"УЕДИНЕННЫЙ ДОМИК…"

"УЕДИНЕННЫЙ ДОМИК…"

Между тем достаточно почитать переписку поэта с другом, чтобы заметить — в письмах к Вяземскому Александр Сергеевич и циничнее, и развязнее, чем в других посланиях. Пушкин вообще с редкой чуткостью подстраивался под корреспондента. Видимо, беседы с князем Петром Андреевичем расковывали оборотную сторону его души. Но и от нее поэт не отказывался.

…Воспоминание безмолвно предо мной

Свой длинный разворачивает список;

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

В "Сцене из Фауста" под личиной собеседников угадываются сам Пушкин и Вяземский. Причем образ Мефистофеля отдан именно другу. Но еще откровеннее романтическая повесть "Уединенный домик на Васильевском острове". В октябре Пушкин "к тайному трепету дам" рассказал в салоне у Екатерины Карамзиной страшную историю. А молодой автор В.Н. Титов записал ее и опубликовал под псевдонимом Тит Космократов в "Северных цветах" у Дельвига.

Титов вспоминал: "Апокалипсическое число 666, игроки-черти, метавшие на карту сотнями душ, с рогами, зачесанными под высокие прически", поразили воображение молодого Космократова. Воротясь домой, он не мог уснуть, пока не занес услышанное в тетрадь. Утром отправился в трактир Демута и показал Пушкину свой труд. Тот сделал несколько поправок и разрешил печатать.

В повести беспечный юноша Павел знакомится с бесом Варфоломеем, который предстает перед ним в человеческом обличье. Юноша наделен чертами самого поэта: он легкомыслен, высокомерен, вспыльчив, не переносит насмешек, готов взбеситься от одного неудачного слова, боится, что оскорбитель "избегнет его правдивой мести".

Цель Варфоломея — похитить душу неопытного друга. Для этот он сводит его с красавицей графиней, которая по обмолвкам прежде была или до сих пор является любовницей самого Варфоломея. За этим изображением "графини" угадывается "медная Венера" Аграфена Закревская, когда-то благоволившая и Вяземскому, а ныне произведшая Пушкина "в сводники"[10]. У графини "черные, большие, влажные очи" — глянцем глаз щеголяла и Аграфена Федоровна. Она "недавно приехала из чужих краев, живет на тамошний лад и принимает к себе общество небольшое" — поведение, свойственное госпоже Закревской после возвращения из Италии.

Судя по письмам к Е.М. Хитрово, роман с Закревской изводила поэта: "Я имею несчастье состоять в связи с умной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хотя я и люблю ее всем сердцем". Герой "Домика" "хотел то заколоть" возлюбленную, "то объясниться с нею".

Пушкин тоже ревновал и не смирялся с положением наперсника:

Но жалок тот, кто молчаливо,

Сгорая пламенем любви,

Потупя голову, ревниво

Признанья слушает твои.

Даже слушать Закревскую о ее прежних похождениях было нестерпимо:

Но прекрати свои рассказы,

Таи, таи свои мечты:

Боюсь их пламенной заразы.

Боюсь узнать, что знала ты.

В доме у графини идет широкая игра в карты (черта из реальной жизни поэта, который в тот момент не расставался с игроками) — здесь бесы ставят на кон души обманутых людей.

Но еще любопытнее само место, где разворачиваются события. Оно описано очень подробно, точно дано направление поиска: "Возьмите… северную сторону, которая глядит на Петровский остров и вдается длинною косою в сонные воды залива… Строения вовсе исчезают, и вы идете мимо ряда просторных огородов, которые по левую сторону замыкаются рощами… Ров, заросший высокою крапивой и репейниками, отделяет возвышенность от вала… а дальше лежит луг, вязкий, как болото, составляющий взморье. И летом печальны сии места пустынные, а еще более зимою, когда и луг, и море, и бор… все погребено в серые сугробы, как будто в могилу".

На Васильевском острове современники локализовали безымянное погребение пятерых повешенных декабристов. В контексте истории "уединенного домика" этот намек может быть истолкован двояко: и как прямое указание места, и как изменение отношения Пушкина к своим юношеским пристрастиям. По прошествии лет они рассматриваются как опасные, едва не утянувшие его душу к гибели.

Герой истории Павел какое-то время играет с чертями, но потом спохватывается, решает бежать и от соблазнительной хозяйки притона, и от самого Варфоломея. Ложный друг почти настигает его в санях. Если бы не утро и не церковь Николы Чудотворца — юноша бы погиб.

Говорящим оказывается и имя героя — Павел. По новозаветной традиции апостол Павел долго преследовал христиан. Пока ему не явился сам Господь и не спросил: за что тот гонит Его? Для встреч императора Николая I с теми, кто считал себя врагом престола, была характерна ситуация, когда государь задавал вопрос: что он лично сделал дурного тому или иному подозреваемому? А потом предлагал примириться.

Мемуаристка М.Ф. Каменская записала историю Павла Бестужева, младшего из плеяды братьев-декабристов: "Когда Бестужева привели, то государь спросил его:

— Скажи мне на милость, за что ты-то возненавидел меня? Что я мог тебе такое сделать, что ты, почти мальчик, с сумасбродами вместе восстаешь против меня. Ведь ты распускаешь про меня разные небылицы… Опомнись! Ведь ты губишь себя! Мне жаль твоей молодости… Дай мне только честное благородное слово, что ты исправишься…

— Не могу, государь! — ответил сумрачно молодой человек. — Я убежден в том, что говорил одну только правду…

— В таком случае мне и разговаривать с тобой не о чем. Поезжай проветрись на Кавказ".

Во время первой встречи с Пушкиным император спрашивал и его. А тот долго думал, прежде чем дать слово. Именем героя рассказа автор как бы расписывался под обещанием "исправиться".

В финале сказано: "Ветреный молодой человек испытал в короткое время столько душевных ударов, и сокровенные причины их оставались в таком ужасном мраке, что сие произвело действие неизгладимое на его воображение и характер. Он остепенился и нередко впадал в глубокую задумчивость".

Однако в истории "Уединенного домика…" далеко не все однозначно. Ведь она была рассказана поэтом устно. Ее записал и опубликовал другой литератор. Поступая так, Пушкин как бы давал слово измениться, но не сам, а через посредника. От такого обещания легко отпереться.

Последняя фраза: "Откуда у чертей эта охота вмешиваться в людские дела, когда никто не просит их?" — очень пушкинская. Ею поэт наперед позволял себе оступиться. Он и и был благодарен, что спасся "особенною милостью Николы Чудотворца", но… "черти" продолжали вмешиваться…

"АТЕИСТ"

Была ли у императора уверенность в том, что его жест оценят? Во время следствия над декабристами он уже сталкивался с ситуациями, когда вещи, естественные для верующего человека, вызывали у неверующих только смех и ответное ожесточение.

Первым, кто открыл Николаю глаза на сокровенную суть слова "атеист", был, наверное, И.Д. Якушкин. Во время допроса выведенный из терпения император бросил: "Мы уже в другой раз ловим вас на лжи! Пусть вы не уважаете нас, но не можете не понимать, что скоро предстанете перед судом более высоким. И тогда Бог спросит: почему вы, дворянин, говорили неправду своему государю?"

Ответ был как ведро холодной воды: "Ваше величество, я атеист". Николай не совсем понял, что ему сказали. Потом прозрел. Если не веришь в Бога, значит, можно лгать, устраивать заговоры, предлагать "обе руки для убийства августейшей фамилии".

В гневе император не выбирал выражений, и минутами говорил такое, отчего у приближенных краснели уши. Павловская бешеная кровь толчками пульсировала у него в жилах. Те же вспышки ярости, те же порывы великодушия. Хорошо, что с Пушкиным он старался держаться ровно. А вот Бенкендорф видел его величество всяким. Что случилось бы, поговори государь с поэтом сразу по прочтении "Гаврилиады"?

Раскаяние Александр Сергеевич обнаружил уже на Кавказе, где, казалось, и старые друзья, и сосланные декабристы… Круг людей, способных вернуть его к ощущениям юности. Тем не менее даже упоминания о поэме приводили поэта в трепет. М.В. Юзефович вспоминал: "Во всех речах и поступках Пушкина не было уже и следа прежнего разнузданного повесы. Он даже оказывался, к нашему сожалению, слишком воздержанным застольным собутыльником. Он отстал уже окончательно от всех излишеств… Я помню, как однажды один болтун, думая, конечно, ему угодить, напомнил ему об одной его библейской поэме и стал было читать из нее отрывок; Пушкин вспыхнул, на лице его выразилась такая боль, что тот понял и замолчал. После Пушкин, коснувшись этой глупой выходки, говорил, как он дорого бы дал, чтоб взять назад некоторые стихотворения, написанные им в первой легкомысленной молодости… Он был уже глубоко верующим человеком".

К встрече с одесским приятелем В.И. Туманским в 1830 г. относил этот эпизод профессор Петербургского университета А.В. Никитенко. По его словам, Пушкин обнял старого приятеля А.С. Норова, на что Туманский язвительно заметил: "Ведь это твой противник. В бытность свою в Одессе он при мне сжег твою рукописную поэму". Речь шла о "Гаврилиаде". "Нет… — сказал Пушкин, — вижу, что Авраам Сергеевич не противник мне, а друг, а вот ты, восхищавшийся такою гадостью, настоящий мой враг".

С.А. Соболевский подтверждал: "Пушкин глубоко горевал и сердился при всяком, даже нечаянном упоминании об этой прелестной пакости". Точнее не скажешь. Пакость прельщала.

На Кавказе написан "Рыцарь бедный". Некоторые авторы считают его извинением перед Богородицей:

Возвратясь в свой замок дальний.

Жил он строго заключен.

Все влюбленный, все печальный.

Без причастья умер он…

Но Пречистая сердечно

Заступилась за него

И впустила в царство вечно

Паладина своего.

"Без причастья"? Думал ли Пушкин, что грех неотпустим? Или, действительно, имел в виду рыцарей-тамплиеров, которым даже на смертном одре запрещалось говорить о том, чему они стали свидетелями в ордене?

Намеренно сниженные фрагменты стихотворения — "не путем-де волочился он за матушкой Христа" — не позволяют полностью согласиться с мнением об извинении.

Несть мольбы Отцу, ни Сыну,

Ни Святому Духу ввек

Не случалось паладину,

Странный был он человек.

Так что с "искренне верующим", пожалуй, стоит повременить. На собственный день рождения 26 мая 1828 г. Пушкин подарил себе неутешительные стихи:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал…

Считается, что Е.М. Хитрово передала эти стихи в 1830 г. митрополиту Филарету (Дроздову), который ответил "переиначиванием":

Сам я своенравной властью

Зло из темных бездн воззвал…

Поэту хотелось "взять назад некоторые стихотворения, написанные… в первой легкомысленной молодости". На лице при упоминании "Гаврилиады" выражалась боль. Сжегший поэму Норов оставался другом, а те, кто распространял "прелестную пакость", — врагами.

Кем был государь? Удерживающим.

Принято считать, что сначала человек кается, а потом получает прощение. В истории с "Гаврилиадой" произошло обратное. Стоит задуматься: было бы возможно раскаяние, если бы прощение не состоялось?

"ЧЕТА МОЯ"

Существует еще одно мнение, которое трудно обойти вниманием. Якобы в "Гаврилиаде" поэт намекал на рождение великого князя Александра Николаевича (будущего Александра II) не от цесаревича Николая. Виновником торжества называют Александра I. Строчку из письма Пушкина Вяземскому: "До правительства наконец дошла Гаврилиада" — трактуют в современном смысле: "дошла", то есть догадались, поняли.

Цесаревич Александр Николаевич в гусарском мундире.Художник К.К. Гампельн

Цесаревич Александр Николаевич в гусарском мундире. Художник К.К. Гампельн

Тот факт, что слово в XIX в. не имело подобного значения, не считается весомым. Ведь в литературе около Пушкина порождается легенд едва ли не больше, чем породил о себе сам поэт. Утверждение, будто Пушкин "хорошо знал" внутренние перипетии дворцовой жизни, принимается на веру. Между тем что и откуда мог знать юноша в 1817 г., когда писался текст?

С царской семьей он тогда близок не был. Городские сплетни проникали в лицейский круг легко. Лицеисты, в отличие от учеников других привилегированных закрытых заведений, где насаждался культ августейшей фамилии, напротив, гордились духом вольности, выражавшимся, помимо прочего, и в пренебрежительном отношении к членам правящей династии. Кроме того, юноши жили в Царском Селе, в непосредственной близости от "чертогов", и считалось, что по этой причине они видят внутреннюю жизнь двора буквально через забор.

В воображаемом разговоре с Александром I, написанном опальным поэтом в Михайловском в 1825 г., император упрекал Пушкина: "…не щадя моих ближних, вы не уважили правду и личную честь даже в царе".

Император говорил об оде "Вольность", где описано убийство Павла I. Но только ли о ней?

Что было основанием для неблагоприятных слухов о великокняжеской чете? В воспоминаниях Александра Федоровна описала эпизод, который мог послужить пищей для разговоров.

Принцесса забеременела почти сразу. Как-то во время литургии в Павловске ей сделалось дурно. Николай вскинул жену на руки и вынес на воздух. На том месте, где она упала, остались лепестки белого шиповника от приколотого к поясу букета. Все находили, что это очень романтично. Если учесть, что ни у первого, ни у второго брата законных детей не было, то будущий ребенок третьего вызывал семейное благоговение. Едва ли не религиозный трепет. На четвертом месяце у Шарлотты начали отекать ноги. Однажды на веранду, где она отдыхала, вошел государь, чтобы пожелать невестке доброго утра. Молодая женщина дремала, и Александр поцеловал ее опухшую щиколотку. У великой княгини не хватило скрытности промолчать о произошедшем. Уже к вечеру из куртуазной выходки императора придворные сплетники раздули целый скандал.

Кто бы мог подумать, что травлю начнет тишайшая супруга императора Елизавета, которой, казалось, годами дела нет до шалостей мужа. На маскараде она предстала в белом подвенечном платье с привязанной к животу подушкой. Тем самым императрица бросала вызов супругу, якобы обесчестившему невестку.

Великокняжеской чете пришлось пережить скандал молча. А когда сын родился, Николай от счастья рыдал громче младенца.

Шептались, что именно из-за ребенка император Александр I и сделал брата наследником. Рано-де или поздно престол все равно перейдет к его отпрыску. Подобные слухи были возможны, пока малыш не подрос и не обнаружил поразительного сходства с Николаем I. Те же глаза. Та же верхняя часть лица. Фигура. Их не было у покойного Ангела.

Но в 1817 г. можно было и подобрать сплетню. В "Руслане и Людмиле" — свадебной поэме — Черномор уносит дочь киевского князя прямо с брачного ложа:

Вы слышите ль влюбленный шепот

И поцелуев сладкий звук,

И прерывающийся ропот

Последней робости?.. Супруг

Восторги чувствует заране;

И вот они настали… Вдруг

Гром грянул, свет блеснул в тумане…

И замерла душа в Руслане.

Есть и намек на длинное сватовство великого князя, который ездил к своей невесте в Берлин четыре года.

Но после долгих, долгих лет

Обнять влюбленную подругу,

Желаний, слез, тоски предмет,

И вдруг минутную супругу

Навек утратить… о друзья,

Конечно, лучше б умер я!

Скорее стоило бы подозревать в непристойных аналогиях "Руслана и Людмилу", тем более что именно на страницах этой поэмы начертан портрет великого князя Николая.

В "Гаврилиаде", помимо прочих намеков, содержалось описание Адама и Евы, которые предались наслаждению, забыв о запрете. Чтобы остаться вдвоем, они скрывались в "глухом леске", а "юная земля любовников цветами покрывала". В это же время молодая великокняжеская чета предпочитала подальше от лишних глаз уезжать даже из загородных дворцов в лес.

Там быстро их блуждали взгляды, руки…

Меж милых ног супруги молодой,

Заботливый, неловкий и немой.

Адам искал восторгов упоенья,

Неистовым исполненный огнем,

Он вопрошал источник наслажденья

И, закипев, душой терялся в нем…

И, не страшась божественного гнева,

Вся в пламени, власы раскинув, Ева,

Едва-едва устами шевеля,

Лобзанием Адаму отвечала,

В слезах любви, в бесчувствии лежала…

Для человека того времени подобное дерзко было даже воображать. Если в "Гаврилиаде" действительно скрыт намек на царскую семью, то он становится недостающим звеном истории Руслана и Людмилы. Спасенная княжна, любя своего верного витязя, все-таки понесла от Черномора.

Предположим, что соблазнительный слух был справедлив. Тогда окажется, что прощение Пушкина за "Гаврилиаду" стало для императора по-человечески еще труднее, чем принято считать.

Ведь Николай I любил и уважал жену. Берег ее честь. За две непочтительные строчки о ней забрил Т.Г. Шевченко в солдаты. Правда, между Пушкиным и Шевченко имелась громадная разница. Есть мера таланта и мера рождения. Но после случившегося даже прощенному поэту ничего не оставалось, как бежать подальше от царских глаз.

В Арзрум! В Арзрум! "Покоя сердце просит".

БЕДНАЯ ГРАФИНЯ

Тем временем в Одессе дела складывались совсем не так, как хотелось бы Бенкендорфу. В качестве командующей) армией на Юге для него предпочтительнее было бы иметь своего человека.

Пока стояли под Варной, думалось: П.Х. Витгенштейн уже пожилой человек, закончится кампания, он подаст в отставку. Кто его заменит? Единственная серьезная военная удача за Воронцовым. Уже и в войсках судили-рядили, что армию возглавит граф Михаил Семенович. Уже государь научился тому доверять. Что немало. А сам "брат Михайла" посматривал на себя в зеркало с немалым довольством. Год осаждали, взять не могли. Приехал он, и через месяц — на тарелочке.

Для Бенкендорфа не так-то просто было замять донос на генерал-губернатора. Если бы тогда неприятели преуспели, не император бы лично совал голову в колодцы Воронцова, а разбирали бы графа по косточкам на заседании Государственного совета. И косточек бы не оставили.

Конечно, он служит честно. Но скольким честным насадили головы на чернильные пики?

Если бы не смерть брата, выбившая шефа жандармов из седла, он успел бы проконтролировать интригу. Тем более что направлена она была не столько против Воронцова, сколько против него самого. Ему не хотели дать укрепиться. Но били не прямо — знали, что он, благодаря доверию императора, отразит удар, — а по "брату Михайле" как возможному командующему Дунайской армией.

Против Воронцова действовали жестоко, выбрав в качестве мишени супругу генерал-губернатора. По опыту старого, еще пушкинского скандала знали, что в вопросе личной чести Михаил Семенович особенно уязвим. Поэтому графа постарались опозорить.

Во время пребывания императрицы Александры Федоровны в Одессе графиня часто посещала дачу Рено, где остановилась августейшая гостья. Последняя была окружена таким почтением, какого хотела бы для себя сама хозяйка. Именно почтения. Даже не любви. Ведь каждый, кто смотрел на нее, вспоминал не то, что она супруга генерал-губернатора, мать семейства, а что ее четыре года назад воспел Пушкин. Повторяли про себя "Погасло дневное светило", "Талисман" и воображали, какова-то она без блеска, в "томном сладострастии".

Нет, никогда средь бурных дней…

Я не желал с таким волненьем

Лобзать уста младых цирцей

И перси полные топленьем.

Это унижало. И не только саму графиню. Она замечала, что муж чувствует чужие, оскорбительные взгляды на нее. Каково сознавать, что окружающие видят твою жену голой? Ему было больно. Ложная репутация супруги роняла и его в грязь. Воронцов бесился.

Особенно ясно это стало с приездом небольшого двора, сопровождавшего императрицу Александру Федоровну. Конечно, всех разместили наилучшим образом. Хозяйка не ударила в грязь лицом. А гостья выказала самую пленительную благодарность, но… Елизавета Ксаверьевна знала, что стоит ей выйти от государыни, которую она, кстати, посещала каждый день, и с десяток дамских языков напомнят доброй Шарлотте, с кем она только что говорила, какой тут был скандал…

Обычно ее величество почивала долго. И если генерал-губернаторша успевала к полудню, то всегда бывала вознаграждена милостивой улыбкой. Но осада затягивалась, а графине давно пора было вернуться к матери в Белую Церковь, где жили дети. Там климат суше — никакой возможности для чахотки. У старшей дочери Кати и у младшего сына Мишеньки доктора нашли смертельную болезнь. Двоих Воронцовы уже потеряли. Только Семен и Софи казались здоровыми.

После следствия по делу 14-го кузен Александр Раевский, сын знаменитого генерала, заподозренный тогда в причастности к мятежу, но прощенный, вернулся из столицы и безвылазно поселился у тетки в Белой Церкви, где занялся племянниками. Когда-то он был влюблен в графиню. Несколько раз пытался признаться в том, что чувство живо. Чтобы не рисковать, Елизавета Ксаверьевна попросила мужа отказать кузену от дома. Один из тех шагов, который в отношении настоящего любовника виновная женщина никогда не сделает.

В роковой день двуколка графини двигалась по Приморскому бульвару. Публика уже вышла на променад и раскланивалась с супругой генерал-губернатора. Много новых лиц. Придворные. Жены военных. Целые вереницы иностранных дипломатов. На повороте с бульвара к Екатерининской площади у сквера экипаж графини догнал оклик. Дама с ужасом увидела Александра Раевского, ринувшегося на мостовую, под копыта лошадей. Елизавете Ксаверьевне только потом пришел в голову вопрос: почему здесь? На глазах у целой толпы?

Как рассказывали свидетели, Александр повис на конской узде и прокричал: "Береги наших детей! Береги наших детей!"

Громко. Отчетливо. Выделяя каждое слово.

Вокруг собралась толпа. Ни о какой поездке к императрице и речи быть не могло. Всем хотелось видеть виновницу скандала, узнать друг у друга подробности… История вмиг обросла ужасающими комментариями. Ее сиятельство-де на полгода покидает мужа, чтобы жить с кузеном в имении матери. Все ее дети — от Раевского. А граф молчал, потому что не смел обнаружить свой стыд. Значит, правду говорили и про Пушкина…

Хорошо, что Михаил Семенович этого не слышал. Но мог вообразить. Новость долетела до лагеря под Варной всего за трое суток. Словно ей приделали крылья.

Сказать, что Воронцов был раздавлен? В этот миг он ясно понимал, что командования армией ему не видать. Офицеры не станут слушаться опозоренного человека. Солдаты будут над ним смеяться. Плакало его фельдмаршальство.

Графиня могла быть сто раз не виновата. Как с Пушкиным.

И виновата в главном. Она сделала мужа мишенью для насмешек. У него отняли заслуженные лавры, надломили новый карьерный взлет.

Бенкендорф не верил, что взрыв чувств Александра Раевского должен был непременно прийтись на момент аудиенции, когда ее сиятельство ехала к императрице по людному бульвару.

Было очевидно, что Раевский не сам выбрал время и место для своих позорных откровений. О кандидатурах тайных покровителей полковника Александр Христофорович догадывался. Нити уходили в Петербург. К министру иностранных дел К.В. Нессельроде и к начальнику Главного штаба И.И. Дибичу который сам метил в командующие. Сей служил на высоких должностях еще при Александре I. Норовил прогнуться под Константина. Что позднее и подтвердил во время Польской кампании.

Так был проигран бой за Дунайскую армию. И опозорена близкая Бенкендорфу семья. Теперь он стоял очень высоко и вел опасные игры. Расплачиваться приходилось судьбами дорогих людей. Это следовало осознать и научиться двигаться еще аккуратнее, чем до сих пор.

ВАРШАВСКИЕ НЕУРЯДИЦЫ

Михаил Семенович снова был поставлен в крайне щекотливое положение: должен стреляться и не может. Раевский ему не ровня. К тому же новый государь дуэлей не одобрял. Пришлось писать формальную жалобу, что тоже унизительно. Кузена Александра сослали в Полтаву, где он в короткое время поглупел настолько, что Пушкин полагал, будто несчастный перенес "воспаление мозга".

Что за неприятные у поэта знакомые! Вяземский, например, не преминул повсюду раструбить о "домашнем стыде" Воронцова. Хотя стоило приглядывать за своей супругой. Поэт "решительно восстает" против того, чтобы добрейшая княгиня Вера Федоровна давала мужу "ключ" к их переписке…

Опять Пушкин!

Шеф жандармов дорого бы дал за то. чтобы поэт на время исчез: с глаз долой, из сердца вон, Так и произошло.

Если Жуковский предполагал, то Бенкендорф делал выговоры, тут же выкидывал их из головы, а "эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь" Пушкина. Нет ни одного письма Александра Сергеевича, кроме собственно ответов главе III отделения, где бы он беспокоился но поводу правительственных придирок.

Уже само "бегство" поэта на Кавказ доказывало, что за ним следили плохо. Если бы каждое действие Пушкина контролировали жандармы, ему бы никогда не удалось выбраться из Петербурга. Однако до этого он ездил в Москву, под водительством Павла Воиновича Нащокина соревновался в ловкости с картежниками, встретил на балу мадемуазель Гончарову, еще не сознававшую своей красоты и только входившую в моду. Посватался к ней. Получил раздумчивый отказ маменьки, больше похожий на "посмотрим". Вгонял в краску стыда Адама Мицкевича рассказами и тостами о самых сокровенных предметах. И все это на глазах секретного надзора, который ни о чем, собственно, не беспокоился, кроме отправки депеш. Не за руки же поэта хватать!

И вот "под носом у шефа жандармов Пушкин улизнул" из Северной столицы. Правда, "нос" Бенкендорфа, как и он сам, в тот момент находился "далече Северной столицы". 22 апреля 1829 г. он вместе с императором выехал из Петербурга. На сей раз в Варшаву на коронацию. Наконец, государь отважился. После трех лет царствования, после двух выигранных войн…

Обрел уверенность? Несомненно. Однако главная причина шага — крайнее неудовольствие правлением Константина в Царстве Польском. "Одновременно он командовал корпусом, расположенным в Литве и носящим то же название для того, чтобы отличаться от других русских армейских корпусов… — писал Бенкендорф. — Вильно, Гродно, Белосток, Минск, Волынь и Каменец-Подольский [тоже] находились под его командованием… Такова была воля императора Александра. Подобное объединение всего, что было польским, или могло быть польским, а также данная Царству либеральная конституция… все это было наименее удачным решением из возможного. Кроме того, эти решения входили в прямое противоречие с тем, что сделала императрица Екатерина".

Из приведенных строк видно, что Бенкендорф разделял взгляд, характерный для тогдашних русских военных и государственных деятелей. Его кратко, но сочно высказал непосредственно Александру I дипломат-корсиканец Поццо ди Борго: "В польском войске питаем мы змия на груди, который будет кусать России".

"Все вышесказанное давало полякам серьезную надежду на восстановление государственности и тем самым затрагивало и оскорбляло Россию", поскольку под эгидой Варшавы должны были соединиться потерянные прежде провинции, которые теперь входили в состав империи. Константин же "был женат на полячке, был влюблен в войска, которыми командовал, и протежировал замыслам поляков".

Император мог сколько угодно "предвидеть последствия подобного положения дел", но как было идти на открытую ссору с братом, уступившим ему престол? И своими руками разрушать то, что создано "Освободителем" и "Благодетелем Польши" Александром I?

После окончания войны с Наполеоном, на стороне которого воевали и поляки, император-победитель не отдал край на разграбление, а, напротив, воссоздал королевство и туманно обещал вернуть отторгнутые земли. Он считал разделы Польши, предпринятые при Екатерине II, несправедливыми и позорными. Был уверен, что Россия должна платить — в прямом смысле слова — полякам за понесенные потери.

Результат этих платежей Николай I и Бенкендорф воочию увидели на границе Царства у городка Тыкоцын. "После войны… у меня не было случая побывать в этих местах, — писал Александр Христофорович. — Тем не менее я полагал, что смогу узнать их, как узнают места, которые изъезжены верхом на лошади вдоль и поперек". Но после Белостока, к его удивлению, "вместо глубокого песка и болот" коляска следовала "по прекрасной мощеной дороге", "шаткий мост и грязная плотина исчезли, маленький город приобрел чистый и ухоженный вид. Все вокруг преобразилось, самый бедный, грязный и промышленно отсталый край, как по волшебству, стал цивилизованной, богатой и ухоженной страной… Самая неискоренимая неблагодарность молодых польских патриотов была принуждена отступить перед очевидностью".

Но "отеческое" отношение Александра I к Польше не могло не вызывать зависть у русских подданных. Дефицит польского бюджета составлял один миллион злотых в год и покрывался из русской казны.

Еще в 1816 г. молодые генералы-победители недоумевали, почему бывшие союзники Наполеона получили конституцию, а России — ладаном по губам? Говорили, что император не любил родинку… В бытность свою начальником штаба Гвардейского корпуса Бенкендорф много раз слушал разговоры младших офицеров: в польских частях-де платят больше. После каждого смотра польским рядовым по серебряному рублю, нашим — но медному. Предусмотрено награждение для инвалидов, хотя искалечены они, конечно, не при защите России. Государь хочет уехать в Польшу со всей семьей и жить там конституционным монархом, а нас оставить внутренним неурядицам.

Когда-то подобные мысли казались Александру Христофоровичу бредовыми. Но с течением лет он им почти поверил. Покойный Ангел имел все дарования, чтобы править народом просвещенным, ценящим "дары свободы", а правил… нами.

"Он начал царствовать в 24 года в окружении льстецов, женщин и интриг, но у него хватил сил на то, чтобы всегда оставаться человечным и благожелательным, — писал Бенкендорф об Александре I. — Вначале он был привержен либеральным и конституционным идеям, и, направляя в них принципы управления, он искал изменений, полагая, что находил улучшения… Он искал славы и оваций либеральной Европы. Он даровал конституции Польше и завоеванной Финляндии, раздражая свой собственный народ и сея зерна оппозиции и недовольства у своих подданных. Затем он вернулся к принципам деспотизма, гипертрофированной религиозности, сектантским взглядам, к мистицизму. Недовольный настоящим, неуверенный в будущем, строгий к самому себе, он… умер в скорби о потерянных иллюзиях и в предвкушении будущих бедствий".

Такую оценку трудно назвать восторженной. Она совпадала со словами Ивана Якушкина, сказанными на следствии: "Император Александр слыл в Европе корифеем либерализма. А дома мы что видели? Деспотизм жестокий, хуже — бессмысленный".

Николай I, просматривавший воспоминания друга после его смерти, ничего в них не поправил. Напротив, назвал мемуары "довольно точным изображением" своего царствования. Значит, косвенным образом был согласен со словами о покойном брате.

Теперь расхлебывать кашу, заваренную в Польше старшими братьями, предстояло Николаю I. Для начала решено было короноваться, чтобы уже потом, как законный король… Последнее "не доставило никакого удовольствия русским", которые боялись, как бы их царь не пошел по стопам покойного Ангела.

"КОНСТАНТИН-УРОД"

В шаткие дни междуцарствия по Петербургу ходила песенка:

Плачет государство,

Плачет весь народ,

Едет к нам на царство

Константин-урод.

Теперь она не к месту крутилась в голове у шефа жандармов. Ведь ехал не Константин и не "к нам". Все происходило наоборот. Однако предстоящая встреча не радовала.

Брат из Варшавы три года повторял императору, что тот должен чувствовать себя лишь наместником и продолжателем дел почившего Ангела. Ему Константину так, без сомнения, было бы удобнее. Цесаревичем его назначил отец, и от этого титула он не собирался отказываться. Наместником Польши — Александр I. Поэтому какое-либо вмешательство неуместно. Сам государь не раз говорил, что ощущает себя только "заместителем". Что настоящий царь — в Варшаве.

Слова, слова… Но зная честность императора… А также неуверенность первых лет… Им стоит верить. Однако время шло. Обстоятельства — внешние и внутренние — менялись. Привычка принимать решения въедалась в кровь и плоть. Можно было бы сказать, что Николай I входил во вкус. Но "династический принцип был крепко влит" в великих князей, поэтому государь, сколько мог, старался не беспокоить брата в его вотчине.

Однако рано или поздно короноваться бы пришлось.

Особенно неприятно государя поразил тот факт, что цесаревич Константин не послал на театр военных действий против турок подчиненную ему польскую армию. Сначала согласился, а потом поворотил сани: мол, "его честь будет задета, если на войну отправятся войска, которые он формировал", а он сам останется дома. Намек был понятен: великий князь рассматривал польскую армию как свою собственную и не хотел, чтобы она привыкала подчиняться приказам брата. Этот отказ оскорбил "благородное сердце императора". Стало очевидно, что Николай терял Польшу. Ему там не повиновались.

Следовало явить твердость. Во имя целостности империи забыть про "династический принцип". Бенкендорф знал об этом из первых уст, потому что во время путешествия в одной карете слушал рассуждения и негодование государя. Ему уже казалось, что дорога — естественное состояние его жизни. Только раньше он, закусив ус, скакал для одного императора. Теперь вместе с другим.

Сами государи являли редкое несходство в облике и характерах. Ничего братского. От одного корня. Только не чуждый августейшей семьи человек имел шанс заметить: есть общее, неявное, глубоко спрятанное, чего стыдятся и не хотят показывать.

За прошедшие три года отношение Николая I к покойному Ангелу стало жестче. Нетерпимее. Навалились не решенные братом дела. Еще хуже были дела решенные… либо под влиянием "либеральных идей", либо "деспотизма". Две крайности! Идеалом могла считаться сильная власть, опирающаяся на закон. Недаром он поручил М.М. Сперанскому кодификацию, а III отделению борьбу со "злоупотреблениями". Повседневность клонила то в одну, то в другую сторону. Чтобы двигаться по избранному маршруту требовалась сильная воля.

С годами в лице императора стала проглядывать суровость — "неподдельная строгость", особенно очевидная в минуты покоя, когда оно застывало маской из еще влажного, несхватившегося гипса. Государь отворачивался к дороге, думал или просто дремал. А Бенкендорф быстро взглядывал на него и видел, как прежде мягкое и растерянное становится твердым, отточенным, непреклонным.

Особенно при чужих. С ним-то самим Николай позволял себе расслабляться. Любил и подурачиться, и пошутить, и смеялся так, что при его росте падал со стула. Рисовал карикатуры и даже под настроение весьма соблазнительные картинки. Обожал фарсы и все, вывернутое наизнанку. Потешное. Издевательское. Хорошо, что сам первый спохватывался и всегда извинялся. В противном случае был бы тяжел.

Но что будет, если подданные увидят своего государя таким? Потеряют уважение? Перестанут слушаться? И в конце концов убьют? Разве прежде венценосных особ лишали жизни только по наущению злых жен? Нет, монархов убивают из страха. Парализующего страха перед их беспомощностью.

Николай как-то сам собой, без дополнительных пояснений, проникся этим знанием. Почувствовал звериную повадку подданных: покажет слабину — порвут. Как писал Державин: "Чрез меру кроткий царь царем быть неспособен". Люди привыкли строиться под сильного. Их можно понять. Каждые 20 лет война. Иногда чаще. Проиграл — беда. Страны нет. Ее жителей тоже. А потому они должны ощущать в нем стену. Нерушимую преграду. Между собой и кровавым хаосом.

Такой преградой не были ни Петр III, ни даже несчастный батюшка Павел I. Был ли добрый Ангел? Может статься. Но и у него иссякли силы. А вот дорогой Константин, несмотря на хмурые брови и вечный окрик, — нет. Ибо ему не по зубам. Что события междуцарствия отчетливо показали. Боится смерти. Хочет, чтобы его оставили в покое.

Не получится.

"ТЯГОСТНЫЕ ЧУВСТВА"

При встрече в Варшаве, когда ехали через мост, лошадь великого князя заартачилась и не пошла дальше. Константину пришлось спешиться. Э го приняли за знак судьбы. Два католических кардинала, сидевшие рядом с Александром Христофоровичем во время торжественного обеда, сказали ему о государе: "Если бы он захотел управлять нами сам так, как он это делает в России, то мы бы с удовольствием отдали бы ему конституционную хартию со всеми ее преимуществами".

В том-то и беда, что конституция при Константине нарушалась поминутно и действовала только тогда, когда на ее основании старший брат-цесаревич хотел в чем-то отказать младшему-императору. Казалось, великий князь "робел в присутствии" своего сюзерена. Но на самом деле "пребывание государя стесняло" его. "На протяжении долгих лет он привык подчиняться только самому себе, вошел в обыкновение приказывать, как начальник. Теперь, когда он был вынужден как минимум подавать пример подчинения, он опасался преследующего взгляда императора, зная о том, что существует недовольство теми решениями, которые он позволял себе принимать".

Первая — знаменательная — стычка между братьями произошла по поводу Литовского корпуса. Константин хотел, чтобы войска, как прежде, комплектовались из польских выходцев. Это привязывало корпус к Царству. Император, напротив, настаивал, чтобы места занимали уроженцы центральных русских губерний. Такое положение притягивало крупную военную единицу к России и обеспечивало ее преданность. Неоднократные ходатайства великого князя были отклонены. Константин надулся. Но нынешний император не был Ангелом. Он мог позволить себе и не нравиться. Говорил прямо, чего хочет, и требовал исполнения.

По его приказу из Петербурга доставили императорскую корону, "чтобы показать, что для обеих стран есть только" один венец.

Тем не менее во время коронации русские подданные находились не в своей тарелке. "Мы же испытывали там тягостные чувства, — писал Бенкендорф. — Я не мог избавиться от болезненного и даже унизительного ощущения, которое предсказывало, что император Всея Руси выказывает слишком большое доверие и оказывает слишком большую честь этой неблагодарной и воинственной нации".

Уж слишком всерьез Николай I воспринял церемонию. "Вернувшись в свои апартаменты, император послал за мной, — вспоминал шеф жандармов. — Видя, что я взволнован, он не скрыл от меня, насколько его рыцарское сердце переполнено чувствами". В тот миг Николай I верил, что исполнение клятвы возможно. Хотя давно знал правду.

Великий князь Константин Павлович

Великий князь Константин Павлович

В детстве у него была няня-англичанка мисс Евгения Лайон. Николай ее обожал. Когда она следовала в Россию и 1795 г., в Польше началось восстание, ее захватили вместе с русскими дамами и шесть месяцев держали в крепости, пока А.В. Суворов не взял город.

Нынешнему государю не было и пяти. Он играл на полу в детской, а няня вязала в уголке, перебрасываясь с горничной ничего не значащими фразами. Речь коснулась Польши. И бонна порассказала глупенькой девочке, какие такие бывают галантные ляхи. Женщинам и в голову не пришло, что ребенок понимает больше, чем кажется.

"Что ты строишь, Ники?" — ласково спросила мисс Лайон, когда горничная удалилась. "Дачу для тебя". — Великий князь нагораживал стулья и натягивал на них сверху покрывала. "А зачем пушки?" — удивилась та, трогая носком туфельки игрушечную мортиру. "Чтобы поляки тебя не украли".

Находясь в Варшаве, Николай всегда испытывал напряжение. Каким бы веселым и солнечным ни был город, как бы беспечны ни казались обитатели, он чувствовал угрозу, будто перед ним картонная декорация, за которой таится неизреченный ужас. Государь бы никогда не согласился здесь жить. Ему претило притворство, а в Польше на каждом шагу приходилось улыбаться неприятным людям. Брат Александр прежде чувствовал себя как рыба в воде, его ремесло состояло в том, чтобы обольщать и очаровывать. А Николай предпочитал честный поединок. Друг так друг. Враг так враг. Горько потерпеть поражение. Но уж если победа на его стороне, повинуйтесь. Ногу на грудь и — удар милосердия.

И в этот раз, во время коронации, государь сам как-то почувствовал фальшь. Закусил губу. Стал молчалив. Пока ехали из Польши, хмурился. Наконец бросил: "Я их, по крайней мере, не обманываю".

Все следовало менять и надеяться, что нарыв не прорвется раньше времени.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.