились в H?tel Voltaire, старой гостинице напротив Лувра. Обри вряд ли знал о том, что именно здесь Оскар Уайльд провел свой медовый месяц…

Париж подействовал на Бердслея лучше любого лекарства. Впервые за несколько месяцев он стал ходить без посторонней помощи. В первое утро Обри долго прогуливался по улицам. Он позавтракал в ресторане, почти забыв о своем плохом самочувствии. Элен не могла нарадоваться на сына, хотя сама Париж не любила. Она всегда говорила, что чувствует здесь себя как рыба, вынутая из воды. «Мне вообще не по нраву Франция, – как-то раз призналась она Россу. – Во мне слишком силен британский дух». Сейчас все это не имело никакого значения. Элен радовалась, глядя на Обри. Она не верила своим глазам: сын словно никогда и не был болен. Оставалось лишь гадать, как долго продлится это чудо.

Обри тоже посчитал сие милостью Божией и сразу стал искать место, где можно будет молиться. Он остановил свой выбор на церкви Святого Фомы Аквинского, находившейся неподалеку. Бердслей познакомился с ее настоятелем аббатом Вакоссеном. Приближалась Пасха, и теперь Обри надеялся, что сможет присутствовать на службе. Бердслей попросил священника дать ему книги о великом доминиканце, которому удалось связать христианское вероучение, в частности идеи Блаженного Августина, с философией Аристотеля и сформулировать пять доказательств бытия Бога. Обри написал Раффаловичу и призвал того молиться о заступничестве Фомы Аквинского, а сам посетил церковь Сен-Сюльпис, названную в честь святого Сюльписа (Сульпициуса Благочестивого), архиепископа времен Меровингов, жившего в VII веке, и долго молился там.

Бердслей поспешил уладить дела со своим неоплаченным счетом в H?tel St Romain. Заговорила у него совесть или Обри опасался судебного иска, нам неизвестно, но есть основания полагать, что в то время Бердслей многое делал, сообразуясь с требованиями морали.

Свободное время он проводил в кафе на бульварах, наслаждаясь весенним солнцем. Обри останавливался у всех книжных лотков и заходил во все лавки торговцев гравюрами и эстампами на набережной Вольтера. Вскоре он оказался вовлеченным и в светскую жизнь. Вечерние развлечения были Бердслею не под силу, а вот ланчи и послеполуденные визиты следовали один за другим. По просьбе Доусона его навестил молодой критик Анри Девре. Попросил о встрече Октав Узанн, редактор Le Livre. Раффалович написал для Обри несколько рекомендаций, но неизвестно, воспользовался ли Бердслей возможностью познакомиться с некоторыми известными литераторами, в частности с Гюисмансом.

Андре посоветовал своему дорогому другу сходить к миссис Иен Робертсон и ее дочери, которые проводили весну в Париже. Миссис Робертсон в свое время изучала медицину и решила взять Обри под свою опеку. Она очень ободрила молодого художника. Он обязательно выздоровеет! Нужно только соблюдать все рекомендации доктора и не нарушать режим. В письме Раффаловичу Бердслей был оптимистичен: «Я надеюсь на то, что нам удастся остановить мою болезнь!» [7].

Раффалович вместе с Греем и миссис Гриббелл прибыл в Париж в конце апреля. Отсюда они собирались ехать в Турень. Андре решил задержаться в столице и тут же стал придумывать, как развлечь Обри. Они посетили несколько салонов. Бердслей купил две чудесные французские гравюры XVIII века а-ля Жан-Франсуа де Труа – «Бальный туалет» и «Возвращение на бал», написанные в стиле рококо, так любимом этим художником. Раффалович дал обед, на который была приглашена Рашильд – вдохновительница парижских декадентов, автор сенсационных романов «Господин Венус», «Маркиз де Сад» и пьесы «Мадам Смерть». Рашильд прибыла в сопровождении свиты, которую Обри описал как неких длинноволосых чудовищ из Латинского квартала.

Бердслея приняли и обласкали в парижских художественных кругах с вниманием и радостью, которые он никогда не испытывал в Лондоне. Сразу после приезда в L’Ermitage была опубликована статья о нем. Польщенный, Обри тем не менее пытался сохранить позу ироничной отрешенности. Все «длинноволосые чудовища» подарили ему свои книги, которые Бердслей счел совершенно нечитаемыми, хотя его позиция в искусстве и творчество молодых французских литераторов безусловно имели точки соприкосновения.

Среди «чудовищ», собравшихся за столом в ресторане Lap?rouse, особенно выделялся великан Альфред Жарри, которому покровительствовала Рашильд. Его экстравагантная пьеса «Король Убю» в декабре прошлого года была поставлена в Th??tre de l’Ouevre, и Бердслей знал об этом. Саймонс и Йейтс посетили представление, и первый написал для Saturday Review обзор под названием «Символистский фарс». То, что Жарри видел в актерах марионеток и развивал теорию уродства как источника искусства, не могло не заинтересовать общепризнанного мастера гротеска.

Сам Жарри очень высоко ценил творчество Бердслея. Француз даже выразил свое восхищение им в романе, над которым тогда работал. У его героя доктора Фаустролла были книги Бодлера, Малларме и Верлена, плакаты Боннара и Тулуз-Лотрека, а также собственный портрет работы Обри Бердслея[123]. История развивалась так, что на имущество Фаустролла наложили арест. Доктор бежал от закона через волшебное сито и отправился в путешествие по целому ряду воображаемых стран, каждая из которых была посвящена одному из художественных героев Жарри или его врагов. Вторая остановка в его странствии называлась страной кружев. Эту главу автор посвятил Бердслею, и она представляла собой поэтическое описание мира художника [8].

Раффалович ввел Бердслея в модные художественные круги, но наряду с этим позаботился и о его медицинских и духовных потребностях. Андре познакомил Обри с доктором Прендергастом, англичанином, имевшим врачебную практику в Париже, и с преподобным Анри Кубе, членом ордена иезуитов.

В это время Обри почти ничего не рисовал. Он сделал обложку для нового миниатюрного издания «Похищения локона», но остался недоволен ею. Хейнеманн попросил у него иллюстрацию для книги «История танца». Бердслей показал ему рисунок Бафилла, обещанный Поллитту и уже оплаченный им, однако Хейнеманн хотел получить нечто не столь откровенное. Обри согласился сделать новый рисунок. Едва он успел заключить эту сделку, как в Париж приехал Смитерс. Бердслею нечего было ему показать. Он так и не взялся за иллюстрации к «Мадемуазель де Мопен», хотя Смитерс уже сделал дорогую репродукцию с первого акварельного рисунка. «Небесная возлюбленная» была заброшена, и работа над Ювеналом тоже не возобновилась.

Это Смитерса расстроило, а вот здоровье Бердслея порадовало. Состояние Обри дало надежду на будущие рисунки, и издатель стал побуждать его к активным действиям. Результатом этого оказалось возвращение к давно отложенному плану создания иллюстраций к «Али-Бабе и сорока разбойникам». В Эпсоме Бердслей сделал лишь один рисунок, но теперь взялся за новые. Возможно, именно эту тему они хотели обсудить за ланчем 4 мая. Смитерс в тот день был занят, и Бердслей попросил присоединиться к нему Анри Девре. Они тут же договорились, что Обри будет брать у критика уроки французского языка, хотя, как он сказал Раффаловичу, это лишит его последнего оправдания за неумение разговаривать по-французски[124].

Был вторник – приемный день Рашильд, поэтому после ланча они отправились к ней на улицу Эшоде. В доме уже собралась обычная компания – символисты и декаденты. Как вспоминал один из завсегдатаев этого салона: «…все мы были пойманы лассо заразительного смеха Рашильд», но в тот вторник никто не смеялся. Пришло известие об ужасном несчастье на большом благотворительном базаре, проходившем в шатре, установленном рядом с площадью Вогез. Там случился пожар. Огонь с ужасающей скоростью распространился на ярко раскрашенные лотки и кабинки из дерева и холста, а также объял сам шатер. Проходы в нем были узкими. Началась паника. 127 человек – пятеро мужчин и 122 женщины – сгорели заживо или были затоптаны… Париж потрясла эта трагедия. В тот вечер кафе и театры опустели. На следующее утро Бланш, отклонивший предложение Обри позавтракать вместе, написал ему: «Мы потеряли своих старых знакомых и дорогих друзей…»

Многие надели траур, и Бердслей счел за благо вернуться к работе. За неделю он создал роскошную, по своим собственным словам, обложку для «Али-Бабы» – толстяка, усыпанного драгоценностями, в котором разные люди видели разные персонажи – сказочные или вполне реальные. Длился этот пароксизм труда недолго. Смитерс вернулся в Лондон, и Обри уже не смог работать в прежнем темпе.

Париж пытался стереть ужасные воспоминания о трагедии на базаре, вернуться к прежней жизни. Бердслей вместе с символистом Жаном де Тинаном побывал на приеме, устроенном поэтом Жеромом Дюкетом. Он пообедал с Раффаловичем и Греем, когда они на несколько дней приехали в столицу, и встретился с американским актером Клайдом Фитчем, обретя в нем вполне приятного собеседника.

Бердслея чрезвычайно обрадовал визит Уильяма Ротенштейна. Тот нашел Обри сильно изменившимся, не столько внешне (в конце концов, он всегда был худым и бледным), сколько в манере поведения. «Вся искусственность ушла, – написал Ротенштейн. – Он стал самим собой». Бердслей сказал своему другу, что после нескольких лет неуправляемого тщеславия обрел покой. Обри с сожалением говорил о некоторых своих прошлых работах и с затаенным желанием – о том, что мог бы сделать, если позволит здоровье. Казалось, он тоже пытался забыть о своем образе, который так долго культивировал. Впрочем, его настроение было непостоянным, и старое «я» иногда возвращалось, но в тот вечер он удивил Ротенштейна своей искренностью, новой красотой лица… и новой мягкостью манер. Уильям нарисовал старого друга, задумчиво сидевшего на подоконнике. Бердслей назвал этот портрет восхитительным [9].

Итак, Обри чувствовал себя значительно лучше, но понимал, что нужно ехать на море. Париж был дорогим городом, а главное – отнимал у него много сил. Его легкие снова начали «поскрипывать». Снова появился кашель. Это были тревожные сигналы. Нужны покой и свежий воздух! Ни того ни другого в городе не было и быть не могло.

Октав Узанн разбередил воображение Обри рассказами о Египте как о зимнем рае. По его словам, в Луксоре прекрасно можно жить на 10 шиллингов в день. Однако Луксор был очень далеко. Альтернативой стал Сен-Жермен-ан-Лэ, маленький курорт к востоку от Парижа. Обри и Элен съездили туда и были очарованы деревянными домами XVIII века, которые Бердслей назвал очень милыми, а также чистым свежим воздухом. Они нашли комнаты в Pavillon Louis XIV недалеко от парка и большой церкви.

Была только середина мая, и гостиница еще не открылась на летний сезон, но хозяева согласились принять их через неделю. Мать и сын вернулись в Париж и стали готовиться к отъезду. Багаж оказался обширным, и Обри отложил около 30 книг на продажу (он предполагал переправить их в Лондон Смитерсу).

Отъезд омрачила пропажа стофранковой банкноты. Обри чувствовал себя совершенно несчастным – не из-за убытка, как он объяснил Раффаловичу, а из-за грустного доказательства порочности людей. Теперь ему не терпелось уехать в Сен-Жермен-ан-Лэ.

Цикл переезд – рецидив – отсрочка пошел по кругу. Сразу после прибытия Обри объявил, что чувствует себя лучше. Скучать не приходилось – в городе гастролировал театр Гиньоля и вот-вот должна была открыться ярмарка. Обри теперь часами сидел на веранде, радуясь солнцу и свежему воздуху, и вспоминал грязноватую дымку над Парижем. «Поскрипывание» в легких прекратилось.

Его навестил директор местного музея, узнавший о прибытии известного художника, и пригласил посмотреть их коллекцию. Анри Кубе написал священнику, жившему в городе, тоже члену ордена иезуитов, и вскоре к Обри пришел аббат, которого он в письме к Раффаловичу назвал самым дружелюбным человеком, какого только можно представить. Обри действительно очень привязался к нему и часто ходил на исповедь. Они проводили вместе долгие часы, беседуя о Боге и о жизни – земной и небесной [10].

В Британию доходили сообщения, что Бердслей живет среди свечей и распятий. Тем не менее его натура все еще оставалась противоречивой. В это же самое время он начал читать «Историю моей жизни» – мемуары Джакомо Казановы, которые приобрел в Париже. Вскоре Обри назвал этого авантюриста и распутника великим человеком и великим литератором. Приключения Казановы бередили воображение Бердслея, и он написал письмо Смитерсу, в котором спрашивал, не собирается ли тот выпустить английское издание венецианца. Обри выражал готовность начать делать иллюстрации к мемуарам Казановы хоть завтра.

Это был порыв. До дела опять не дошло. Рисунки так и не были сделаны. Бердслей по-прежнему не мог сосредоточиться на работе. Его снова одолевала тревога.

О чем он беспокоился? О деньгах? Нет. Смитерс по-прежнему присылал ему чеки, и поддержка Раффаловича оставалась неизменной. Обри испытывал ужас перед новой вспышкой болезни. Теперь он стал пациентом местного эскулапа – доктора Эдуарда Ламара. Для Бердслея все было предсказуемо. После осмотра с простукиванием и прослушиванием новый врач опроверг все предыдущие предписания и негодующе всплеснул руками, когда узнал, что Обри лечился в Борнмуте. По его мнению, хуже быть не могло ничего. Разве что Южная Франция…

Чтение на веранде оказалось под запретом. Бердслей был переведен на строгий режим отдыха, сна и прогулок в парке. Ему предписывалось вставать на рассвете и два часа гулять, запрещалось выходить на улицу после пяти вечера и рекомендовалось пораньше ложиться спать. Требовательность и уверенность в себе доктора Ламара произвели на Обри сильное впечатление, но с новым режимом пришлось повременить. Через несколько часов после консультации у Бердслея пошла горлом кровь, и он слег в постель. Врач, ни на минуту не усомнившись, счел этот приступ большим благом, расчистившим им путь к выздоровлению. Тем не менее от ранних прогулок Обри отказался, заявив, что крепче всего спит именно утром.

Спустя три дня Обри почувствовал себя лучше. Для него поставили шезлонг в тени, и теперь он проводил время до ланча на свежем воздухе.

4 июня в Сен-Жермен-ан-Лэ приехала Мэйбл. Радости Обри не было предела. Он посчитал, что сестра прекрасно выглядит. Мэйбл, в свою очередь, сказала, что брат совсем не изменился. Тем не менее ее изумило очевидное улучшение состояния его здоровья, хотя об этом и не говорили.

Она знала о том, что Обри перешел в католичество. В воскресенье брат с сестрой вместе пошли на службу в церкви Святого Фомы и причастились. «Вы не можете представить, какими счастливыми эта служба сделала нас обоих, – написал в тот день Бердслей Раффаловичу. – Теперь я всегда буду ходить в церковь Святого Фомы». К сожалению, Мэйбл не могла остаться в Сен-Жермен-ан-Лэ надолго. Перспектива новой работы заставила ее вернуться в Лондон уже через неделю [11].

Между Бердслеем и Смитерсом возникло недоразумение. Обри узнал от Грея, что его рисунок «Венера между ложными богами» выставлен на продажу в Королевской аркаде, хотя речи о том, что он принадлежит Смитерсу, не было. Обри попросил Мэйбл зайти к издателю и все выяснить, а заодно узнать, как идет продажа книг из его библиотеки.

После отъезда сестры он загрустил. Англичан в городе осталось мало. Иногда приезжали друзья из Парижа, но ненадолго. Чтобы чем-то занять себя, Обри и Элен стали брать уроки немецкого языка. Бердслей считал немецкую грамматику совершенно невразумительной, но очень хотел прочитать в оригинале Гёте.

Уверенность в оптимизме доктора Ламара у Обри пошатнулась. Элен написала доктору Филипсу и попросила у него совета. Врач порекомендовал проконсультироваться со своим парижским коллегой Прендергастом.

Обри и Элен так и сделали. Доктор Прендергаст попусту их обнадеживать не стал, хотя и сказал, что правое легкое пациента находится в неплохом состоянии. Хуже то, что печень Обри значительно увеличена. Врач сделал свои назначения и на вопрос, не сменить ли им Сен-Жермен-ан-Лэ на другой морской курорт, пожал плечами.

Между тем Бердслею Сен-Жермен надоел. Не поехать ли им в Трувиль, Булонь или Динар? В конце концов остановились на Дьепе. Это место было не слишком модным, но Обри знал, что там ему будет хорошо.

Они вернулись в Сен-Жермен, чтобы собрать вещи и попрощаться. Обри огорчала перспектива расставания с отцом Анри. Пожилой священник тоже грустил, отчасти потому, что был очень невысокого мнения о духовной атмосфере, царящей в Дьепе. Там Обри будет нелегко найти исповедника-иезуита…

Через неделю Обри и Элен были уже в Дьепе. Город купался в лучах яркого солнца. С моря дул легкий бриз.

Они поселились в H?tel Sandwich. Комната Бердслея, по его словам, оказалась самой просторной из тех, в которых ему когда-либо приходилось спать. Перемена обстановки снова пошла ему во благо. Новые звуки и виды пробуждали новые надежды. Утром Бердслей завтракал в маленьком кафе, а потом сидел, наслаждаясь свежим воздухом. Днем он оставался в своей комнате – читал, писал и отдыхал.

Беспокойство отца Анри оказалось обоснованным: две церкви Дьепа – Сен-Реми и Сен-Жак – старинные, красивые, понравились Обри только внешне. Он стал ходить в первую, но остался не слишком доволен ее настоятелем аббатом Жоржетом. Тем не менее Бердслей регулярно причащался, и это таинство наполняло его необыкновенной радостью.

Светская жизнь в Дьепе била ключом. Сезон уже начался, и город бурлил. Обри навещали старые друзья – Бланш, Таулоф и Кондер. Собирался приехать из Бретани Доусон. Мэйбл получила новый ангажемент, поэтому пока не могла покинуть Лондон, но Смитерс написал, что скоро вырвется к ним. Все это неизбежно привело к воспоминаниям о лете 1895 года, проведенном в Дьепе, когда задумывалось издание «Савоя». Приморский пейзаж с тех пор остался прежним, но многое другое изменилось…

В то время Бердслей читал «Воспоминания об истории Дьепа» Дениса Жубера. Он развлекал Бланша и Кондера рассказами о прошлом города. Некоторые описания средневековых религиозных праздников и процессий Обри знал наизусть, а остальное раскрашивал в цвета своей фантазии. «Поразительный город! – восклицал он. – Я могу представить себе Дьеп в Средние века, в эпоху Возрождения и в то время, когда он был городом напудренных париков и портшезов. Я ясно вижу его улицы во времена “Дамы с камелиями” и императрицы Евгении. Нам нужно организовать карнавальное шествие! Я сам займусь постановкой». Когда Бланш заметил, что возрождение карнавалов должно быть задачей уроженцев Дьепа, Бердслей отмахнулся: «У французов нет воображения! Кроме того, мы, англичане, в течение столетий были завоевателями. Мы должны возродить утраченный вкус к карнавалам и фейерверкам. А еще к военным и морским парадам. И конечно, к религиозным шествиям» [12].

Вскоре на этой сцене воображаемых торжеств вспыхнул новый, непредвиденный, фейерверк. В Дьеп приехал Уайльд. Летом 1895 года его здесь не было – неистовый Оскар находился в тюрьме, а летом 1897-го он оказался тут.

Уайльд вышел на свободу месяц назад и поселился в нескольких милях от города, в прибрежной деревне Берневаль-сюр-Мер, под вымышленным именем Себастьян Мельмот. Оскар стал приезжать в Дьеп, и уж тут-то его инкогнито не могло сохраниться. Британские буржуа, отдыхавшие в городе, были шокированы, но литераторы, художники и другие люди искусства оказались не столь щепетильны. H?tel Sandwich являлся его адресом для получения корреспонденции, поэтому Оскар и Обри были обречены на то, чтобы встретиться, но впервые они увиделись не там, а на званом обеде у Таулофа. Уайльд и Бердслей обменялись дружескими приветствиями.

Драматург заканчивал работу над поэмой «Баллада Редингской тюрьмы» и искал издателя. Одним из тех, кто смог бы рискнуть, если не единственным, был Смитерс (в конце концов он и опубликовал то, чего другие боялись). Этот вариант предложил Доусон, а Бердслей подтвердил рекомендацию и сообщил Уайльду о скором приезде издателя. Когда Уайльд в следующий раз увиделся с ним, Обри как раз был с только что прибывшим в Дьеп Смитерсом. Издатель оказался изрядно пьян, но был дружелюбен, и Обри находился в добром расположении духа.

Драматург предложил Бердслею как-нибудь пообедать с ним в Берневаль-сюр-Мер. Возможно, Обри ездил туда, но приглашение, очевидно, поставило его в неудобное положение. В тот день, когда произошла эта встреча, Бердслею пришел очередной чек от Раффаловича. Эти 100 фунтов были очень важны для Обри. Не возникало никаких сомнений, что его благодетель возобновление дружбы с Уайльдом не одобрит. Слова, однажды сказанные Раффаловичем: «Вы не можете одновременно быть другом Оскара и моим другом», не забыли ни он сам, ни Андре.

Бердслей решил переехать в другую гостиницу, туманно сообщив Раффаловичу: «Сюда приехали некоторые довольно неприятные люди», но с этим пришлось повременить. Из Брайтона было получено известие – мать Элен тяжело больна. Миссис Бердслей оставила сына и отправилась в Англию. Обри остался в H?tel Sandwich под опекой миссис Смитерс и не мог избежать встреч с Оскаром. В начале августа, после одного из визитов Уайльда в гостиницу, они вместе отправились за покупками. Уайльд посоветовал Бердслею купить шляпу, «скорее серебряную, чем серебристую», – он восхитительно в ней выглядит.

Обри рассказал о затруднительном положении, в которое попал, О’Салливану. Впоследствии Винсент говорил, что Бердслей не испытывал неприязни к драматургу, но пытался избегать его общества, так как получал постоянную материальную помощь от человека, который враждовал с Уайльдом. В маленьком городе не встретиться со знаменитостью – и всеми обожаемой, и скандально известной – трудно… В одно злосчастное утро Бердслей в компании Кондера и Бланша увидел шедшего к ним Уайльда и поспешно направил своих спутников в боковую аллею. К сожалению, этот маневр не остался незамеченным. Уайльда после выхода из заключения неоднократно нарочито не замечали, но он так и не смирился с этим. Скорее Оскар становился все более чувствительным к таким ударам. Он ощутил пренебрежение Обри и впоследствии бередил эту рану – искал объяснение, почему его это так больно ранило, а также невежливости художника[125]. Однако в тот раз он промолчал. Уайльд стиснул зубы в надежде, что Бердслей нарисует фронтиспис к его балладе, который, уж конечно, украсит ее. Обри, кстати, согласился это сделать, но вид у него при этом был такой, что Смитерс понял – фронтиспис придется очень долго ждать [13].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.