Глава 9 "КАСАТЕЛЬНО ВАШЕГО ЛИЧНОГО ПОЛОЖЕНИЯ"

Глава 9

"КАСАТЕЛЬНО ВАШЕГО ЛИЧНОГО ПОЛОЖЕНИЯ"

Болезнь императора миновала. Правда, один случай едва не вернул его на одр страданий. Едва пойдя на поправку, Николай I в беседе с честным, но недалеким генерал-губернатором столицы П. А. Толстым случайно узнал, что британский кораблю "Блонд" вошел в Севастополь.

Что тут началось! "Краска залила лицо императора, он затрясся от гнева, — вспоминал Александр Христофорович, — от этой наглости англичан, которые посмели войти в Черное море, и от глупости турок, которые им это разрешили". Были вызваны министр иностранных дел К.В. Нессельроде и морской министр А.С. Меншиков, оба пребывали в гневе на Толстого и в страхе за возможный новый разрыв дипломатических отношений. "Они нашли императора в ярости, он отдал им ясные приказания: одному — немедленно отправить один линейный корабль и один фрегат пройти через Босфор, другому — потребовать у Англии объяснений… Нужно было подчиняться безотлагательно".

Покинув спальню больного, высокие персоны начали рассуждать, как выполнить "столь резкие приказания". Бедняга Толстой "впал в безысходность от своей непредусмотрительности". Рикошетом, вероятно, задело и Бенкендорфа, чьим человеком был граф. К счастью, Алексей Орлов, находившийся на переговорах в Стамбуле, еще не покинул города и сумел устроить пропуск русских кораблей через проливы, "не оскорбив турецкого достоинства". Английская же сторона сделала выговор своему дипломатическому представителю в Турции и уволила со службы капитана "Блонда".

"СТАМБУЛ ЗАСНУЛ ПЕРЕД БЕДОЙ"

Таким образом, дипломатические условности были соблюдены, а едва обретенный мир сохранен. Хотя каждая из сторон, конечно, понимала всю важность произошедшего. Путешествие "Блонда" подчеркивало для России саму возможность непосредственного нападения со стороны великой морской державы, И государь это понимал.

Остальные, включая Бенкендорфа, считали происшествие "малозначительным". Оно казалось им страшным постольку, поскольку могло снова уложить государя в постель. По, вероятно, именно эго событие заставило императора подняться. Николай I начал не болеть, как положено обычному человеку, а, что называется, перехаживать хвори на ногах. Перебарывать усталость и слабость организма. Что особенно ясно обнаружилось во время холеры в Москве в 1831 г. "Буду перемогаться, пока хватит сил", — писал он позднее.

После большого страха наступило большое облегчение. Новый, 1830 г. поначалу не сулил никаких неприятностей. Напротив, казалось, будто главные беды остались за спиной. В Россию прибыло турецкое посольство во главе с Халил-пашой. По сравнению с прошлогодними "персиянами", которые посетили Петербург в конце августа, чтобы просить прощения за гибель русских дипломатов во главе с Грибоедовым, турки казались "менее дикими". Во всяком случае, такими их увидела Долли Фикельмон.

"Я танцевала вальс с императором, к большому удивлению присутствовавших здесь турок, — писала жена австрийского посла. — Двое из них говорят по-итальянски, а один довольно хорошо по-французски. Кажется, они полны решимости порвать со всеми своими ориентальными привычками. Верно, что Халил-паша ревностный новатор, но по нему нельзя судить об остальных".

Государь и Бенкендорф, напротив, не одобряли тот факт, что в условиях "кризиса" султан отдаляется от своего "фанатичного народа". Но "простые и благородные манеры" Халил-паши, по словам шефа жандармов, "всем пришлись по душе", посол старался "соответствовать обстоятельствам". В этих строках содержалась скрытое осуждение персов — прямого Александр Христофорович не позволил себе в тексте. Видимо, гости не умели держать себя с простым благородством побежденных, то есть "соответствовать обстоятельствам". Как бы ни каялся принц, но в Москве он по персидской традиции попытался забрать из дома "красавицу Демидову", уверяя родителей, что "увезет ее в Тебриз и сделает королевой гарема". Ему было указано, что в России так не делают, и простодушный юноша удивился. Почему? Ведь он готов заплатить… Но еще неприятнее было желание персов получить назад 12 пушек, посланных в подарок шаху Аббас-Мирзе еще императором Александром I, стрелявших в русские войска и захваченных ими в боях. Отказать было нельзя — дипломатический дар. Орудия заменили таким же числом современных из Арсенала и отправили в Тегеран в числе других презентов.

Велика же была нужда в мире на восточных границах, если подобное приходилось терпеть.

Турки выглядели не в пример "цивилизованнее". Только наряд Халил-паши "всех шокировал". "По приказу султана вместо живописной национальной турецкой одежды на нем был длинный и нескладный плащ, вместо красивого азиатского тюрбана у него на голове был темно-красный колпак с неуклюжей кисточкой. Он казался смущенным и пристыженным этим переодеванием, которое было весьма мало популярно в Турции".

Александр Христофорович впервые видел феску и не одобрил ее, а ведь ему самому она бы очень пошла.

Итак, в Европе поддерживали стремление турок порвать с "ориентальными привычками". В России сквозь зубы осуждали уход от живописной фанатичности.

Пушкин же приравнивал отказ турок от себя к гибели и противопоставлял развращенных жителей Стамбула остальному Востоку.

Стамбул гяуры нынче славят,

А завтра кованой пятой,

Как змия спящего раздавят.

И прочь пойдут — и так оставят.

Стамбул заснул перед бедой.

В России же происходило нечто обратное: "контрреволюция революции Петра", как писал поэт Вяземскому.

Сначала, в первых числах марта, государь в сопровождении Бенкендорфа отправился снова в военные поселения, а оттуда, никого не предупреждая, в Первопрестольную. "Я был крайне удивлен этим скорым и неожиданным решением, — писал Александр Христофорович, — которое противоречило ранее о отданным приказаниям. Императора позабавило мое удивление". За 34 часа они достигли старой столицы. Стояла ночь. В Кремле спутники "едва раздобыли свечей, чтобы осветить спальню императора", тот лег на кушетке, предоставив Бенкендорфу до утра принимать прибывающих чиновников.

На другой день на площади собралась целая толпа — зрелище можно было бы принять за народное возмущение, если бы не крики радости. Государь отправился в собор, а двинувшиеся за ним шеф жандармов с генерал-губернатором Москвы князем Дмитрием Голицыным рисковали "быть раздавленными или отброшенными".

В дипломатических кругах не переставали говорить об этой внезапной поездке. Фикельмон передавала слухи: "В народе разное толковали об этом внезапном появлении государя. Многие поговаривали, что за императором в Москву последуют все европейские монархи, что вслед за тем из Константинополя приедет султан и будет обращен в православие в присутствии сего августейшего синклита европейских государей".

Каким бы нелепым слух ни казался посланнице, почва под ним была. Во время высочайшей аудиенции 28 января Николай I попросил Халил-пашу передать султану "дружеский совет" — сменить исповедание и "почувствовать свет истинной православной веры". Такой поступок примирил бы Оттоманскую

Порту с православными территориями Греции и славянами, входившими в ее состав. Не следует преувеличивать удивление турецкой миссии — идея время от времени обсуждалась в самом Константинополе. Последним, кто высказывал ее уже в XX в., был Кемаль Ататюрк…

Краткое пребывание в Москве, "полностью компенсировало" усталость императора, особенно заметную после болезни. Несколько дней купания в народной любви, потом быстрый бросок обратно в Северную столицу, где спутники очутились уже 15 марта. А на другой день "мы снова сели в коляску" — их ждала дорога в Польшу на открывавшийся там Сейм.

Теперь стало ясно, зачем Николай I ездил в Москву. Находясь на скрещении нитей восторженного чувства, шедших от подданных, он получал невиданную силу. Фрейлина императрицы Александры Федоровны М.П. Фредерикс описала увиденное во время другого, более позднего, приезда императора в старую столицу: "Народ не покидал площади ни день, ни ночь… эта масса народа, стоявшая вплотную… не давила друг друга, и никаких несчастий не случалось. Потом государь выходил из дворца и шел в самую середину толпы… Он шел один, медленно пробиваясь через толпу без всякой охраны; он знал, что ни один злоумышленник не дотронется до него, их тут нет". Из окон дворца было видно: Николай I уходит от "этой колышущейся, как волна морская, тысячной толпе, отделяясь все более и более, и, наконец, в сливавшейся этой черной массе видна была только одна белая точка — его султан на каске… Эти несравненные минуты давали такое высокое спокойное чувство счастья и гордости быть русским".

"ЗЛОБНАЯ КОЛДУНЬЯ"

В Польше если и ожидал взрыв энтузиазма, то неискренний. А на другой не приходилось рассчитывать. Сам император давно выбрал свою сторону. Позднее, когда началось восстание, он скажет: "Если один из двух народов и двух престолов должен погибнуть, могу ли я колебаться хоть мгновение?"

Но и с поляками император намеревался поступать честно: "Я исполню в отношении их все свои обязанности… я не напрасно принес присягу". Поэтому в начале 1830 г. в Варшаве был собран Сейм, которым Константин манкировал несколько лет.

Цесаревич назвал происходящее "ужасным фарсом", "к большому неудовольствию поляков". На первом же заседании решено было поставить памятник Александру I, а дальше все пошло как принято при парламентском строе. "Среди делегатов стала формироваться оппозиция", готовившая жалобы, упрекавшая великого князя и сетовавшая на "слишком большие военные расходы". Это при условии, что Польша не принимала участия в минувших войнах.

В разгар прений к государю пришел депутат, попросивший денег для своей фракции, которая бралась отстаивать в Сейме интересы России. Для Николая I это был настоящий шок. До сих пор он видел с изнанки только самодержавие. Теперь пришлось узреть парламентскую кухню. Позднее Николай I говорил, что понимает либо монархию, либо республику, что до конституционного монарха, то "я им был" — и скептически морщился.

Депутата выгнали. Жалобы на великого князя решились прочитать. Бенкендорф фиксировал возросшее недовольство: "Всякие надежды на изменения испарились, все иллюзии поляков об ограничении власти великого князя… развеялись. Не было конца тому стесненному положению… с которым его могущество давило на страну". Раздражения "больше не скрывали. Все поляки и даже русские, кто окружал великого князя, высказывали свое неудовольствие… По своему чину я был против подобных откровений, но они были столь единодушными и искренними, что против воли я стал разделять общее мнение".

Впрочем, высший надзор еще год назад предупреждал, что поляки считают себя в империи "эдакими париями" и "убеждены, что… их приносят в жертву особым обстоятельствам". То есть братским узам.

Великий князь повадками все больше напоминал покойного родителя Павла I, только обрушивался не на терпеливых русских, а на впечатлительных поляков. А ведь даже русские в свое время не выдержали… Теперь цесаревич Константин "более, чем когда-либо, ревниво относился к своей власти", в разговорах с министрами и ближним окружением у него "ярко проявлялось несогласие" с позицией Николая I. "Малейшее противодействие приводило его в ярость. Похвалы императора в адрес некоторых военных и гражданских чинов вызывали его критику. Подчас он был недоволен теми же самыми чиновниками, которые получали отличия по его собственной рекомендации".

Чем не Павел? Когда-то Константин повторял: "Меня удавят, как батюшку". Теперь он очень близко подошел к этой черте. Не удавили, но восстали. "Если бы эти искренние жалобы были скрытыми, то можно было бы предвидеть реакцию, даже революцию, — рассуждал Бенкендорф. — Но они были открытыми и касались только одного человека — великого князя… Растущее благосостояние края во многом уравновешивало придирки, вспыльчивость и унижения", исходившие от Константина.

Уравновешивало бы. Если бы дело происходило в России. Но "унижение", помноженное на национальный темперамент, неизбежно давало взрыв. Правда требовался еще внешний толчок. А его пока не было. Сама по себе, без надежды на иностранную поддержку, Польша не рискнула бы бунтовать. Но кто мог поручиться за будущее?

Грозным предвестием оказалась неприятная встреча со старой княгиней Изабеллой Чарторыйской по дороге на Брест-Литовск. В ее великолепной резиденции Пулавы, в трехэтажном дворце-игрушке, всегда останавливался, проезжая через Польшу, император Александр I. Он тепло относился ко всему семейству Чарторыйских, дружил с сыном княгини Адамом, которой в начале царствования даже был русским министром иностранных дел, но с нашествием Наполеона изменил старому сюзерену. Теперь Адам выступал в Сейме с похвальными речами в адрес покойного Ангела. Но ему не доверяли и считали, что при первой возможности он снова перебежит. Через несколько месяцев это мнение подтвердилось.

Сама княгиня собирала около себя толпы "недовольных и интриганов". Николай I, в отличие от брата, не умел делать доброжелательное лицо, когда ему кто-то не нравился, и решил не задерживаться у старухи. "На последней станции в Пулавах… какой-то человек во фраке от имени княгини пригласил императора остановиться в ее жилище. Удивленный до глубины души такой вольной манерой приглашать своего государя, император вежливо отказался".

Бенкендорф обращал внимание на фрак. Но сегодняшний читатель не готов понять, в чем дело. А дело в мундире, который, по неписаному закону того времени, говорил сам за себя. Надевая мундир определенного полка, определенной нации, даже гражданский дворянский мундир определенной губернии, человек как бы обнаруживал себя, свою принадлежность. За него ручалась целая корпорация. Фрак был подобен отсутствию подписи на документе. Маске на лице. Он давал определенную свободу — потому его так и любили байронисты. Но он же отнимал благонамеренность. Доверие со стороны окружающих.

Поэтому император не мог принять приглашение от "фрачника" — мало ли что тот задумал и кто он такой. А старая княгиня, посылая подобного слугу, демонстрировала свою независимость. Она не идет на поклон к завоевателю, а выказывает лишь вежливость, ставит себя на одну доску с ним.

Николай I подобного обращения не любил и просто поехал дальше. Но не тут-то было. Оказывается, Изабелла Чарторыйская только хотела подчеркнуть свое высокое положение. Но отказ августейшего гостя посетить ее, забвение русскими государями дороги в Пулавы роняло старую княгиню в глазах собиравшихся у нее прихлебателей.

После переправы императора на лодке через Вислу хозяйка замка явилась сама в окружении целой толпы и стала просить Николая Павловича посетить ее. Тот вежливо отказался. Бенкендорфу пришлось даже поторопить запрягавших коляску слуг. На его взгляд, старуха имела "вид злобной колдуньи". "Вы мне сделали больно, — сказала она, — я не забуду этого всю мою жизнь".

Угроза могла показаться смешной, но Александр Христофорович писал, что странный случай "ускорил революционные события… Ненависть, которую эта старуха все время испытывала к России, запылала с новой силой, и она усердно разожгла гневом все слабые польские головы".

Не верится? Между тем генерал знал, что говорил. Еще молодым, по дороге во Францию, он провел долгое время в Белостоке, замке сестры последнего польского короля Станислава-Августа Понятовского, и имел возможность много общаться с представительницами знатнейших польских родов. Его любовница Анна Потоцкая даже говорила, что "настоящая аристократия сохранилась только в Польше" — сильная, независимая от власти, богатая. За стол ежедневно садилось около пятидесяти человек, а остатками пиршества питались еще пары две слуг. Один родовитый магнат содержал и кормил множество "клиентов", они слушали и разносили его мнение окрест.

Не стоило сбрасывать "злобную колдунью" со счетов. А вместе с ней всю ту "холопскую" массу, которая одновременно играла в парламентаризм, таскалась на поклон к старой княгине, ненавидела завоевателей и от их государя ожидала улучшения своей участи.

"ВЕСЕЛЫЙ ЛАСКОВЫЙ ЧЕЛОВЕК"

В это время в Петербурге разразился скандал. Фаддей Булгарин выпустил роман "Дмитрий Самозванец", где Пушкин обнаружил ворованные из "Бориса Годунова" сцены.

Началось великое столкновение, которое непосредственно задело Бенкендорфа и императора. Обе, подчеркнем, обе стороны конфликта не пожалели друг для друга грязи. Обе искали "правосудия" у власти. "Высоким персонам" не удалось совсем уйти от "журнальной драки". Кроме того, изначальной установки не вмешиваться не было. Напротив.

Высший надзор полагал, что императору стоило бы оказывать покровительство писателям. "Министр [народного просвещения К.А. Ливен] не знает ни одного литератора и ни одному из них не сказал любезного слова", — констатировалось в отчете 1829 г. Между тем "литераторы стремятся превозносить царствование императрицы Екатерины и первые годы царствования императора Александра — как эпоху, когда к писателям относились с уважением, ухаживали за ними и награждали их. Во всех европейских государствах, — говорят они, — самые видные литераторы и артисты пользуются, по собственной инициативе государей, некоторыми щедротами со стороны правительства. Очень многие считают, что государю императору следовало бы время от времени проявлять свое благоволение к тому или другому из наиболее выдающихся писателей".

Но как узнать, кто останется в веках, а кто хоть и популярен — пустышка? Кроме того, вступая в контакты с писательской средой, трудно было сохранить баланс, поскольку она кипела внутренними противоречиями. Участие в них правительства было равносильно потере лица. Кто-то обязательно остался бы недоволен. "Высшие слои общества у нас чужды национальной литературе, — сказано в отчете 1830 г., — но весь средний класс, молодежь, военные, даже купцы, все принимают близко к сердцу ее преуспеяния, все писатели имеют своих многочисленных сторонников, которые взирают на них, как на оракулов общественного мнения, повторяют их рассуждения и усваивают их мировоззрение".

После приведенного рассуждения стоит ли верить, что шеф жандармов был абсолютно чужд литературе и ничего не понимал в вопросе? Возможно, он, как пресловутая калмычка, "слегка Шекспира не ценил", но в механизмах функционирования писательской среды поневоле разбирался.

Одним из "оракулов общественного мнения", чье мировоззрение в начале 1830-х гг. усваивалось "средним классом, молодежью, военными и даже купцами", был Ф.В. Булгарин. Современники не смотрели на этого автора через призму его дурных отношений с Пушкиным. Близость с III отделением еще не успела скомпрометировать писателя в глазах либеральной общественности. Словом, он был популярен. И неудивительно, что "голубые мундиры" взялись опекали его журнал "Северная пчела".

Позднее, уже во времена Н.А. Некрасова, его возлюбленная А.Я. Панаева записала свое впечатление от Булгарина: "Черты его лица были вообще непривлекательны, а гнойные воспаленные глаза, огромный рост и вся фигура производили неприятное впечатление". Ее муж И.И. Панаев добавлял: "Новое пишущее и читающее поколение этого времени все без исключения презирало Булгарина. Тот, кто печатал свои статьи в "Пчеле" или был в коротких отношениях с ее редактором, компрометировал себя в мнении молодежи". Однако такое отношение сложилось позже и было характерно для либеральной среды.

А вот мемуаристка М.Ф. Каменская, урожденная Толстая, запомнила редактора "Северной пчелы" даже внешне совсем другим: "Булгарин был кругленький, на коротеньких ножках, с порядочным брюшком, голова плотно постриженная, как бильярдный шар, лицо смятое, глаза вытаращенные, как у таракана, толстые губы его плевались, с лица не сходила задорная улыбка, и вечно он спорил и хохотал". Что же до душевных качеств, то тут несогласия с Панаевыми еще больше: отец мемуаристки Ф.П. Толстой "всегда отзывался о нем как о прекраснейшем муже, нежнейшем отце, хорошем товарище… всегда готовом подать помощь ближнему". Все это Каменская вставила в воспоминания, желая сказать "хоть одно доброе слово в память об оклеветанном современниками" "веселом ласковом человеке", которого "привыкла любить с детства".

Ф.В. Булгарин. Неизвестный художник

Ф.В. Булгарин. Неизвестный художник

Человек бойкого пера, прирожденный журналист, Фаддей Венедиктович являлся автором текущего дня, чья слава "скоромимопроходяща". Ничего для вечности. О способностях Булгарина многие истинные служители Аполлона отзывались неблагоприятно — суррогат литературы. Жуковский, например, писал: "У него есть что-то похожее на слог, и однако нет слога; есть что-то похожее на талант, хотя нет таланта; есть что-то похожее на сведения, но сведений нет… это какой-то восковой человек".

Таких, как Булгарин, не призывали "Всеблагие, как собеседников на пир". Но для них высокие тиражи и благоволение начальства были лучшей наградой. Однако и Толстой был прав, говоря о "хорошем товарище… всегда готовом подать помощь ближнему". Булгарин спас рукописи К.Ф. Рылеева, который накануне ареста принес ему кипу черновиков. Дружил с Грибоедовым.

Литературная репутация этого человека вовсе не исчерпывалась одним прозвищем Видок Фиглярин, а жизнь напоминала авантюрный роман. Поляк, уроженец Западных губерний, он в войну 1812 г. сражался на стороне Наполеона, попал в плен, вновь оказался в России, писал по-русски и обрел популярность как автор плутовских новелл.

В 1826 г., когда и Пушкину государь заказал записку "О народном воспитании", Булгарин написал заметки о Царскосельском лицее, чьи "правила" не были признаны благотворным для юношества: "В свете называется лицейским духом, когда молодой человек не уважает старших, обходится фамильярно с начальниками, высокомерно с равными, презрительно с низшими, исключая тех случаев, когда для фанфаронады надо показаться любителем равенства". Рассуждение Пушкина о просвещении и талантах император отверг по причинам морали, а вот слова Булгарина показались интересными.

Тогда же Фаддей Венедиктович был привлечен к чтению "Бориса Годунова" и, как мы помним, не одобрил пьесу, подсказав "начальству" идею переделать ее в прозаический текст наподобие Вальтера Скотта. Поскольку Пушкин не хотел и не мог произвести над своим детищем подобную операцию, Булгарин в надежде на похвалу свыше решил написать такой роман. Скандал был неизбежен.

ГОФМАН И ФРАНЦУЗ

Весной 1830 г. читающая публика увидела 2-е издание романа "Дмитрий Самозванец". В предисловии автор в выгодном ключе сравнивал себя с Пушкиным, он-де "не употребляет никаких известных мер для приготовления мнения общества… не читает предварительно своих сочинений в рукописи в собраниях… но трудится в тиши кабинета".

"Арапская кровь" поэта закипела. Он обвинил Булгарина в плагиате, причем публично. 18 февраля Булгарин почел долгом написать поэту личное письмо: "Поберегите свою славу! Можно ли возводить на меня такие небылицы? Я не читал вашей трагедии". Славны бубны за горами. "Говорят, что вы хотите напечатать в Литературной газете, что я обокрал вашу трагедию! Что скажет публика?…Неужели, обрабатывая один (то есть по имени только) предмет, нужно непременно красть у другого?"

Неблагоприятный резонанс очень заботил Булгарина. Тем временем редактор "Литературной газеты" Дельвиг поддержал мнение друга: "Обвиним Пушкина в похищении, он многое заимствовал из романа "Дмитрий Самозванец"… хотя по странному стечению обстоятельств за пять лет до рождения романа г. Булгарина".

Сам поэт находил два случая воровства. "Раскрыв на удачу исторический роман г. Булгарина, нашел я, что и у него о появлении Самозванца приходит объявить царю князь В. Шуйский. У меня Борис Годунов говорит наедине с Басмановым об уничтожении местничества, — у г. Булгарина также. Все это драматический вымысле, а не историческое сказание".

Советские исследователи внимательно проработали весь текст булгаринского романа и обнаружили множество совпадений. Большинство из них, правда, ведут к "Истории государства Российского" Н.М. Карамзина, на которого Булгарин ссылался еще в рецензии для III отделения. Оба автора многое почерпнули у Николая Михайловича, но тот, несмотря на блестящий стиль, писал "научное" произведение. В отношении историографа ни о каком плагиате речи идти не могло.

Скорее стоило бы говорить о взаимным влиянием текстов. Однако в те времена, когда и писателей было гораздо меньше, и книг выходило сравнительно немного, от автора требовали полной оригинальности. Тот факт, что пушкинский "Тазит" многими коллизиями сюжета родствен "Пертской красавице" Вальтера Скотта, — литературоведческое достояние сегодняшнего дня. Сам Пушкин, вероятно, отрицал бы подобные параллели.

Со времен незлобивого Карамзина сложилась традиция, при которой автор сам не участвовал в журнальном обсуждении своих книг — не отвечал на критику. Стоял над схваткой. Пушкин считал эту традицию неправильной, поскольку она тормозила развитие литературоведения. Нужно писать ответы злопыхателям: "Такие антикритики имели бы двоякую пользу исправление ошибочных мнений и распространение здравых понятий касательно искусства".

Позиция Карамзина позволяла сохранить нервы и достоинство. Позиция Пушкина — дать ответ наглецам. В "Опыте отражения некоторых нелитературных обвинений" Пушкин, воскрешая традицию XVIII в. с ее иносказаниями и ссылками на Китай, рассказал историю двух литераторов из Поднебесной: "Некто из класса грамотеев, написав трагедию, долго не отдавал ее в печать — но читал ее неоднократно в порядочных пекинских обществах и даже вверял свою рукопись некоторым мандаринам. Другой грамотей (следуют китайские ругательства) или подслушал трагедию из прихожей… или тихонько выкрал рукопись из шкатулки мандарина… и склеил на скорую руку из довольно нескладной трагедии чрезвычайно скучный роман".

Поскольку в "Опыте" задевались "мандарины", он не пошел в печать. Но изустно полемика между двумя виднейшими авторами современности обсуждалась во всех салонах. Тем более что в начале января обоих избрали в члены Общества корифеев словесности. 11 марта "Северная пчела" напечатала "Анекдот о Гофмане", который показывал, что Булгарин взбешен до потери чувства юмора. В "Анекдоте" писатель Гофман смиренно сносит оскорбления. А его антипод Француз (лицейское прозвище Пушкина) нападает на невинного. Противник Гофмана служит "усерднее Бахусу и Плутусу, нежели музам… в своих сочинениях не обнаружил ни одного живого чувства, ни одной полезной истины", его сердце "немое и холодное существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами". Француз "бросается рифмами во все священное" — намек на "Гаврилиаду". "Чинится перед чернью вольномыслием, а тишком ползает у ног сильных", "марает листы на продажу" и спускает "деньги на крапленых листах". Обвинения в сервильности, превращении литературы в "род промышленности" и даже в шулерстве — все крайне болезненные для поэта.

"ВИДОК" И "МАНДАРИНЫ"

Через несколько дней, 24 марта, Пушкин написал Бенкендорфу в Варшаву, прося защиты, и назвал его "ангелом-хранителем". Конфликт выходил на новый виток. К делу привлекались "мандарины".

"Господин Булгарин, утверждающий, что он пользуется некоторым влиянием на вас, превратился в одного из моих самых яростных врагов… После той гнусной статьи, которую он напечатал обо мне, я считаю его способным на все… он может причинить мне бесконечно много зла".

Мы уже говорили, что письмо слишком откровенно, чтобы быть тактичным. Вероятно, Пушкин хотел упредить удар соперника. Не позволить ему первым осведомить правительство. Тем не менее само предположение о влиянии Булгарина на Бенкендорфа было для генерала оскорбительно.

Пока суд да дело, оба фигуранта вновь обменялись журнальными ударами. Булгарин 22 марта выпустил критику на 7-ю главу "Онегина", где обвинил Пушкина в отсутствии патриотизма. А поэт 6 апреля, на Пасху, опубликовал у Дельвига рецензию на "Записки Видока" — знаменитого парижского полицейского сыщика. Жан-Франсуа Видок, в прошлом преступник, стал главой "национальной безопасности" Франции. Такой человек, по словам поэта, не имел права писать нравоучительные мемуары.

Его портрет, нарисованный Пушкиным, был слишком близок к образу Булгатина, чтобы современники могли обмануться. "Представьте себе человека без имени и пристанища, живущего ежедневными донесениями, женатого на одной из тех несчастных, за которыми по своему званию обязан он иметь присмотр, отъявленного плута… Видок в своих записках именует себя патриотом… как будто Видок может иметь какое-нибудь отечество!..Он нагло хвастается дружбою умерших известных людей".

Здесь, как и в статье Булгарина, был полный набор обвинений: от жены легкого поведения до хвастовства дружбой с Рылеевым и Грибоедовым. Рассказ заканчивался прямым обращением к властям: "Сочинения шпиона Видока… не оскорбляют ни господствующей религии, ни правительства, ни даже нравственности в общем смысле этого слова; со всем тем нельзя их не признать крайним оскорблением общественного приличия. Не должна ли гражданская власть обратить мудрое внимание на соблазн…" Имеют ли шпионы право писать мемуары, не есть ли интерес публики к подобной литературе крайним нарушением приличия?

У власти тем временем был свой соблазн. Запретить. Булгарин совершил ложный ход. Раскритиковал главу "Онегина", уже одобренную императором. А посему Николай I был удивлен такой наглостью. Он благоволил Пушкину и считал долгом за него заступаться. "Я забыл вам сказать, любезный друг, — писал император Бенкендорфу, — что в сегодняшнем номере Пчелы находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина… Предлагаю вам позвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения; и, если возможно, запретите его журнал".

С начала года по желанию императора уже трое журналистов подверглись унизительному наказанию. А.Ф. Воейков, издававший журнал "Славянин", был посажен на гауптвахту за публикацию сатирического стихотворения Вяземского "Цензор", направленного лично против князя А.Н. Голицына. А сам Булгарин и его соредактор Н.И. Греч сутки провели под арестом за неблагоприятные статьи о романе М.Н. Загоскина "Юрий Милославский".

Надзор подобных методов не одобрял, в отчете императору сказано, что арест произвел на общество "неблагоприятное впечатление", усилив "беспокойное настроение умов". Иными словами, действовать стоило мягче. Запрет журнала раздразнил бы общественное мнение.

Поэтому ответ Бенкендорфа скорее умерял пыл императора: "Приказания вашего величества исполнены: Булгарин не будет продолжать свою критику на Онегина. Я прочел ее, государь, и должен сознаться, что ничего личного против Пушкина не нашел; эти два автора, кроме того, вот уже два года в довольно хороших отношениях между собой. Перо Булгарина, всегда преданное власти, сокрушается над тем, что путешествие за Кавказскими горами и великие события, обессмертившие последние года, не предали лучшего полете гению Пушкина. Кроме того, московские журналисты ожесточенно критикуют Онегина".

Трудно объяснить, почему исследователям прошлого века представлялось, что в этом письме "яд сочится из каждой строки". Или что Бенкендорф "с горячностью защищал Булгарина".

Ни яда, ни горячности. Одна "долговременная опытность". Если закрыть "Северную пчелу", через какой орган III отделение станет влиять на общественное мнение? История, в ее "циническом", как тогда говорили, варианте похожа на попытку Комитета министров разоружить крестьян из партизанского отряда Бенкендорфа под Москвой. Кто же будет воевать?

Или вздыхать, подобно покойному Ангелу: "Некем взять".

"Московские журналы" действительно были не в восторге от "Онегина", писали, что Пушкин "спал с голосу". Даже "Телеграф" не хвалил: "Первая глава Онегина и две три, последовавшие за нею, нравились и пленили, как превосходный опыт… Но опыт все еще продолжается, краски и тени одинаковы… Цена новости исчезла… поэт и сам утомился… Онегин есть собрание отдельных, бессвязных заметок и мыслей о том о сем… рудник для эпиграфов, а не органическое существо".

Все ругали, а Булгарину нельзя?

Кроме того, шеф жандармов считал своим долгом защищать людей, с которыми связан. В деловых вопросах он не всегда разделял мнение императора. Николай I, например, недолюбливал М.Я. Фон Фока. Надо полагать, не без оснований. Но Максим Яковлевич был опытным и бескорыстным сотрудником, без него Бенкендорф не выстроил бы аппарат отделения и Корпус жандармов.

Другая история произошла с генералом А.Н. Мордвиновым. Тот допустил промах. Государь требовал увольнения. Бенкендорф принес два рапорта. Мордвинова и свой собственный — на случай, если первый будет принят. Николаю I пришлось смягчиться.

Названные люди везли воз повседневной работы ведомства. Из-за частых отлучек и постоянного пребывания рядом с высочайшим лицом Бенкендорф на многое не мог обратить внимание. Ему нужен был крепкий тыл. Можно повредить службе из-за вспыльчивости или благородных порывов государя. Но потом с него же, шефа жандармов, и спросят, куда он смотрел.

Онегин и Пушкин. Иллюстрация к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Художник А.В. Нотбек

Онегин и Пушкин. Иллюстрация к роману А. С. Пушкина "Евгений Онегин". Художник А.В. Нотбек

Поэтому Булгарин получил устный выговор и был вынужден замолчать. А Пушкину Бенкендорф написал 3 апреля: "Мне не совсем понятно, почему вам угодно находить свое положение неустойчивым; я не считаю его таковым, и мне кажется, что от вашего собственного поведения зависит придать ему еще более устойчивости. Вы также не правы, предполагая, что кто-либо может на меня влиять во вред вам, ибо я вас знаю слишком хорошо. Что касается г-на Булгарина, то он никогда со мной не говорил о вас по той простой причине, что встречаюсь я с ним лишь два или три раза в году, а последнее время виделся с ним лишь для того, чтобы делать ему выговоры".

Почему это письмо на фоне ответов императору считается неискренним? Потому что "два года" Пушкин и Булгарин жили в мире? Это действительно так. Пока не обнаружился плагиат, отношения были ровными.

Потому что Бенкендорф писал, что Булгарин не имеет на него влияния? Они и правда виделись редко. Дружеские отношения литератора со служащими разных департаментов III отделения еще не влияние на самого главу. Подобное противоречило бы субординации. Уровень Булгарина — один из секретарей Александра Христофоровича. Например, Л.В. Ордынский, любовник жены писателя Елены Ивановны. Конечно, и это влияние, но не Булгарина и не на Бенкендорфа.

"ШКИПЕР СЛАВНЫЙ"

Пушкин успокаивался нескоро. Да и Фаддей Венедиктович не простил "Видока". Они еще раз обменялись журнальными ударами, даже когда поняли, что "мандарины" в схватке участвовать не будут. Не запретят "Северную пчелу" и не заподозрят Пушкина в большем, чем своевольный отъезд в Москву.

После пасхального яичка в виде "Записок" сыщика Булгарин подальше от глаз спрятался на своей даче Карлово на Каменном острове, выждал, чтобы не вызывать гнев свыше, и уже в августе возобновил полемику. Теперь он обвинял Пушкина за показной аристократизм и больно бил по прозвищу "русский Байрон".

"Лордство Байрона и аристократические его выходки… — писал Булгарин 7 августа в "Северной пчеле". — свели с ума множество поэтов и стихотворцев в разных странах, и все они… заговорили о 600-летнем дворянстве!..Рассказывают анекдот, что какой-то поэт в Испанской Америке, также подражавший Байрону, происходил от мулата, или не помню, от мулатки, стал доказывать, что один из его предков негритянский принц". Когда же взялись искать документы в ратуше, оказалось, что шкипер "купил негра за бутылку рома".

Подобные намеки назывались в то время "личность" и запрещались, в отличие от косвенных. В 1829 г. Пушкин высмеивал это правило:

Иная брань, конечно, неприличность,

Нельзя сказать: Такой-то де старик,

Козел в очках, плюгавый клеветник,

И зол, и подл; все это будет личностью.

Но можно напечатать, например,

Что господин парнасский старовер…

Булгарин перешел на "личность". И личность ему ответила. Пушкин всегда очень внимательно относился к своей родословной и готов был изменить в ней кое-какие неприглядные моменты для большего облагораживания. Однако Булгарин ударил рядом, но не в цель. Как писал Жуковский, "есть что-то похожее на сведения, но сведений нет". Авраам Ганнибал действительно был африканским принцем, привезенным Петру I.

Поэт ответил только в ноябре из Болдино:

Решил Фиглярин, сидя дома,

Что черный дед мой Ганнибал

Был куплен за бутылку рома

И в руки шкипера попал.

Сей шкипер был, тот шкипер славный,

Кем наша двинулась земля,

Кто придал мощно бег державный

Рулю родного корабля.

В последней строфе слышался упрек:

Сей шкипер деду был доступен.

И сходно купленный арап

Возрос усерден, неподкупен,

Царю наперсник, а не раб…

Николай I не был по-настоящему "доступен" поэту. Но и потомок бояр Пушкиных — не камердинер царя. Александр Сергеевич сам всегда щепетильно оберегал свое достоинство.

Сближение с этим "волканом" страстей могло обернуться непредсказуемыми последствиями. И это в мире, где "речи — лед, сердца — гранит". Роль "наперсника", на которую претендовал поэт, была занята, и занята по желанию самого государя, другим человеком.

Опубликовать стихи Пушкин захотел только в ноябре 1831 г. и дал пояснение Бенкендорфу: "Около года назад в одной из наших газет была напечатана сатирическая статья", в которой выставлялась мать поэта "мулатка, отец которой бедный негритенок, был куплен матросом за бутылку рома. Хотя Петр Великий вовсе не похож на пьяного матроса (утверждение спорное. — О. Е.), это достаточно ясно указывало на меня, ибо среди русских литераторов один я имею в числе своих предков негра".

Несмотря на ссылки на Петра Великого, столь близкие сердцу императора, Николай I нашел невозможным публиковать эту часть "Моей родословной", поскольку она оживила бы едва замятую ссору. "Что касается его стихов, — писал император Бенкендорфу, — я нахожу в них остроумие, но еще больше желчи, чем чего-либо другого. Он бы лучше сделал, к чести своего пера и особенно разума, если бы не распространял их".

Этих слов уже хватило. В самый разгар взаимных обвинений с Булгариным, 18 марта 1830 г., в руки Пушкина попал документ столетней давности. Вот что он писал Вяземскому: "Посылаю тебе драгоценность — донос Сумарокова на Ломоносова… Он отыскан в бумагах Миллера, надорванный, вероятно, в присутствии, сохраненный Миллером как документ распутства Ломоносова: они были врагами. Состряпай из этого статью и тисни в Литературной газете".

На что жаловались поэт А.П. Сумароков и историк Г.Ф. Миллер? Михайло Васильевич вовсе не был тихим человеком. "Напивался пьян", сшибал тростью в присутствии парики с академиков, называл их "академическими жидомордиями". Все это уживалось с гениальностью. Как и у самого Пушкина.

Стоило бы задуматься над превратностями времени: и сто лет назад ученые жаловались друг на друга и втягивали власть в свои склоки. Пройдет еще сто лет, картина не изменится. Во времена Ломоносова доносы заканчивалось "матерним" распеканием со стороны императрицы Елизаветы Петровны. Во времена не столь отдаленные — арестами и ссылками.

Тон, выбранный Николаем I и Бенкендорфом, — не оскорблять, но и не сближаться чрезмерно — позволял власти сохранять лицо.

"КАКАЯ ЖЕ ТЕНЬ ПАДАЕТ НА ВАС?"

Пушкин, конечно, обиделся. Но до этого сам, без объяснений, умчался в Москву. Вновь пришлось оправдываться, по чьему позволению. Даже в вежливом послании Бенкендорфа слышится едва сдерживаемое раздражение.

"К величайшему моему удивлению, услышал я, — писал Александр Христофорович 17 марта, — что внезапно рассудили уехать в Москву, не предваря меня, согласно с сделанным между нами условием… Мне весьма приятно будет, если причины… будут довольно уважительными… но я вменяю себе в обязанность вас предупредить, что все неприятности, коим вы можете подвергнуться, должны вами быть приписаны собственному вашему поведению".

Заметно, что, несмотря на всю сдержанность, Бенкендорф готов сорваться. Два столетия было принято обращать внимание только на одну сторону вопроса: поэту даже в Москву не позволяли поехать без разрешения. А мы обратим внимание на другое: "согласно с сделанным между нами условием". Значит, договорились, а поэт опять все нарушил. Фон Фок писал, что у Пушкина "семь пятниц на неделе". Имел ли Бенкендорф основания сомневаться в этой характеристике?

Пришлось изворачиваться. Причем довольно неуклюже: "В 1826 году получил я от государя императора позволение жить в Москве, а на следующий год от вашего превосходительства дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зиму проводил в Москве… не испрашивая предварительного дозволения… Встретив вас однажды на гулянии, на вопрос вашего высокопревосходительства, что намерен делать, я имел щастье о том вас уведомить. Вы же изволили мне заметить: "Вы всегда на больших дорогах"".

Либо одно, либо второе. Либо "не испрашивая предварительного дозволения". Либо "имел щастье о том вас уведомить".

Причину спешного отъезда Пушкина в Москву почли романтической. И умилились.

Стоило бы, конечно, обеспокоиться, ведь его невеста — дочь знаменитой Наталии Ивановны Загряжской, которая едва не отбила у покойной императрицы ротмистра Алексея Охотникова. Но дело прошлое. И не государю Николаю Павловичу, у которот отношения с супругой брата не особенно складывались, блюсти обиды отлетевшей уже Психеи.

Поэтому "матушка Карса" правительство не занимала. Да и сам "Карс" пока тоже. Однако соблазнительно было привести Пушкина в состояние гражданского покоя — внешней респектабельности. У того явился шанс остепениться. А посему благоволение свыше с самого начала было обеспечено.

Тем временем Наталия Ивановна явила себя во всей красе. Приданого за невестой она дать не может. Хотя семья Гончаровых и богатая, но прежний блеск в прошлом. Обеднели. Кроме того, теща боялась, что жених под надзором.

И вот уже несчастному влюбленному надо доказывать — не царю, а родне, — что он добропорядочный подданный, все шалости и чудачества в прошлом.

Писать пришлось опять к Бенкендорфу: "Я с крайним смущением обращаюсь к власти по совершенно личному обстоятельству… — писал он 16 апреля. — Я женюсь на м-ль Гончаровой… Г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя. Счастье мое зависит от одного благосклонного слова того, к кому я и так уже питаю искреннюю и безграничную преданность и благодарность… ваша снисходительность избаловала меня, и хотя я ничем не мог заслужить благодеяний государя, я все же надеюсь на него".

Чуть более недели, и Бенкендорф ответил. Государь велел делать вид, будто никакого формального надзора нет. Пусть только венчается. Семья — величайший в мире якорь.

"Его императорское величество с благосклонным удовольствием принял известие о предстоящей вашей женитьбе, — писал генерал уже 28 апреля, — и при этом изволил выразить надежду, что вы хорошо испытали себя перед тем, как предпринять этот шаг".

Интересно, что бы император сказал, знай он письма Пушкина к К. А. Собаньской, старой одесской знакомой, буквально кануна сватовства? "Я увижу вас только завтра — пусть так. Между тем я могу думать только о вас… Вы — демон… Я испытал на себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего".

Н.Н. Гончарова (Пушкина). Художник А.П. Брюллов

Н.Н. Гончарова (Пушкина). Художник А.П. Брюллов

Путь от демона к Мадонне. Продолжение дороги для Мадонны окажется крестным.

К счастью, император не знал этих строк и назидал Пушкина, как всякого верноподданного, надеясь, что тот "в своем сердце и характере" нашел "качества, необходимые для того, чтобы составить счастье женщины". Иными словами, надежность.

"Что же касается вашего личного положения… — продолжал Бенкендорф, — в нем не может быть ничего ложного и сомнительного, если только вы сами не сделаете его таковым. Его императорское величество в отеческом о вас, милостивый государь, попечении, соизволил поручить мне, генералу Бенкендорфу, — не шефу жандармов, а лицу, коего он удостаивает своим доверием, — наблюдать за вами и наставлять вас своими советами: никогда никакой полиции не давалось распоряжения иметь за вами надзор… Какая же тень падает на вас в этом отношении? Я уполномочиваю вас, милостивый государь, показать это письмо всем, кому вы найдете нужным".

Так, "в надежде славы и добра" все соединились на том, что Пушкину пора жениться. Неожиданно правительство явило в частном деле поэта снисходительность и понимание. Наталия Ивановна уступила. И вскоре свадебные колокола должны были возвестить окончательное вразумление Пушкина.

Удалось ли?

Знаем, что нет. Все "благодетельные виды правительства" пропали втуне. Потому что на живого человека не надеть узды. Даже сплетенной любимыми руками.

Но мы оставим поэта и тех, кто его "опекал", в момент хрупкого довольства друг другом. Когда каждая из сторон готова была сделать шаг навстречу. Причем государь и шеф жандармов фактически обманывали Наталию Ивановну. Лишь бы мадемуазель Гончарова стала мадам Пушкиной, и можно было возложить часть ответственности за поведение мужа на нее.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.