Первые стихотворения

Первые стихотворения

Стихотворение «Багровый и белый» (Маяковский назвал его потом «Ночь») состоит всего из четырёх четверостиший. Приведём их – как-никак, они всё-таки «первые»:

«Багровый и белый отброшен и скомкан,

в зелёный бросали горстями дукаты,

а чёрным ладоням сбежавшихся окон

раздали горящие жёлтые карты.

Бульварам и площади было не странно

увидеть на зданиях синие тоги.

И раньше бегущим, как жёлтые раны,

огни обручали браслетами ноги.

Толпа – пёстрошёрстая быстрая кошка —

плыла, изгибаясь, дверями влекома:

и каждый хотел протащить хоть немножко

громаду из смеха отлитого кома.

Я, чувствуя платья зовущие лапы,

в глаза им улыбку протиснул; пугая

ударами в жесть, хохотали арапы,

над лбом расцветивши крыло попугая».

По форме стихотворение самое обычное (традиционное) – рифмованные строчки на отдельные слова не разрываются, следуют одна за другой, никакой «лесенки» ещё и в помине нет. Возможно, именно поэтому Собрания сочинений Маяковского открываются не этим, а другим стихотворением, которое названо «Утро». Как мы помним, точно такое же название было у первого опубликованного стихотворения Иосифа Джугашвили.

«Утро» Владимира Маяковского начинается так:

«Угрюмый дождь скосил глаза

А за

решёткой

чёткой

железной мысли проводов —

перина».

Здесь важно отметить, что девятнадцатилетний Маяковский неожиданно открыл в себе удивительное свойство – умение рассказать о чём-то по-новому, по-своему, рассказать так, как не рассказывали раньше. О самых обычных, самых обыкновенных вещах и событиях поведать необычно, необыкновенно – так, что у не связанных друг с другом вещей и событий внезапно обнаруживались родственные связи, делавшие их необыкновенно интересными. От такого умения тривиальная, тусклая, серая, скучная жизнь внезапно расцвечивалась яркими удивительными красками.

Попробуем разобраться в этом стихотворении, попытаемся понять, о чём оно.

Первое, что сразу бросается в глаза – оно тревожное. Потому что вечером погасло солнце, и землю окутал мрак. Мрачный, непроглядный, непредсказуемый. Что творится в этих потёмках, даже представить себе трудно.

Но вот ночь кончилась. Наступило утро. Какое оно?

У Маяковского – хмурое. Потому что хлещет «угрюмый дождь». Потому что гаснут уличные фонари, цари ламп. И совсем не радует глаз «враждующий букет бульварных проституток» — не случайно же восток ярко освещает публичные дома, словно бросает их в «пылающую вазу».

Мало того, что стихотворение тревожное, оно ещё и не очень понятное. До смысла того, что хотел сказать поэт, можно докопаться, лишь очень внимательно вчитываясь в зарифмованные строчки. Кстати, это станет стилем Маяковского – писать образно, красиво, но так непонятно, что сходу не всегда разберёшь.

Маяковскому повезло, что первым, кому он прочёл свои творения, был Давид Бурлюк, который впоследствии написал:

«Я был для Маяковского счастливой встречей, "толчком " к развитию… его гения. Маяковскому нужен был пример, среда, аудитория, доброжелательная критика и соратник. Всё это он нашёл во мне».

Поэтому целую главку в «Я сам» Маяковский назвал «ПРЕКРАСНЫЙ БУРЛЮК»:

«Всегдашней любовью думаю о Давиде. Прекрасный друг. Мой действительный учитель. Бурлюк сделал меня поэтом. Читал мне французов и немцев. Всовывал книги. Ходил и говорил без конца. Не отпускал ни на шаг».

Поэт Вадим Габриэлевич Шершеневич, в ту пору тяготевший к футуристам, писал о Давиде Бурлюке:

«Он был хорошим поваром футуризма и умел „вкусно подать поэта“. Маяковского он поднёс на блюде публике, разжевал и положил в рот».

О том, как у подносимого «на блюде» стихотворца проходил творческий процесс, поведал Лев Шехтель:

«В Школе живописи можно было видеть, как Маяковский "выколачивает "ритмы своих кованых строк! Забравшись в какой-нибудь отдалённый угол мастерской, Маяковский, сидя на табуретке и обняв обеими руками голову, раскачивался вперёд и назад, что-то бормоча себе под нос».

Но для того, чтобы рифмованные строки назвали стихами, мало было их сочинить, надо было, чтобы их признали другие. И Маяковский принялся читать вышедшие из-под его пера четверостишья всем, кто его окружал.

Одной из самых первых, кого он познакомил с ними, стала его мать, Александра Алексеевна:

«Я читала первые стихи и говорила: „Их печатать не будут“, на что Володя, уверенный в своей правоте, возразил:

– Будут!..

На мой вопрос, почему он пишет стихи так, что не всё понятно, Володя ответил:

– Если я буду писать всё ясно, то мне в Москве не жить, а где-нибудь в сибирской ссылке, в Туруханске. За мной следят, я же не могу сказать открыто: "Долой самодержавие! "»

В самом ли деле Владимир Маяковский говорил такие слова, проверить, конечно же, невозможно. Понять, чем же так допекло его российское самодержавие, тоже очень трудно. Ведь учился он в Императорском Училище. Пенсию, на которую существовала их семья, выплачивало царское правительство. Да и дворянское сословие, о своей принадлежности к которому постоянно напоминал Маяковский (как бы заявляя, что и он – российский аристократ), тоже ведь щедро жаловалось российскими самодержцами. Зачем же было требовать свержения этой власти?

Впрочем, найти в стихах раннего Маяковского подобное требование практически невозможно. Как ни вчитывайся в строчки и в слова, призывов к свержению самодержавия не отыщется, их там просто нет.

Но вернёмся в год 1912-ый.

Чтение только что написанных стихотворений проходило и в «Романовке» – так назывался большой многоквартирный дом на углу Тверской и Малой Бронной улиц, в котором жили учащиеся консерватории и Училища живописи, ваяния и зодчества (студенческое общежитие, как сказали бы сейчас). Давид Бурлюк и его жена Мария обитали в комнате под номером 104.

Мария Бурлюк:

«А Романовке, в её полутёмных номерах, декорированных купеческим, красным, засаленным дочерна штофом, состоялись многочисленные первые выступления Володи Маяковского в роли декламатора, свидетелями и слушателями коих пришлось быть его первым, ближайшим друзьям…

Юноша отходил на середину комнаты и становился с таким расчетом, чтобы видеть себя в хмуром, неясном, узком зеркале. Не откидывая головы назад, пристально смотря глазами в другие, зеркальные, поэт начинал читать свои юные стихи…».

Лев Шехтель:

«Тогда Маяковский немного придерживался стиля „vagabond“. Байроновский поэт-корсар, сдвинутая на брови широкополая чёрная шляпа, чёрная рубашка (вскоре сменена на ярко-жёлтую), чёрный галстук и вообще всё чёрное, – таков был облик поэта в период, когда в нём шла большая внутренняя работа, когда намечались основные линии его творческой индивидуальности».

Напомним, что слово «vagabond» в переводе с французского означает «блуждающий», «странствующий», «бродяга».

К этой «бродяжной» внешности Маяковского той поры Мария Бурлюк добавляла такие штрихи:

«Это был юноша восемнадцати лет, с линией лба упрямого, идущего напролом навыков столетий. Необычное в нём поражало сразу; необыкновенная жизнерадостность и вместе, рядом – в Маяковском было великое презрение к мещанству, палящее остроумие, находясь с ним – казалось, что вот вступил на палубу корабля и плывёшь к берегам неведомого».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.