Февраль
Февраль
1 февраля.
В столовой Татьяна Львовна читала сообщение «Русского слова» о постановке в Париже пьесы Ростана «Шантеклер»[41]. Когда она прочла о том, что появление на балу у курицы каких?то петухов стоило театру несколько тысяч франков, и о том, что один из этих петухов произносил патриотический монолог, Лев Николаевич сказал:
— Прав Граубергер: это — дети, и скверные дети!.. Это похоже на того московского купца, который дал тысячи клоуну Дурову за дрессированную свинью, зажарил ее и съел…
Пройдя в кабинет, Лев Николаевич вручил мне совершенно готовую корректуру январского выпуска «На каждый день», с просьбой внести поправки начисто в другой экземпляр и отослать его издателю. Мысли о неравенстве, собранные и распределенные мною по месяцам, он просмотрел за январь, очень одобрил и просил вставить в корректуру.
— Значит, это идет по новому плану? — еще раз осведомился он.
— Да.
— Прекрасно!
Затем Лев Николаевич дал мне извлеченные из «На каждый день» за весь год мысли о религии, предназначенные для напечатания в «Посреднике» отдельной книжкой в одну копейку, просил просмотреть и сказать мое мнение о том, не будет ли удобнее напечатать их двумя книжками по одной копейке, чтобы избежать однообразия, которое могло стать заметным и обременительным для читателя, если бы все мысли были помещены в одной книжке.
2 февраля.
— Ну, нет ли у вас каких?нибудь новостей, писем?.. — говорил Лев Николаевич, ведя меня в кабинет.
— Да вот письмо от матери получил.
— Ах! Что же она пишет?
— Ругает меня за переезд в Крёкшино из Москвы. Она все никак не может помириться с тем, что я покидаю Москву и университет.
Лев Николаевич посочувствовал мне:
— Нужно стараться тронуть ее, дать ей понять, что вам самим больно.
— Да я уже старался много раз, Лев Николаевич, и теперь очень трудно: все равно тебя не хотят понять.
— Знаю, что трудно. Но нужно еще и еще стараться!..
— Она упрекает меня в каком?то легкомыслии, говорит, что я все дела, которые начинаю, не кончаю: бросил университет, начал учиться пению и бросил.
— А вы поете и у вас хороший голос?
— Пою, да. И не в оперу же мне было поступать, бросив все?!
— А отчего бы не поступить? — спросил Толстой, усмехаясь доброй улыбкой и поглядывая хитро себе на ноги, наклонив голову.
— Да уж очень это праздная жизнь, Лев Николаевич! Да и для кого же бы я стал петь в городе? Вы же сами писали, что богатым людям искусство дает возможность продолжать свою праздную жизнь. Да я лучше в деревне крестьянам буду петь…
— Знаю, знаю, — закивал головою Лев Николаевич. — Я только проверяю себя; думаю: не один ли я держусь таких взглядов?
Что касается дела, то я высказал Льву Николаевичу свое мнение, что мысли о вере лучше напечатать в двух книжках. Он, однако, решил печатать в одной; только просил меня выпустить или соединить вместе однородный материал и, кроме того, распределить его удобнее.
— Меня эти книжки мыслей по отдельным вопросам очень интересуют, — говорил Лев Николаевич.
— Вот только я все затрудняю вас, — добавил он, и тон его голоса был такой виноватый.
Эту виноватость в голосе я подмечал у Льва Николаевича и раньше: в те моменты, когда он или просил меня сделать какую?нибудь работу, или принимал и хвалил уже сделанную работу.
Уже выйдя от него и поговорив с Александрой Львовной о высылке книг Толстого нескольким лицам, я снова на лестнице столкнулся со Львом Николаевичем.
— Не унываете? — спросил он.
— Нет!
— Смотрите же, не унывайте! «Претерпевый до конца, той спасен будет»… Не претерпевый до конца, той спасен будет! — это об университете и о пребывании в нем можно так сказать.
Лев Николаевич ехал кататься верхом. Я вышел, чтобы садиться в свои сани и ехать домой.
— До свиданья, Лев Николаевич!
— Прощайте! — отозвался он уже с лошади. — Ожидаю от вас великих милостей!..
«Что такое?» — подумал я.
— Каких, Лев Николаевич?
И вспомнил, что он говорит о данной мне сегодня работе над книжкой «О вере»[42], о которой он говорил мне еще раз в передней, что он придает ей большое значение.
4 февраля.
Когда я приехал, Лев Николаевич завтракал в столовой.
— У вас в Телятинках тиф, — сказала мне Софья Андреевна, — смотрите не заразите Льва Николаевича! Меня можно, а его нельзя.
Я успокоил ее, сообщив, что все сношения с деревней обитателями хутора, где я живу, прерваны.
Лев Николаевич просил тут же показать, что сделал я с полученной вчера работой. Я объяснил, что разбил мысли о вере на отделы, по их содержанию, и прочел заглавия отделов:
«1. В чем заключается истинная вера? 2. Закон истинной веры ясен и прост. 3. Истинный закон бога — в любви ко всему живому. 4. Вера руководит жизнью людей. 5. Ложная вера. 6. Внешнее богопочитание не согласуется с истинной верой. 7. Понятие награды за добрую жизнь не соответствует истинной вере. 8. Разум поверяет положения веры. 9. Религиозное сознание людей, не переставая, движется вперед».
— Очень интересно! — сказал Лев Николаевич. — Ну, а выбрасывали мысли?
— Нет, ни одной.
— А я думал, что вы много выбросите.
Лев Николаевич положительно удивляет меня той свободой, какую он мне, да и другим домашним, предоставляет при оценке его произведений и которой я никак не могу привыкнуть пользоваться. Ну как могу я «выбрасывать» те или другие мысли Толстого из составляющегося им сборника?! Переставлять, распределять эти мысли я еще могу, но «выбрасывать»!..
Не в пример мне большой храбростью в критике Льва Николаевича отличается М. С. Сухотин, иногда яростно нападающий на те или иные выражения или страницы писаний Толстого. И меня всегда одинаково поражает как храбрость Михаила Сергеевича, так и то благодушие, с каким Толстой выслушивает в таких случаях своего зятя и которое несомненно составляет одну из замечательных черт его.
Прослушавши в столовой план, по которому я распределил мысли в книжке «О вере», Лев Николаевич пригласил меня перейти в кабинет. Там он дал мне просмотреть распределенные им самим мысли в одной из следующих книжек, а сам вернулся в столовую. Придя через несколько минут, он сел читать мою работу, а меня просил взять в «ремингтонной» письма, на которые он хотел поручить мне ответить.
Когда я вернулся, Лев Николаевич сказал, что «то, что он просмотрел, очень хорошо», и дал мне для такого же систематического распределения мыслей вторую книжку, «О душе».
— Я бы хотел, чтобы вы в тексте делали изменения смелее, свободнее!.. И вообще хотел бы критики, больше критики!
Я набрался духу и, с позволения Льва Николаевича, раскритиковал его распределение мыслей в той книжке, которую он давал мне просмотреть сегодня.
— Ваше распределение, — сказал я Льву Николаевичу, — если можно так выразиться, формальное: вы разделяете мысли на положительные, отрицательные, метафизические, притчи и так далее. Я же распределяю их по содержанию… И так, мне кажется, лучше…
— Да, это верно, — согласился Лев Николаевич и просил еще раз распределить именно так мысли во второй книжке [43].
После этого я говорил Льву Николаевичу о моей работе «Христианская этика», исправление которой, по его указаниям, я кончил. Лев Николаевич советовал мне об ее издании написать в Петербург В. А. Поссе, редактору журнала «Жизнь для всех», добавив, что он, Толстой, изданию ее сочувствует и готов послать Поссе «препроводительное письмо».
После того я в столовой занялся чтением газет. Выходит из гостиной Лев Николаевич.
— Вы идете гулять, Лев Николаевич? — спросил я.
— Нет, просто проветриться вышел…
Меня поразило, что на ходу Лев Николаевич однажды вдруг сильно покачнулся, точно под порывом сильного ветра, и лицо его было очень утомленное.
Я вспомнил, что в кабинете, при прощанье, на мой вопрос: «Вы устали сегодня, Лев Николаевич?» — он ответил:
— Да, совсем заработался!
Становилось жутко за дорогого человека, но сказать Льву Николаевичу о необходимости больше отдыхать я не решился. Да я и знал, что на такие советы Лев Николаевич не обращает внимания.
5 феврали.
Лев Николаевич встретил меня на верху лестницы.
— А я все жду, — сказал он, здороваясь и смеясь, — что вы мне скажете: оставьте вы меня, надоели вы мне со своей работой!..
Я принялся разуверять Льва Николаевича в возможности того, чтобы ожидание его могло сбыться.
Работой моей он остался удовлетворен, но опять говорил об этом таким виноватым голосом.
— Очень рад, очень рад, — говорил он, — это так хорошо выходит!..
Затем Лев Николаевич дал мне для распределения мыслей следующие две книжки: «Дух божий живет во всех» и «Бог», а также пять писем для ответа, причем на три из них я мог, если бы нашел нужным, и не отвечать. На одно из них потому, что оно, как выразился Лев Николаевич, написано только «ради красноречия».
7 февраля.
Сегодня из Ясной Поляны ко мне пришел некто М. В. Шмельков, принесший от Льва Николаевича записочку такого содержания: «Примите, милый Вал. Фед., этого нашего нового друга, побеседуйте с ним и приезжайте с ним ко мне. Л. Толстой».
С Шмельковым мы приехали в Ясную после часа дня и запоздали: Лев Николаевич уже уехал верхом кататься. Решили так, что Шмельков и М. В. Булыгин (приехавший с нами вместе) подождут Льва Николаевича до вечера (когда он вернется, отдохнет и пообедает), а я вернусь домой. Но только что я, уже одевшись, собрался выйти на улицу, как вошел Лев Николаевич и, несмотря на все просьбы не беспокоить себя разговором с гостями до вечера, велел мне раздеться, сказал, что посмотрит мою работу, и пошел к Шмелькову и М. В. Булыгину.
Шмельков — помощник машиниста на железной дороге. Он сочувствует взглядам Льва Николаевича. Свою службу считает бесполезной и потому хочет бросить ее и заняться земледелием, хотя ни земли, ни денег не имеет. У него жена и трое детей.
Лев Николаевич советовал ему жить, занимаясь прежним трудом, причем заметил, что служба на железной дороге еще одна из более приемлемых для христианина.
— Он счастливый человек! — сказал Лев Николаевич Булыгину про Шмелькова, который говорил, что жена его вполне солидарна с ним по взглядам.
Зашел вопрос о воспитании детей и о том, нужно ли им так называемое «образование».
— Не нужно им никакого образования, — сказал Лев Николаевич. — Ведь это не парадокс, как про меня говорят, а мое истинное убеждение, что чем ученее человек, тем он глупее… Я читал статью N, тоже ученого, так ведь это прямо дурак, прямо глупый человек. И что ни ученый, то дурак. Для меня слова «ученый» и «глупый» сделались синонимами. Да что N! И этот такой же, как его, знаменитый?
— Мечников?
— Да, да!.. Меня Долгоруков приглашал на заседание «общества мира», где будут присутствовать французские гости, Детурнель и другие…[44]. Так он является противником антимилитаризма. Он говорит, что наука так усовершенствует военные приспособления, выдумает такие электрические торпеды, которые уж будут непременно попадать в цель, что воевать будет невозможно, и война тогда прекратится. Я хотел ему сказать на это: так, значит, чтобы не обжираться, нужно принимать рвотное, а чтобы предохранить людей от греха блуда, так надо сочетать их с женщинами, больными венерическими болезнями?!
Добавляю, что все это Лев Николаевич говорил спокойным, немного усталым, но очень убежденным голосом, — только не озлобленным. Потом он говорил о своих работах, брал у меня и показывал гостям одну из привезенных мною книжек его мыслей, заставил Булыгина прочитать несколько мыслей из нее и затем просил меня взять в канцелярии и прочесть вслух (нам троим) полученное им сегодня от его знакомого H. Е. Фельтена письмо о тяжелом состоянии находящегося в тюрьме петербургского литератора А. М. Хирьякова [45].
Про это письмо я слышал еще раньше, сразу по приезде, от О. К. Толстой. Она говорила, что письмо ужасно взволновало Льва Николаевича, что Софья Андреевна недовольна Фельтеном, переславшим хирьяковское письмо Льву Николаевичу, сердится и даже бранится.
Войдя за письмом в зал, я увидел Софью Андреевну, сидящую на полу и занятую какой?то игрой со своими внучатами, Танечкой Сухотиной и Илюшком Толстым.
Поздоровавшись, она стала жаловаться на неосторожность Фельтена, причем мне показалось, что глаза ее были заплаканы.
— Можно было просить Льва Николаевича написать Хирьякову, — говорила Софья Андреевна, — чтобы облегчить его положение, Фельтен и делает это, но он хотел какого?то красноречия пустить, и Лев Николаевич ходит с самого утра сам не свой!..
Когда я вернулся вниз, Лев Николаевич предложил мне пойти с ним наверх и показать свою работу. Он дал мне для распределения мыслей еще две книжки — «Любовь» и «Грехи, соблазны, суеверия», а также два письма для ответа [46].
Я простился с ним. Но он еще задержал меня и выразил мне удивление, как Шмельков (который ему, как и мне, очень понравился) мог проникнуться такими возвышенными стремлениями, живя среди людей и обстановки, которые совершенно этому не благоприятствовали (как рассказывал сам Шмельков), и как, напротив, другие люди совершенно не могут понять, что в них живет высшее духовное начало.
— Невольно вспоминается индийская поговорка о ложке, которая не знает вкуса той пищи, которая в ней находится, — добавил Лев Николаевич.
9 февраля.
Придя (пешком, по случаю прекрасной погоды) в Ясную, узнал, что вчера Лев Николаевич был не совсем здоров, слаб, но сегодня чувствует себя лучше. Он просмотрел написанные мною и переданные ему в прошлый раз письма, одобрил и отправил их по назначению. Взял сегодняшнюю работу и дал для просмотра две новых книжки мыслей: «Грех угождения телу» и «Грех тунеядства», а также еще одно письмо для ответа — от революционера, опровергающего взгляды Льва Николаевича, но сомневающегося и в своих[47]. При мне просил дочь ответить на письмо директрисы какого?то учебного заведения, где устраивается спектакль и ставится «Власть тьмы». Эта директриса спрашивает Льва Николаевича, как произносить: «таё» или «тае»[48].
— Так напиши, что, по — моему, «тае», — говорил Лев Николаевич улыбаясь.
На днях в трех русских газетах появилась статья Льва Николаевича «Последний этап моей жизни». Когда?то, с год тому назад, она была напечатана в «Русском слове» под названием «Ход моего духовного развития». Ее перевели на французский язык, а теперь с французского опять на русский и, конечно, всячески исказили, чем Лев Николаевич был очень недоволен. Ему не нравилось и заглавие, приделанное произвольно к статье.
— Меня по этапам не водили, — шутил Лев Николаевич.
Главное, он удивлялся, как попала эта статья (или письмо — он и сам не помнил) в руки газетных корреспондентов. Об этом он послал запрос В. Г. Черткову [49].
Лев Николаевич просил меня остаться обедать и до обеда просмотреть первые четыре книжки мыслей, уже распределенных мною, просмотренных Львом Николаевичем, который сделал в них некоторые сокращения, — просмотреть еще раз для того, чтобы ознакомиться с теми требованиями, какие предъявлял к тексту Лев Николаевич, и потом делать в следующих выпусках соответствующие изменения самому.
Лев Николаевич сел было за просмотр принесенной мною сегодня работы, но опять встал.
— Нет, устал. Здесь нужно быть внимательным… Уж у меня такая привычка: все кончать сразу. Но это посмотрю после.
В шесть часов я вышел к обеду.
Лев Николаевич гулял, отдыхал и немного запоздал. За столом разговаривал с домашними и приехавшим из Овсянникова, ближней деревни, Буланже — о крестьянах, о злополучной статье с французского и пр[50]. Между прочим, сладкое он уговорился есть с одной тарелки со своей маленькой внучкой «Татьяной Татьяновной» (Сухотиной); «старенький да маленький», по выражению Софьи Андреевны; и когда Танечка, из опасения остаться в проигрыше, стремительно принялась работать ложечкой, Лев Николаевич запротестовал и шутя потребовал разделения кушанья на две равные части. Когда он кончил свою часть, «Татьяна Татьяновна» заметила философски:
— А старенький?то скорее маленького кончил!..
После обеда Лев Николаевич обещал показать внучатам, как пишут электрическим карандашом, присланным ему в подарок Софьей Александровной Стахович, старым другом семьи.
— Ну, кто не видал действие электрического карандаша? Пожалуйте! — провозгласил торжественно Лев Николаевич, встав из?за стола.
Трое внучат, Буланже, я, О. КТолстая, Татьяна Львовна, Сухотин отправились за ним в темную комнату, его спальню. Лев Николаевич встал в середине и зашуршал какой?то бумажкой.
— Что такое? — послышался его голос.
Карандаш не действовал. Отворили дверь в освещенную комнату, стали чинить карандаш — нет, ничего не выходило!
— За детей обидно! — недовольным голосом говорил Лев Николаевич.
Зрители в большинстве разошлись. Лев Николаевич прошел в «ремингтонную».
— А вот я вам двоим покажу кое?что интересное, — обратился Лев Николаевич ко мне и Буланже. Он сел за стол и взял перо. — Я покажу вам, как брамины доказывали Пифагорову теорему за сотни лет до Пифагора, — я узнал это из недавно присланной мне книжки.
Лев Николаевич сделал чертеж и быстро выполнил доказательство браминов, гораздо более простое, чем у Пифагора.
— Так вот я хочу этим сказать, — говорил Лев Николаевич, — насколько многообразна область знаний и какие бесчисленные вариации могут быть в ответах на один и тот же вопрос!.. И разве в силах человеческий ум их все исчерпать?
По просьбе Льва Николаевича, я принес снизу просмотренные мною его поправки и предполагаемые сокращения в четырех книжках мыслей. Я предложил ему несколько мыслей (до десяти), предназначенных к сокращению, сохранить в сборничках. Почти во всех случаях он согласился. Некоторые из них он хотел выкинуть лишь потому, что его не удовлетворяла их редакция.
— Благодарю вас, — сказал он по окончании разбора рукописей.
Буланже говорил Льву Николаевичу о предисловии, которое тот обещал написать к его статье о Будде. Лев Николаевич снова обещал, но добавил, что он теперь очень занят, что много работает.
— Жить мне осталось два с половиной года, а дел у меня два с половиной миллиона, — говорил он сокрушенно.
Тут вспомнили, что некий Болквадзе[51] в Петербурге, издатель журнала, получивший уже от Льва Николаевича принципиальное согласие на участие в его издании, пишет, что без статьи Льва Николаевича он не выпустит первого номера журнала[52]. Письмо его начали обсуждать.
— Да, это немного нехорошо, — сказал Лев Николаевич.
И рассказал, кстати, о другом своем корреспонденте. Предводитель дворянства Костромской губернии, Шулепников, принявший в число дворян своей губернии бывших членов первой Государственной думы — кадетов, исключенных своими дворянскими обществами за подписание «Выборгского воззвания»[53], сообщает, что правительство им недовольно, и спрашивает, продолжать ли ему деятельность в прежнем духе, или покориться, и еще что?то. Бедный Толстой!
— И представьте, — говорил Лев Николаевич, — что у меня о предводителях дворянства сохранилось такое воспоминание, что я перед ними просто Левочка Толстой… Эта важность, белые штаны… да, да… (Лев Николаевич засмеялся.) И я отношусь так ко всем важным лицам, к писателям и прочим… А ведь этот предводитель, наверное, моложе меня, и я перед ним — почтенный старик!..
— Ну, пойдемте играть в шахматы, — обратился Лев Николаевич к М. С. Сухотину и отправился с ним в зал.
Поломанный электрический карандаш Лев Николаевич послал со мной для починки слывущему техником Сереже Булыгину, который завтра обещал быть у меня.
Дал еще для ответа письмо одного поэта — крестьянина, поручив одобрить его стихи обличительного характера, добавив только, что ему не нравится в них чувство злобы, которого нужно стараться избегать.
10 февраля.
Вопрос о статье «Последний этап моей жизни» выяснился: она была написана двадцать лет тому назад, представляет страницу из дневника Льва Николаевича, была напечатана в издававшемся Чертковым в Англии «Свободном слове»[54], откуда и заимствована газетами. Теперь они выдают ее за новость!
По поводу сборничков мыслей Лев Николаевич сказал сегодня:
— Иногда они меня интересуют, а иногда мне кажется, что это слишком однообразно. Как вы думаете?
Я сказал, что так как эти книжечки предназначаются для простого народа, а другой популярной философской литературы нет, то они, по — моему, очень нужны. Лев Николаевич больше ничего об этом не говорил.
Затем он сообщил, что предполагает воспользоваться для сборника «На каждый день» мыслями из Достоевского. Он прочел в «Русской старине» статью о нем, и это натолкнуло его на мысль о том, сколько интересного материала заключается в сочинениях Достоевского и как мало он заимствовал оттуда[55].
Выборку мыслей Лев Николаевич хочет поручить мне, для чего завтра приготовит для меня сочинения Достоевского.
— Гоголь, Достоевский и, как это ни странно, Пушкин— писатели, которых я особенно ценю, — говорил Лев Николаевич. — Но Пушкин был еще человек молодой, он только начинал складываться и еще ничего не испытал… Не как Чехов!.. Хотя у него было уж такое стихотворение, как «Когда для смертного умолкнет шумный день»…
О Чехове я заметал, что мне, напротив, казалось, что он как бы шел к Толстому, так что я пытался даже проводить параллель между ними; что интересны его взгляды на интеллигенцию, хотя бы в пьесах. Лев Николаевич возразил:
— Все это — только следствие известной склонности к иронии. Это не сатира, которая исходит из определенных требований, а только ирония, — ирония, ни на чем не основанная.
Лев Николаевич оставил меня прочесть упомянутую статью о Достоевском, а сам поехал кататься.
11 февраля.
Приезжаю сегодня и узнаю, что Александра Львовна, помогавшая вести переписку, заболела, корью и слегла. Ввиду этого переписчица сочинений Толстого и воспоминаний Софьи Андреевны В. М. Феокритова просила меня остаться пожить некоторое время в Ясной, так как она одна не в силах справиться с работой.
— Мы о вас все утро говорили и хотели даже посылать за вами, — говорила она.
Я выразил, конечно, полное согласие на ее предложение. Зайдя к Льву Николаевичу, я передал ему книжки мыслей и получил еще одну новую. Он также говорил, что будет рад, если я приеду. Ввиду того, что я остаюсь, он сдал мне и все полученные им сегодня письма для ответа, числом более двадцати. Днем я ничего не стал делать, так как нужно было съездить домой, — отправить лошадь, взять некоторые вещи и пр.
Был доктор из Тулы. Рассказывал Льву Николаевичу о «геройстве» своего пациента, убившего при защите одного из напавших на его хутор грабителей. Лев Николаевич молчал. Он сам вызвал доктора на разговор, спросив его о четырех смертных приговорах в Туле. Но того, видимо, этот вопрос не так занимал.
Доктор уехал, не кончив обеда, к поезду на Тулу.
Лев Николаевич, между прочим, говорил:
— Меня очень интересуют эти люди, приговоренные к казни за свои убийства и грабежи. Я никак не могу понять, как можно за сто — тысячу рублей убивать совершенно неизвестного мне человека. Хотя причину такого состояния я понимаю. Это происходит от временного затемнения. Иные только сомневаются в рае, в чудесах, а этим людям, которые убедились в ненужности всего этого, временно ничего этого не нужно. У них нет ничего.
Говорил со Львом Николаевичем о некоем Соколове, литераторе из Петербурга, который спрашивал недавно у Льва Николаевича о том, «могут ли овцы кротостью заставить волков есть сено». Я ответил, по поручению Льва Николаевича, указав на те его сочинения, где можно было найти ответ на этот вопрос. Теперь Соколов прислал обиженное письмо, уже мне лично. Про него Лев Николаевич сказал:
— Он, как многие из таких людей, вырос среди людей, которых он был выше, привык быть самоуверенным среди них и ко всем другим так относится.
Вечером Софья Андреевна показала мне, где я буду спать, где умываться и т. п. Показала, кстати, еще не виденную мною другую половину дома, где помещается ее комната, показывала свои опыты в живописи и т. п., вообще была очень любезна. Говорила, что она просит меня остаться потому, что, уезжая (на четыре дня) в Москву, боится оставлять Льва Николаевича без постоянной помощи на всякий случай.
Я и спать буду в комнате рядом со спальней Льва Николаевича; из его спальни в эту комнату проведен звонок.
За чаем Софья Андреевна говорила Льву Николаевичу:
— Я оставляю тебя под присмотром Булгакова.
— Никакого присмотра мне не надо, — возразил Лев Николаевич.
Я долго занимался. Вечером поздно вошел Лев Николаевич.
— Будет, будет сидеть! Ложитесь спать.
Я улегся — на том самом диване в «ремингтонной», на котором спал когда?то Гусев. Лев Николаевич спит рядом. Я должен ходить на цыпочках, чтобы не разбудить его. Иногда слышится его кашель.
12 февраля.
Вчера, около часа ночи, я уже стал засыпать, как послышались стоны. Недалеко находилась комната, где лежал больной мальчик Сухотин. Вечером я даже обещал Татьяне Львовне и Михаилу Сергеевичу зайти к Дорику, если позовет сиделка — няня, на случай какой?нибудь помощи: он мог начать метаться, бредить и т. д. Я думал, что это он стонет и вскрикивает. Няня не приходила, и я продолжал лежать. Но наконец решил проведать больного. Одевшись наскоро, я подошел к двери в коридорчик и, приотворив ее и прислушавшись, вдруг совершенно неожиданно для себя убедился, что стоны и вскрикивания шли не из комнаты Дорика, а из спальни Льва Николаевича.
«Не несчастье ли?» — подумал я, и мне почему?то сразу вспомнился Золя, умерший с женой во время сна от угара в комнате.
Я быстро повернул ручку двери и вошел к Льву Николаевичу.
Он громко стонал. Было темно.
— Кто это, кто там? — послышался его голос.
— Это я, Лев Николаевич, — Валентин Федорович. Вы нехорошо себя чувствуете?
— Да… нехорошо… Бок болит и кашель. Я вас разбудил?
— Нет, ничего. Я позову Душана Петровича?
— Нет, нет, не нужно!.. Идите, ложитесь спать!
— Может быть, позвать, Лев Николаевич?
— Нет, не нужно! Он ничего не поможет…
Я продолжал просить, не догадавшись сразу, что мне просто нужно было бежать за Душаном.
— Нет, не нужно! Мне одному покойнее… Идите спите.
Я вышел и пошел за Душаном Петровичем. Тот не зашел сразу к Льву Николаевичу, а улегся на диване в гостиной, через одну комнату от его спальни. Но стоны сначала слышались изредка, а потом совсем прекратились, и ночь прошла спокойно.
Душан говорил, что это бывает с Львом Николаевичем, что он иногда стонет и вскрикивает по ночам (я этого не знал), но что сегодня, раз он болен, «другое дело» и я хорошо сделал, что вошел к нему.
Наутро Лев Николаевич проснулся не совсем здоровым. По мнению Душана, давала знать себя печень Льва Николаевича.
Лев Николаевич вышел утром ненадолго в халате, предлагал мне денег на расходы, но я отказался, сказав, что у меня есть. Часов в одиннадцать, осведомившись, скоро ли я пишу, и получив утвердительный ответ, продиктовал мне предисловие к статье Буланже о буддизме и просил потом исправить шероховатости слога.
Усевшись за разборку корреспонденции Льва Николаевича, я полюбопытствовал, между прочим, какие письма он оставляет без ответа; оказалось, что в большинстве случаев — все написанные высокопарно, патетически, с необыкновенными излияниями, одним словом, внушающие подозрение в искренности их авторов.
День прошел в работе.
За обедом Лев Николаевич был очень бодр и весел.
— Ужасно противно, когда старики чавкают губами, — говорил он, разжевывая кушанье, — вот так, как я. Я думаю, как противно на меня смотреть!
— Старик вообще противен, — заметил М. С. Сухотин.
Нет, не согласен! — засмеялся Лев Николаевич.
Ну, по крайней мере я себе противен, — продолжал М. С.
— Хорошо, что вы старик, — возразил Лев Николаевич, — а я не старик!..
— Дедушка, — лепетала внучка Льва Николаевича, известная «Татьяна Татьяновна», сидевшая с ним рядом, — ты видел мою косичку?
И она повертывала к дедушке косичку.
— Что, картинку?
— Косичку!
— Косичку? Ах, какая!.. Да, маленькая, меньше, чем у дьячка…
Сладкое дедушка опять ел из одной тарелки с внучкой.
— Это и приятно, — поучал он ее, — и полезно: мыть нужно не две, а только одну тарелку.
И добавлял:
— Когда?нибудь, в тысяча девятьсот семьдесят пятом году, Татьяна Михайловна будет говорить: «Вы помните, давно был Толстой? Так я с ним обедала из одной тарелки».
Лев Николаевич рассказывал о сне, который видел в ночь на сегодня. Ему снилось, что он взял где- то железный кол и куда?то с ним отправился. И вот, видит, за ним крадется человек и наговаривает окружающим: «Смотрите, Толстой идет! Сколько он вреда всем принес, еретик!» Тогда Лев Николаевич обернулся и железным колом убил этого человека. Но он через минуту же, по — видимому, воскрес, потому что шевелил губами и говорил что?то.
Были за обедом разговоры и более серьезные. Особенно много говорили о конституциях в разных странах и о их призрачном благе.
Вечером дорогой дедушка пришел, сел рядом со мной на диван у моего стола и читал мне, чтобы я после мог лучше разобрать, черновые некоторых своих кратких ответов на письма. Сидел совсем, как говорится, рядышком, и я посматривал сбоку на его пушистую и чистую седую бороду, освещенную лампой, и серьезное лицо.
Кто?то сказал, что у каждого человека есть свой специфический запах. Как это ни смешно, по — моему, Толстой пахнет каким?то церковным, очень строгим запахом: кипарисом, ризами, просфорой…
Выйдя к чаю, Лев Николаевич воскликнул:
— Я сегодня черт знает сколько сделал!..
И перечислил свои работы, выполненные сегодня.
За чаем долго говорили о литературе, в частности об Ибсене; о театре, в частности о Художественном московском. Лев Николаевич заявил, что он с удовольствием посмотрел бы там «Ревизора». Говорили опять о Детурнеле [56].
— Французы все?таки самые симпатичные люди, — говорил Лев Николаевич. — В политике они идут вперед, дали первый толчок революцией. Мыслители их также замечательны: Руссо, Паскаль — блестящие, ясные… Как я ни ценю Канта, но он такой — не скажу неглубокий, но тяжелый.
Вечером я сказал Льву Николаевичу, что, отвечая на адресованные ему письма, чувствуешь известное удовлетворение, потому что в большинстве случаев письма серьезные, нужные, да и от простого рабочего и крестьянского народа.
— Да, совесть говорит, что нужно отвечать на письма, — сказал Лев Николаевич.
У него немного болит горло и небольшой жар.
— Опять буду ночью кричать, — говорил он.
Но меня благодарил за то, что я вчера зашел к нему, и говорил, что я хорошо сделал.
13 февраля.
Ночь Лев Николаевич провел спокойно. Утром прислал мне с Душаном Петровичем яблоко.
По поводу не особенно хорошего самочувствия Льва Николаевича в эти дни М. С. Сухотин шутил с ним:
— Смотрите не заболейте без Софьи Андреевны! А то она приедет и скажет: вот, только стоит мне уехать, и Лев Николаевич расхворается… Это ей хлеб!
— Да, уж я стараюсь! — ответил Лев Николаевич.
По поводу продолжающейся шумихи вокруг французских гостей, во главе с Детурнелем, Лев Николаевич, между прочим, говорил:
— Говорить о мире и быть врагом антимилитаризма— это самое отвратительное фарисейство. Война кому?нибудь нужна. И действительно, на ней держится весь современный строй. Мужик это видит, а ученый профессор нет.
Он удивлялся сегодня моему почерку:
— Как вы пишете! Нет, в самом деле: аккуратно, весело, смотреть приятно! Вот я бы хотел так писать.
Вечером, идя спать, сказал:
— Постараюсь вас не тревожить сегодня.
Видимо, он ожидал и боялся противного.
Моя работа вчера и сегодня: собрал и расклеил на отдельные листочки, для удобства перемещения, мысли для книжки «Грех недоброжелательства» (по расписанию Льва Николаевича, из разных мест «На каждый день»); распределил по отделам эту книжку и другую— «Грех чувственности»; послал больше десятка писем, написанных мною по поручению Льва Николаевича, его собственные письма, а также несколько бандеролей с книгами.
Два слова — для характеристики корреспонденции, получаемой Львом Николаевичем. Я заметил, что просьбы об автографах поступают большей частью из- за границы.
Сегодня один корреспондент Льва Николаевича, какой?то неизвестный солдатик, сообщает: «У нас погода теплая, до 2° тепла. Снегу нет». Другой начинает свое письмо так: «Во имя отца и сына и святаго духа аминь. Осмеливаюсь прибегнуть к милосердию господню, чтобы господь послал мне грешному разумение написать сию письмо к многими уважаемыми народами русской земли, даже слышно и заграницами, Ваше громкое имя, — то и я, грешный человек и самый маленький, как букашка, хочу доползти хоть письмом до вашего имени, Лев Николаевич г — н Толстов».
Оба письма относятся к разряду так называемых «хороших писем», то есть серьезных, искренних и более или менее оригинальных. Есть еще у Льва Николаевича разряд писем «просительных» (о материальной помощи), которые он оставляет без ответа, и разряд писем «обратительных», авторы коих пытаются обратить его в православие и в прочие правоверные взгляды.
Заслуживает быть отмеченным, что Лев Николаевич часто вспоминает о В. Г. Черткове. Сегодня за обедом он говорил о нем в связи с полученными от него письмами и точным текстом статьи, появившейся в газетах под названием «Последний этап моей жизни». И меня Лев Николаевич часто спрашивает, получаю ли я письма из Крёкшина, и просит передавать их содержание.
Одна характерная для него черточка.
За обедом подали сладкое.
— Безумная роскошь видна хотя бы в этом, в пирожном. Мы в свое время пробавлялись хворостиками, разными киселями и оладьями. А такое пирожное подавалось разве в большие именины.
Сегодня, после обеда, произошел оживленный разговор об отказах от воинской повинности, — в связи с предстоящим мне отказом, — между мною, Львом Николаевичем и М. С. Сухотиным. Начали мы этот разговор с Михаилом Сергеевичем еще раньше, днем, гуляя по саду и споря о том, нужно ли мне оттянуть время отказа елико возможно, пользуясь правом отсрочки, предоставляемой мне пребыванием в университете, или же я должен немедленно выйти из университета, в котором числился уже только формально, и подвергнуться призыву на военную службу, а следовательно, и всем последствиям отказа от нее. Я настаивал на нравственной необходимости последнего шага, Сухотин же убеждал «не торопиться», «помедлить», «не губить себя, ибо могут и самые законы измениться».
Решили спросить у Льва Николаевича, кто из нас прав.
Говорили долго. Лев Николаевич решительно отказывался высказаться в ту или иную сторону и что?нибудь советовать, говоря, что человек сам должен решать такие вопросы. Последствиям отказа (вроде влияния на других и пр.) он не придает значения. «Не могу» — вот в чем все доводы отказывающегося.
Между прочим, он говорил:
Я никак не могу себе представить чувства, с которым человек идет на отказ, — вот как вы или Сережа Булыгин. Мне, старику, не страшно было бы это, мне жить осталось только несколько месяцев, год, а у молодого человека так много впереди!
Говорил также, что для него тюрьма была бы освобождением от тех тяжелых условий жизни, в которых он находится. Весь разговор невозможно передать, но он очень взволновал меня. Да и собеседники мои оказались, кажется, в несколько приподнятом настроении. По крайней мере я, уйдя в свою «ремингтонную», еще слышал из залы пх о чем?то переговаривающиеся голоса. Между тем игра в шахматы, за которую сели Михаил Сергеевич и Лев Николаевич, обычно проходит у них в молчании.
За чаем говорили о разном. Одно время Лев Николаевич сидел, задумчиво смотря в угол, и вдруг вымолвил:
— Как противен этот граммофон и труба эта!
Все присоединились к его мнению, и «изобретению цивилизации» снова порядочно досталось.
Перед сном Лев Николаевич зашел ко мне, подписал почтовые повестки на заказные письма и просмотрел написанные мною письма.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он.
— Хорошо!
— Вы один у нас бодрый, да Душан еще. Ну, прощайте!
15 февраля.
Утром Лев Николаевич вошел ко мне, еще не одетый, с бумагой в руках.
— Написал письмо Хирьякову[57]. Хотел написать хорошо, а все оборвал, испортил.
Концы письма, написанного на листе от большого блокнота, были действительно неровны, но написано письмо было на редкость четко. Не результаты ли это разговоров о его неразборчивом почерке?
Был гость. Молодой человек, бывший рабочий, желающий сесть на землю и взять к себе в помощники двух безработных босяков. Главная его идея состояла в том, чтобы постепенно увеличивать число безработных, привлекаемых к труду на земле.
— Разочаруется! — говорил Лев Николаевич.
Но в общем гость ему очень понравился, и он вспоминал о нем несколько раз.
Все вновь и вновь получаются Львом Николаевичем письма по поводу журнала петербургского издательства Максимова «Ясная Поляна» [58]. Название издательства и журнала вводит доверчивую публику в заблуждение, она щедро вносит деньги Максимову, обещающему «полное собрание запрещенных в России сочинений Л. Н. Толстого», а затем, поняв, что попалась в руки афериста, жалуется на его недобросовестность Льву Николаевичу и даже упрекает последнего. Например, сегодня некто кончает свое наполненное упреками письмо патетическим возгласом: «Я надеюсь на вашу честь, граф!»
Чтобы положить конец досадному недоразумению, причиняющему Льву Николаевичу немало хлопот, я, по его поручению и под его редакцией, написал сегодня такое письмо в одну из наиболее распространенных газет:
«Лев Николаевич Толстой получает за последнее время много писем, касающихся издательства «Ясная Поляна». Авторы этих писем, преимущественно подписчики журнала упомянутого издательства, справляются о его достоинствах, жалуются на невысылку или неаккуратную высылку книг, часто упрекают за это, просят немедленно начать высылку журнала или вернуть подписную плату и многое другое. А между тем Лев Николаевич уже заявлял печатно и поручил мне снова заявить, что он никакого отношения к издательству «Ясная Поляна» не имеет; издает ли оно его сочинения, как издает, какие именно и на каких условиях, — он не знает; если же издает, то без всякого его ведома, пользуясь лишь его общим разрешением беспрепятственно печатать и издавать все его сочинения, написанные после 1881 года, так что считать себя в какой бы то ни было мере ответственным за деятельность этого издательства Лев Николаевич никак не может» [59].
Про работу над отдельными книжками мыслей, выбираемых из «На каждый день», Лев Николаевич говорил мне, что она для него очень радостна, интересна и он уже не сомневается в том, что она нужна.
Утром я несколько раз по разным поводам входил в комнату Льва Николаевича во время его работы и извинился перед ним.
Но он по свойственной ему деликатности возразил:
— Что вы! Я вас боюсь, а не вы меня бойтесь!..
Перед обедом был у Льва Николаевича еще гость — пожилой господин с необыкновенно звучной двойной фамилией, который просил Льва Николаевича прочесть его поэму и дать ему удостоверение, что в ней не заключается «болезненного направления». Конечно, он только утомил Льва Николаевича. Сказать же о своем деле до свидания с Толстым он не хотел.
За обедом Лев Николаевич говорил о рассказе Леонида Андреева, напечатанном в «Утре России»[60].
— Это написано каким?то непонятным, не русским языком, по — испански, должно быть. Все дело в том, что какой?то священник залез на паровоз, повернул рычаг и уехал… Я самым талантливым из нынешних писателей считаю Куприна, — так это потому, что его направление менее безумно.
Заговорили о пародиях Измайлова[61] на современных писателей.
— Измайлов хорошо пишет, — заметил Лев Николаевич.
После обеда он читал вслух М. С. Сухотину и мне новую статью Ф. Страхова в одной маленькой народной газете[62]. Снова говорил о теперешней своей работе, что она очень занимает и радует его.
Вечером Лев Николаевич подписал свои, переписанные на пишущей машинке, письма и просмотрел написанные мной.
— Спите спокойно! — проговорил он уходя.
Часов в двенадцать, когда я еще не спал, Лев Николаевич отворил дверь из своей комнаты и заглянул ко мне.
— Что же вы не спите?
И тут же попросил меня приготовить ему завтра для поправки, распределив по новому плану, февральский выпуск «На каждый день», который нужно было отсылать в типографию.
После его ухода я некоторое время продолжал еще заниматься и приблизительно в час или в половине второго пошел вниз, отнести почту. Вдруг раздался электрический звонок, за ним другой.
Я вспомнил, что это звонок из комнаты Льва Николаевича в мою, — тот самый, которым Лев Николаевич должен был воспользоваться «на всякий случай», — ? немного даже испугался: ведь Лев Николаевич ни разу ко мне не звонил, даже во время болезни.
Прибегаю. Лев Николаевич лежит в постели. На столике — зажженная свеча.
— Мне бы Душана Петровича, — говорит он.
— Вы нездоровы, Лев Николаевич?
— Нет… А то вы сделайте. В углу мышь скребется, так возьмите в кабинете свечу, зажгите и поставьте вон в тот угол.
Я все исполнил и, пожелав спокойной ночи Льву Николаевичу, вышел, довольный, что ничего худшего тревожные звонки не обозначали.
16 февраля.
Утром Лев Николаевич говорил:
— Я ужасно гадок сегодня: чувствуется какая?то тяжесть во всем теле… Так что вы будьте снисходительны ко мне!
После я слышал, как он говорил:
— Нездоровится, но работается ничего.
И действительно, он работал, как всегда, до двух часов и вечером, нисколько не отступив от обычного распределения дня.
Утром же Лев Николаевич прочел в только что полученном номере журнала «Жизнь для всех» статью В. Г. Черткова «Две цензуры для Толстого», которая очень ему понравилась[63].
Льва Николаевича очень беспокоит продолжающаяся болезнь Александры Львовны, которую он часто навещает, сам носит ей вниз по лестнице кофе и т. д.
Кто?то высказал предположение, что у Александры Львовны «сильный взрыв инфлюэнцы» или что?то в этом роде. Лев Николаевич засмеялся.
— У Саши не корь, не инфлюэнца, — сказал он, — она больна. И одни болеют дурно, другие хорошо болеют, так она — хорошо. А доктора все говорят разное.
Нужно сказать, что у Толстых перебывало уже три доктора.
После обеда Лев Николаевич сел подписать накопившиеся визитные и фотографические карточки, присланные для этого любителями автографов.
— Работа кипит! — шутил он, подписывая их одну за другой, тогда как я беспрестанно вынимал из?под его руки подписанные и подсовывал новые.
Тут же были М. С. Сухотин и П. А. Буланже. Шутили, что на библиографическом рынке автографы Толстого идут по дешевой цене, так как выпущено их много; говорили о грамматических ошибках у Толстого и т. д. Лев Николаевич смеялся вместе со всеми.
За чаем Софья Андреевна, Татьяна Львовна и Лев Николаевич вспоминали о поэте А. А. Фете, которого все они хорошо знали и который часто бывал в Ясной Поляне[64]. Лев Николаевич говорил:
— Художник, и писатель, и музыкант дорог и интересен своим особенным отношением к явлениям жизни, дорог тем, что он не повторяется… Так и Фет. И я понимаю даже и это его стихотворение (его только что читала Татьяна Львовна. — В. Б.) о том, что ему пробор волос дороже всего на свете: он соединяет в своем представлении этот пробор с известной личностью…[65] Тургенев говорил как?то, что Фет глуп; да он сам был гораздо глупее его!..
И Лев Николаевич продекламировал стихотворение Фета: «Шепот, робкое дыханье…»
— А ведь сколько оно шума наделало когда?то, сколько его ругали!.. Но в нем одно только нехорошо и не нравится мне: это выражение «пурпур розы».
М. С. Сухотин рассказал, как когда?то Лев Николаевич при нем высказывал то же мнение об этом выражении самому Фету и как Фет с ним спорил.
Лев Николаевич забыл уже про это.
— Данеужли?! — воскликнул он.
Утром были у Льва Николаевича француз, представитель кинематографической фирмы, и молодой человек — революционер. Первый отложил снимание Льва Николаевича до весны; второй ушел, оставив во Льве Николаевиче очень неприятное и нелестное о себе воспоминание.
Ввиду того, что у Льва Николаевича болит горло, Душан предупредил всех домашних, чтобы его меньше вызывали на разговор.
Выйдя в столовую к обеду, Лев Николаевич рассказал, что он читал целый час, с сыном М. С. Сухотина Михаилом, «Мертвые души» Гоголя.
О Гоголе он говорил:
— Замечательно, что когда он описывает что?нибудь, выходит плохо, а как только действующие лица начнут говорить — хорошо. Мы сейчас о Собакевиче читали. — Прошу!.. (Лев Николаевич весело засмеялся. — В. Б.). «Один прокурор хороший человек, да и тот… свинья!.. А губернатор? Разбойник!..»
И Лев Николаевич снова залился добродушным смехом.
Затем говорили о купце, поклоннике Льва Николаевича, который все присылает в Ясную Поляну ситцы своей фабрики; о хорошем письме из Японии, полученном Львом Николаевичем[66], о положении католицизма на Западе в сравнении с положением православия в России и пр.
Заговорили о снах. Лев Николаевич рассказал, как ему приснилось на днях, что он вальсировал на балу с какой?то дамой и все смущался, что он танцует по — старинному, тогда как все — по — новому.
— Сны — это удивительное явление, — говорил Лев Николаевич. — Совершенно справедливо изречение Паскаля, что если бы сны шли в последовательности, то мы не знали бы, что — сон, что — действительность[67].
Сегодня Лев Николаевич получил большое и горячее письмо от студента Киевского университета Бориса Манджоса, с призывом уйти из Ясной Поляны, от тех неестественных условий, в которых Лев Николаевич живет здесь.
«Дорогой, хороший Лев Николаевич! — писал, между прочим, киевский студент. — Дайте жизнь человеку и человечеству, — совершите последнее, что Вам осталось сделать на свете, то, что сделает Вас бессмертным в умах человечества… Откажитесь от графства, раздайте имущество родным своим и бедным, останьтесь без копейки денег и нищим пробирайтесь из города в город… Откажитесь от себя, если не можете отказаться от близких своих в семейном кругу»[68].
Лев Николаевич отвечал Манджосу следующим письмом, о котором просил меня никому не говорить:
Данный текст является ознакомительным фрагментом.