O Americana, Outra Vez!
O Americana, Outra Vez!
Как-то раз я подсадил на дороге в машину одного парня, путешествовавшего автостопом, и он рассказал мне, до чего интересна Южная Америка, заверив, что я непременно должен в ней побывать. Я пожаловался на незнание языка, а он ответил: так выучите его, невелика проблема. И я решил, что это хорошая мысль — надо бы мне съездить в Южную Америку.
В Корнелле иностранные языки преподавали, следуя методу, который использовался во время войны: в группу из десяти изучающих язык студентов включался человек, свободно им владеющий, и все разговоры велись только на этом языке — ни на каком другом. Поскольку я, хоть и был профессором, но выглядел довольно молодо, то решил присоединиться к такой группе под видом обычного студента. А поскольку я еще не надумал, в какую страну Южной Америки поеду, то выбрал испанский, так как в большей части тамошних стран как раз по-испански и говорят.
Я пришел, чтобы записаться на занятия, мы все стояли около аудитории, готовые войти в нее, и вдруг, видим, в нашу сторону шагает блондинка из тех, которых называют «пневматическими». Знаете, время от времени на человека накатывает чувство, которое можно выразить только словами УХ ТЫ? Выглядела она просто сногсшибательно. Я сказал себе: «Может, она тоже испанским решила заняться — вот будет здорово!». Ан нет, она проследовала на занятия португальским. И я подумал: какого черта — я могу и португальский учить.
Пошел я было за ней, но тут во мне проснулся англосакс, заявивший: «Нет, так правильные решения о том, какой язык учить, не принимаются». И я повернул назад и записался на изучение испанского — о чем после сильно пожалел!
Немного позже — в Нью-Йорке, на собрании Физического общества — я оказался сидящим в зале рядом с бразильцем Жайми Тиомну, и он спросил меня:
— Что вы собираетесь делать этим летом?
— Думаю посетить Южную Америку.
— О! А в Бразилию приехать не хотите? Я бы добыл для вас место в Центре физических исследований.
Выходит, теперь мне придется переучиваться с испанского на португальский!
Я отыскал в Корнелле аспиранта-португальца, мы с ним занимались два раза в неделю, и мне удалось немного изменить то, что я уже выучил.
В самолете, которым я летел в Бразилию, мне досталось место рядом с колумбийцем, говорившим только по-испански, — так что беседовать с ним я не стал, чтобы опять не запутаться. Однако впереди меня сидели двое, разговаривавшие по-португальски. Настоящего португальского я еще ни разу не слышал — учитель мой всегда говорил медленно и отчетливо. А из этих двоих слова вылетали, как метеоры, бррррррр-а-та брррррррр-а-та, я даже слова «я» не уловил, не говоря уж об артиклях или каком-нибудь «ничего».
Наконец, когда мы сели для дозаправки на Тринидаде, я подошел к ним и очень медленно произнес на португальском, вернее на том, что я считал португальским:
— Извините… вы понимаете… то, что я сейчас говорю?
— Pues n?o, porque n?o, — «Конечно, почему же нет?», ответили они.
Ну и я объяснил им, как смог, что полгода изучал португальский, однако разговоров на нем никогда не слышал, а, прислушиваясь к ним в самолете, не смог понять ни единого слова.
— А, — рассмеялись они. — N?o e Portugues! E Lad?o! Judeo!
Язык, на котором они говорили, имел к португальскому такое же отношение, какое идиш имеет к немецкому, — представьте себе, как человек, изучавший немецкий, сидит за спинами двух говорящих на идише евреев и пытается понять, что происходит. Язык явно немецкий, а разобрать ему ничего не удается. Должно быть, как-то не так он этот язык учил.
Когда мы вернулись в самолет, они указали мне на человека, говорившего по-португальски, и я уселся рядом с ним. Выяснилось, что он изучал в Мэриленде нейрохирургию, так что разговаривать с ним было нетрудно, — пока речь шла о cirugia neural, o cerebreu и прочих «сложных» вещах подобного рода. Длинные слова переводятся на португальский с великой легкостью, поскольку отличаются лишь окончаниями: там где в английском «-tion», в португальском «-?ao»; где «-ly», там «-mente», и так далее. А вот когда он взглянул в окно и произнес что-то совсем простое, я ничего не понял — не смог разобрать слова «небо синее».
С самолета я сошел в Ресифи (дорогу от Ресифи до Рио должно было оплатить правительство Бразилии). Меня встречал тесть Чезаре Латтеса, возглавлявшего Центр физических исследований в Рио, его жена и еще один человек. Пока мужчины забирали мой багаж, женщина спросила меня по-португальски: «Вы говорите на португальском? Замечательно! А как получилось, что вы стали его учить?».
Я ответил, медленно, с большими усилиями:
— Сначала я учил испанский… потом выяснилось, что я еду в Бразилию…
Дальше я хотел сказать: «Ну, я и выучил португальский», однако никак не мог этого «ну» вспомнить, я же умел сооружать только ДЛИННЫЕ слова, поэтому закончил так: «CONSEQUENTEMENTE[6], apprendi Portugues».
И когда мужчины вернулись с моим багажом, она им сказала:
— Представьте, он говорит по-португальски! И такие чудесные слова знает: CONSEQUENTEMENTE!
Тут по радио объявили: рейс на Рио отменяется, следующий будет только во вторник, — а мне нужно было попасть в Рио самое позднее в понедельник.
Я страшно расстроился.
— Может, найдется грузовой самолет? — спросил я. — Мне доводилось летать и на грузовых.
— Профессор! — ответили мне эти трое. — У нас в Ресифи так хорошо. Мы вам все здесь покажем. Расслабьтесь, вы же в Бразилии.
В тот вечер я пошел прогуляться по городу и наткнулся на небольшую толпу, собравшуюся вокруг здоровенной прямоугольной ямы, выкопанной прямо посреди улицы, — она предназначалась для канализационных труб или еще для чего, — и в этой яме стоял автомобиль. Чудо что такое: машина вошла тютелька в тютельку и крыша ее оказалась вровень с дорогой. Рабочие не потрудились поставить под конец дня какие-либо предупреждающие знаки, и человек просто-напросто въехал в яму. У нас не так, отметил я про себя. Когда у нас копают яму, вокруг нее ставят, чтобы защитить водителей, знаки объезда, мигающие огни. А тут — люди вырыли яму, рабочий день закончился, и они просто ушли.
Так или иначе, Ресифи действительно оказался приятным городом, и я остался в нем до вторника.
В Рио меня встречал сам Чезаре Латтес. Национальное телевидение снимало нашу встречу, правда, без записи звука. Оператор сказал:
— Сделайте вид, будто вы разговариваете. Скажите что-нибудь друг другу — все что угодно.
И Латтес спросил меня:
— Вы уже нашли себе на ночь хороший словарь?
В тот вечер бразильские телезрители наблюдали за тем, как директор Центра физических исследований приветствует приглашенного профессора из Соединенных Штатов, — знали бы они, что темой их беседы были поиски девушки, с которой профессор мог бы провести ночь!
При первом моем приходе в Центр, нам нужно было решить, в какое время я буду читать лекции — по утрам или после полудня.
Латтес сказал:
— Студенты предпочитают послеполуденные часы.
— Ладно, буду читать после полудня.
— Да, но на пляже после полудня такая благодать. Читайте лучше по утрам, а под вечер будете наслаждаться пляжем.
— Вы же говорите, что студенты предпочитают послеполуденные часы.
— Об этом вам волноваться нечего. Делайте как вам удобнее! Наслаждайтесь пляжем.
И я понял, что здесь смотрят на жизнь не так, как там, откуда я приехал. Во-первых, здешние люди, в отличие от меня, никуда не спешат. А во-вторых, если для тебя лучше вот так, махни рукой на все остальное! И я стал по утрам читать лекции, а после полудня наслаждаться пляжем. Знай я все это раньше, сразу стал бы учить португальский, а не испанский.
Поначалу я собирался читать лекции по-английски, но тут обнаружилось следующее: когда студенты объясняли мне что-либо по-португальски, я их толком не понимал, хоть португальский немного и знал. Мне было не ясно, говорят они «возрастает», или «уменьшается», или «не возрастает», или «не уменьшается», или «уменьшается медленно». А когда они начинали вымучивать английские фразы, произнося «ahp» вместо «up» или «doon» вместо «done», я понимал, о чем речь, даже при том, что произношение у них было паршивое, а грамматика увечная. И я сообразил, что если мне хочется разговаривать с ними и чему-то их научить, лучше делать это по-португальски, каким бы жалким он у меня ни был. Так им легче будет меня понимать.
В тот первый мой приезд в Бразилию, продлившийся шесть недель, меня попросили выступить в Бразильской академии наук — рассказать о недавно законченной мной работе из области квантовой электродинамики. Я надумал говорить по-португальски и двое студентов Центра вызвались мне помочь. Текст доклада я написал сам, потому что, если бы его написали они, в нем оказалось бы слишком много слов, которых я и не знаю, и произносить не умею. Написал, стало быть, а они подправили грамматику и кое-какие слова, сделали текст удобопонятным, однако он все равно остался на том уровне, на котором я мог его читать и более-менее понимать, что я, собственно, говорю. Они также научили меня правильно произносить слова: «de» должно лежать где-то между «deh» и «day» — и никак иначе.
Пришел я на заседание Бразильской академии наук, первый докладчик, химик, поднимается на трибуну и начинает докладывать — по-английски. Это что же, он вежливость проявляет или как? Понять, что он говорит, я не могу, потому что произношение у него совсем никуда, но, может, оно у всех здесь такое, и остальные его понимают? За ним встает следующий, тоже докладывает что-то и тоже по-английски!
Когда наступил мой черед, я сказал:
— Простите, я не знал, что официальным языком Бразильской академии наук является английский, и потому не стал готовить мой доклад на этом языке. Так что, прошу меня извинить, но я зачитаю его по-португальски.
И зачитал, и все были довольны.
Следом встает еще кто-то и говорит:
— Следуя примеру моего коллеги из Соединенных Штатов, я тоже буду выступать по-португальски.
В общем, насколько мне известно, я изменил традицию, касающуюся того, на каком языке следует читать доклады в Бразильской академии наук.
Несколько лет спустя я познакомился с бразильцем, который в точности процитировал мне начальные фразы моего тогдашнего выступления в Академии. Так что я, похоже, произвел там немалое впечатление.
Тем не менее язык этот никак мне не давался, и я продолжал работать над ним постоянно, читая газеты и прочее. И лекции продолжал читать на португальском — вернее, на том, что я именовал «фейнманов португальский», сознавая, что на подлинный португальский он похожим быть не может, поскольку я сам не всегда понимал, что говорю, как не понимал и того, что говорили на улицах люди.
Бразилия понравилась мне настолько, что год спустя я приехал туда снова и уже на десять месяцев. На сей раз я читал лекции в университете Рио, который, предположительно должен был мне платить, однако не платил ничего, так что деньги, которые мне полагалось получать в университете, я получал от Центра.
В конечном итоге, я поселился там в отеле «Мирамар», стоящем прямо на пляже Копакабаны. И на какое-то время мне отвели номер на тринадцатом этаже — с видом на океан и на пляжных девушек.
Оказалось, что в этом отеле постоянно останавливаются, чтобы «отлежаться» — термин, который всегда приводил меня в недоумение — пилоты и стюардессы «Пан-Американ эйрлайнз». Селились они всегда на четвертом этаже, а поздно ночью принимались воровато сновать вверх-вниз на лифтах.
Как-то раз я отправился в недельную поездку по стране, а когда вернулся, управляющий отелем сказал мне, что ему пришлось сдать мой номер кому-то еще, поскольку больше свободных в отеле не было, — а мои вещи он распорядился перенести в другой номер.
Этот находился над кухней, обычно в нем никто подолгу не задерживался. Управляющий, судя по всему, решил, что я — единственный, кто способен уяснить преимущества этого номера в такой мере, чтобы смириться с кухонными запахами и ни на что не жаловаться. Я и не жаловался: номер находился на четвертом этаже, рядом с теми, в которых жили стюардессы. Это избавляло меня от множества проблем.
Людям, работавшим на авиалинии, жизнь, которую они вели, отчасти, как это ни странно, наскучила, и вечера они нередко просиживали в барах. Мне эти люди нравились, и я, чтобы пообщаться с ними, тоже зачастил в бары — и каждую неделю проводил в них по несколько дней кряду.
И однажды, около 3.30 дня, иду я вдоль пляжа Копакабаны, прохожу мимо бара и внезапно меня охватывает сильнейшее чувство: «Вот именно то, что мне сейчас требуется: зайти туда и выпить!».
Я сворачиваю к бару и тут говорю себе: «Минуточку! Сейчас середина дня. В баре пусто, разговаривать не с кем, а значит и причин для того, чтобы пить, у тебя нет. С чего это тебе вдруг так приспичило?» — и я испугался.
С тех пор я спиртного в рот больше не брал. Думаю, никакая особая опасность мне не грозила, поскольку пить я бросил без каких бы то ни было усилий. Однако та сильная, внезапно возникшая потребность меня напугала. Понимаете, я так люблю думать, что боюсь попортить замечательную «мыслительную машину», доставляющую мне столько радости. По этой же причине я, много позже, не стал экспериментировать с ЛСД — несмотря на весь мой интерес к галлюцинациям.
Ближе к концу того бразильского года я повел одну из стюардесс — очень милую девушку с косами — в музей. Когда мы проходили через посвященный Египту отдел, я начал рассказывать ей: «Крылья на саркофаге означают то-то и то-то, а вот в эти вазы складывали внутренности, а вон за тем углом должно находиться то-то и то-то…» и вдруг подумал: «Откуда ты все это знаешь? От Мэри Лу» — и мне страх как захотелось увидеть ее.
С Мэри Лу я познакомился в Корнелле, а после, перебравшись в Пасадену, узнал, что она переехала в находившийся неподалеку Уэствуд. Какое-то время она мне нравилась, но мы с ней часто ругались и, в конце концов, решили, что ничего у нас не получится — и расстались. Однако, после года, проведенного мной со стюардессами, я впал в своего рода отчаяние и, рассказывая этим девушкам то и сё, все время думал о том, какая удивительная женщина Мэри Лу, и о том, что ругаться нам с ней ну совершенно не стоило.
Я написал ей письмо с предложением выйти за меня замуж. Человек умный, наверное, сказал бы мне, что это опасно: когда ты находишься вдали от женщины и ничего, кроме бумаги у тебя нет, ты испытываешь одиночество, вспоминаешь только хорошее и не можешь припомнить причин, по которым вы с ней бранились. Ну так ничего у нас и не вышло. Мы тут же снова начали ссориться, и брак наш продлился всего два года.
Один из служащих посольства США знал, что мне нравится самба. Думаю, я рассказал ему, что, когда первый раз приезжал в Бразилию, то услышал на улице, как репетировала игравшая самбу группа и захотел узнать о бразильской музыке побольше.
Он сообщил мне, что у него на квартире каждую неделю репетирует небольшая группа из тех, что называются «районными», и предложил прийти послушать ее.
Группа состояла из трех не то четырех человек (одним из них был швейцар того же самого многоквартирного дома) и, поскольку репетиции происходили в квартире — больше им репетировать было негде, — играли они довольно тихо. Один играл на бубне, который они называли pandeiro, другой на маленькой гитаре. Мне все время казалось, что я слышу звук барабана, хотя никакого барабана там не было. В конце концов я сообразил, что это звучит бубен, тот парень играл на нем замысловатым таким образом, — выворачивая запястья и ударяя по коже бубна большим пальцем. Мне это показалось занятным и я тоже выучился — более или менее — играть на pandeiro.
Приближался сезон Карнавала — сезон исполнения новой музыки. В Бразилии новую музыку и новые записи не представляют публике постоянно, это делается во время Карнавала — очень веселое, волнующее время.
Оказалось, что тот швейцар был еще и композитором, принадлежавшим к небольшой «школе» самбы — «школе» не в смысле образования, но в том, в каком, типчиков, околачивавшихся на пляже Копакабана, называли Far?antes de Copacabana, то есть «Жульем Копакабаны», — я проявил к ней живейший интерес, и швейцар пригласил меня поиграть с ним и его друзьями.
«Школа» эта представляла собой вот что: ребята из favelas — беднейших районов города — собирались вблизи одной из площадок, на которых строились многоквартирные дома, и репетировали к Карнавалу новые вещи.
Я играл на такой штуковине, называемой «frigideira», — это железная сковородка дюймов шести в поперечнике, по которой бьют железной же палочкой. Аккомпанирующий инструмент, издающий звонкий, дробный звук, который сопровождает основную музыку и ритм самбы. Ну вот, играл я на ней и все, вроде бы, шло хорошо. Мы репетировали, музыка гремела, темп был страшенный, и вдруг лидер нашей группы, огромный негр, игравший на batteria (ударных), закричал: «СТОП! Минутку, минутку!». Все остановились. «Что-то не так с frigideiras! — пророкотал он. — O Americana, outra vez!» («Опять этот американец!»).
Мне стало не по себе. И я начал тренироваться с утра до вечера. Расхаживал по пляжу с двумя найденными где-то палочками, крутя запястьями, упражняясь, упражняясь и упражняясь. Старался я изо всех сил и все равно чувствовал себя не достигающим нужного уровня, помехой для других, неумехой.
Ну так вот, а пора Карнавала приближалась, и как-то вечером между лидером группы и пришедшим откуда-то парнем произошел некий разговор, после которого лидер приблизился к нам и начал отбирать одного человека за другим: «Ты!» — сказал он трубачу. «Ты!» — певцу. «Ты!» — он ткнул пальцем в меня. Я решил, что нас выгоняют. А он сказал: «Идите за мной!».
Мы обошли стройплощадку — нас было пятеро или шестеро, не помню, — а за ней стоит «кадиллак» с откинутым верхом. «Полезайте!» — сказал лидер.
Для всех места в машине не хватило, кому-то пришлось устроиться на багажнике. Я спросил у севшего рядом со мной парня:
— Что он делает — выгоняет нас?
— N?o s?, n?o s? (Не знаю).
Мы поехали по дороге, которая уперлась в обрыв над морем. Машина остановилась, наш лидер сказал: «Вылезайте» — и подвел нас к самому краю обрыва!
А следом: «Построились! Ты первый, потом ты, потом ты! Играйте! Шагом марш!».
Мы стали спускаться с обрыва — по очень крутой тропе, — и в конце концов, наша маленькая группа — трубач, певец, гитарист, pandeiro и frigideira — пришла в рощу, где происходил какой-то частный прием. Нас отобрали не потому, что глава школы решил от нас избавиться, нет, он послал нас играть на праздник — туда, где нужна была самба! А на деньги, которые ему заплатили, он купил костюмы для нашей группы.
После этого я чувствовал себя гораздо увереннее — как-никак, выбирая исполнителя на frigideira, он остановился на мне!
А затем произошел случай, укрепивший мою веру в себя. Некоторое время спустя к нам пришел паренек из другой школы самбы, обосновавшейся на Леблоне, более удаленном от города пляже.
Наш шеф спросил его:
— Ты откуда?
— С Леблона.
— На чем играешь?
— На frigideira.
— Ладно. Давай послушаем, как ты играешь на frigideira.
Паренек достает свою frigideira, палочку и… «брррра-дум-дум, чик-а-чик». Господи! Ну просто чудо какое-то!
А шеф говорит:
— Иди-ка, встань вон там, рядом с O Americana, и поучись у него играть на frigideira!
Я думаю, со мной произошло примерно то же, что происходит с приезжающим в Америку человеком, который говорит только по-французски. Поначалу он делает в разговоре столько ошибок, что его и понять-то толком нельзя. Однако он практикуется, начинает говорить все лучше и лучше, и тут вы обнаруживаете, что в его речи присутствует некая упоительная особенность — милый такой акцент, просто заслушаться можно. Видимо, и я играл на frigideira со своего рода акцентом, — ведь не мог же я сравняться с ребятами, которые играют на ней чуть ли не с рождения, значит в моей игре должен был присутствовать некий акцент. Но как бы там ни было, я обратился в довольно приличного исполнителя.
В один из предшествовавших Карнавалу дней глава нашей школы самбы сказал:
— Ладно, нам следует поупражняться в игре на ходу. Пошли на улицу.
Вышли мы со строительной площадки на улицу, а там машин невпроворот. На примыкающих к Копакабане улицах, всегда творится черт знает что. Хотите верьте, хотите нет, но троллейбусы там едут в одну сторону, а машины в другую. А мы заявились туда в самый час пик и намеревались пройти по середине авениды Атлантика.
Я подумал: «Господи Иисусе! У шефа же нет лицензии, он ни о чем не договорился с полицией, вообще никаких предварительных шагов не предпринял. Просто взял да и вывел нас на улицу».
Зашагали мы по улице, и люди вокруг пришли в полный восторг. Кто-то из прохожих разжился веревкой и оцепил нас этаким прямоугольником, чтобы никто лишний не лез в наш строй. Люди начали высовываться из окон. Всем хотелось услышать новые самбы. Очень волнующая получилась репетиция!
Едва мы тронулись в путь, как я увидел вдали на улице полицейского. Он глянул в нашу сторону, тут же понял, что происходит, — и начал направлять поток машин так, чтобы тот нас огибал! Никакой формальщины. Никто ни с кем не договаривался, и тем не менее все получилось как надо. Какие-то люди держали вокруг нас веревочное ограждение, пешеходы толпились на тротуарах, полицейский регулировал движение машин (и вскоре возникла пробка), а мы шагали себе и шагали. Прошлись по улице, свернули за угол и так обошли — на авось! — всю Копакабану.
Завершилась эта прогулка на маленькой площади перед домом, в котором жила мать нашего лидера. Мы стояли на площади, играли, и его мать, тетка и прочая родня выбежали из дома. Все в передниках — они что-то стряпали на кухне, — и видели бы вы, как они разволновались, чуть ли не до слез. До чего ж это было здорово — доставлять людям такую радость! А сколько слушателей повысовывалось из окон — с ума можно было сойти! Я вспоминал, как впервые приехал в Бразилию, как увидел один из игравших самбу оркестриков — как полюбил эту музыку, почти до безумия, — и вот теперь я сам играл в таком оркестрике!
Кстати, когда мы маршировали по улицам Копакабаны, я заметил в толпе прохожих двух молодых дам из нашего посольства. И на следующей неделе получил из посольства письмо, в котором говорилось: «Вы делаете очень важное дело — трали-вали…» — как будто моя цель состояла в том, чтобы улучшить отношения между Соединенными Штатами и Бразилией! Как будто именно эту «важную» задачу я и решал.
Да, так вот, мне не хотелось появляться на репетициях в костюме, который я надевал, когда отправлялся в университет, читать лекции. Ребята нашей школы были бедняками, одежду носили старую, потертую. Ну и я тоже, чтобы не выглядеть среди них белой вороной, облачался в старенькую майку и поношенные штаны. Однако проходить в таком виде через вестибюль роскошного, глядевшего на пляж Копакабаны отеля на авениде Атлантика я тоже не мог. Поэтому я спускался на лифте в подвал и покидал отель через черный ход.
Перед самым Карнавалом должно было состояться особое состязание между школами самбы, относящимися к разным пляжам — Капакабане, Ипанему, Леблону, — всего их было три или четыре, и одна из них — наша. Нам предстояло пройти в костюмах по авениде Атлантика. Меня это дело немного пугало — я ведь все-таки не бразилец. Впрочем, мы собирались облачиться в костюмы греков, и я решил, что грек из меня получиться не хуже прочих.
В день состязания я обедал в ресторане отеля, и метрдотель, нередко видевший, как я, заслышав самбу, принимался постукивать пальцами по столу, подошел ко мне и сказал:
— Мистер Фейнман, сегодня произойдет нечто такое, что вам очень понравится! Это tipico Brasileiro — чисто бразильское событие: прямо перед нашим отелем пройдут маршем разные школы самбы! Они так хорошо играют — вы просто должны их услышать!
Я ответил:
— Ну, вообще-то, я нынче вечером занят. Не знаю, смогу ли.
— О! Но вам это правда понравится. Tipico Brasileiro!
Он все настаивал, а я все твердил, что, наверное, присутствовать при этом событии не смогу, — в общем, разочаровал его напрочь.
Вечером я натянул старую одежду и, как обычно, покинул отель через подвальный черный ход. На строительной площадке мы переоделись и вышли на авениду Атлантика — сотня бразильских греков в бумазейных костюмах, я шел в последних рядах, играя на frigideira.
По обеим сторонам авениды Атлантика собралась огромная толпа, изо всех окон выставились люди, мы приближались к отелю «Мирамар», в котором я жил. Там на столах и стульях стояла масса людей. Мы шли, и играли, быстро-быстро, и наконец, наш оркестр поравнялся с отелем. И я вдруг увидел, как один из официантов подпрыгнул и ткнул в меня пальцем, — и даже сквозь создаваемый нами шум услышал его вопль: «O PROFESSOR!». Вот тогда метрдотель и понял, почему я не мог наблюдать за состязанием — потому что сам в нем участвовал!
На следующий день я увиделся с дамой, которую часто встречал на пляже, она занимала номер, чьи окна выходили на авениду Атлантика. Дама эта наблюдала вместе с друзьями за парадом школ самбы и, когда мы проходили мимо, один из ее друзей воскликнул: «Прислушайтесь к парню, который играет на frigideira — ну и лихо же у него получается!». В общем, я узнал успех. И радовался этому, поскольку преуспел в том, на что предположительно был ничуть не способен.
Когда пришло время Карнавала, выступить на нем решились далеко не многие из тех, кто состоял в нашей школе. Костюмы, приготовленные для этого случая, у нас имелись в избытке, а вот людей не хватало. Может быть, они решили, что с большими городскими школами самбы нам нечего и тягаться, — не знаю. Мы столько дней работали не покладая рук, репетируя, маршируя, готовясь к Карнавалу, а когда Карнавал начался, многие члены нашего оркестра попросту не пришли, и потому в соревновании мы выступили не лучшим образом. Даже когда мы шли по улицам, кое-кто из наших оркестрантов норовил улизнуть. Смешно! Я так ничего и не понял — скорее всего, они полагали, что главное для нас — выиграть состязание между пляжными оркестрами, — и считали, что выше этого уровня нам не подняться. Состязание-то мы, кстати сказать, выиграли.
В те десять месяцев, что я провел в Бразилии, меня заинтересовали энергетические уровни легких ядер. Сидя в моем гостиничном номере, я разработал для них теорию, однако мне нужно было проверить ее на опытных данных. Дело это было новое, им занимались в лаборатории им. Келлога специалисты Калтеха, вот с ними я и связался, — договорившись о времени наших разговоров, — с помощью радиолюбителя-коротковолновика. Мне удалось отыскать такого в Бразилии, и раз в неделю я приходил к нему на дом. Он установил связь с другим радиолюбителем, жившим в Пасадене, и, хотя это было не вполне законно, присвоил мне позывные, и во время сеанса связи говорил: «Переключаю тебя на ВКВИ, он сидит рядом и хочет с тобой поговорить».
А я произносил:
— Говорит ВКВИ, будьте добры, сообщите мне расстояния между теми спектральными линиями бора, о которых мы беседовали на прошлой неделе, — ну и так далее. Я использовал эти экспериментальные данные для корректировки моих констант и проверки того, правильным ли путем я иду.
Потом этот радиолюбитель уехал отдыхать, однако предварительно свел меня еще с одним. Этот второй был слеп, однако с рацией своей управлялся умело. Оба были ребятами очень симпатичными, а налаженная благодаря им связь с Калтехом оказалась весьма эффективной и полезной.
Что же касается собственно физики, я работал довольно много и не безрезультатно. Впоследствии аналогичную теорию развили и проверили совсем другие люди. Мне казалось, что у меня слишком много требующих корректировки параметров, — слишком много «феноменологических поправочных коэффициентов», которые приходилось производить, чтобы все сошлось одно к одному, — и потому я не думал, будто сделал нечто полезное. Мне требовалось более глубокое понимание ядра, а с другой стороны, я не был вполне уверен, что из этого выйдет какой-нибудь толк, и потому больше ядерной физикой не занимался.
Теперь насчет системы образования в Бразилии — опыт, который я там прибрел, оказался весьма интересным. Я обучал группу студентов, которым, в конечном итоге, предстояло стать учителями, поскольку в Бразилии возможностей заниматься наукой даже у получившего хорошее образование человека было совсем не много. Эти студенты уже прослушали немалое число курсов, а тот, что читал я, был самым сложным — электричество и магнетизм, уравнения Максвелла и прочее.
Университет размещался в нескольких разбросанных по городу офисных зданиях, я читал мой курс в одном из них, окна его выходили на залив.
По ходу занятий я обнаружил очень странное явление: я задавал какой-то вопрос, и студенты отвечали на него с ходу. Однако когда я задавал вопрос в следующий раз — на ту же самую тему, да, собственно, и вопрос-то, насколько я мог судить, тот же самый, — они вообще ничего ответить не могли! К примеру, как-то раз я, рассказывая о поляризации света, раздал им полоски прозрачной поляризующей пленки — поляроида.
Поляроид пропускает только свет с определенным образом направленным электрическим вектором, ну я и рассказывал, как можно определить характер поляризации света по тому, темнеет поляроид или светлеет.
Сначала мы взяли две полоски поляроида и покрутили их, добиваясь того, чтобы света они пропускали как можно больше. Это позволяло сделать вывод, что в данный момент обе полоски пропускают свет с одним направлением поляризации, — свет, проходящий через один кусочек поляроида, проходит и через другой. А затем я спросил у студентов, как можно определить абсолютное направление поляризации с помощью единственного кусочка поляроида.
Об этом они ни малейшего представления не имели.
Я-то знал, что это требует определенной изобретательности, и потому дал им намек:
— Приглядитесь к свету, отраженному лежащим за окнами заливом.
Все молчали.
Тогда я спросил:
— Вы когда-нибудь слышали об угле Брюстера?
— Да, сэр! Угол Брюстера это угол, под которым отражается средой, обладающей показателем преломления, полностью поляризованный свет.
— И как же поляризуется, отражаемый свет?
— Свет поляризуется перпендикулярно плоскости отражения, сэр.
Я все еще продолжал думать, что они прекрасно все знают! Знают даже, что тангенс угла Брюстера равен показателю преломления!
Я сказал:
— Ну так?
Молчание. А ведь они только что объяснили мне: свет, отражаемый поверхностью оптически более плотной среды, — а вода в заливе как раз такая среда и есть, — поляризован; и объяснили даже как он поляризован.
Я предложил им:
— Взгляните на залив через полоску поляроида. А теперь поверните эту полоску.
— О-о, свет поляризуется! — воскликнули они.
В общем, возился я с ними, возился и, наконец, понял, что студенты попросту заучивают все наизусть, не понимая смысла того, что заучивают. Они слышат слова: «свет, который отражается от обладающей показателем преломления среды», но не сознают, что под такой средой подразумевается нечто материальное, вода, например. Не сознают, что «направление распространения света» это направление, в котором вы видите какую-то вещь, когда смотрите на нее, ну и так далее. Все досконально запоминалось, однако в осмысленные слова ничто не переводилось. Поэтому, спрашивая: «Что такое угол Брюстера?», я словно бы вводил в компьютер правильные ключевые слова. Если же я говорил: «Посмотрите на воду», результат оказывался нулевым — под заголовком «Посмотрите на воду» в их памяти ничего не хранилось.
Несколько позже я присутствовал на чтении лекции в инженерной школе. В переводе на английский лекция выглядела примерно так: «Два тела… считаются эквивалентными… если прилагаемые к ним вращающие моменты… порождают… равные ускорения. Два тела считаются эквивалентными, если прилагаемые к ним вращающие моменты порождают равные ускорения». Студенты просто писали диктант и, когда профессор повторял предложение, проверяли, правильно ли оно записано. Потом записывалось следующее предложение, и следующее, и следующее. Лишь я один и сознавал, что профессор говорит о телах, обладающих одинаковыми моментами инерции, вот только додуматься до этого трудновато.
Я совершенно не понимал, чему они могут подобным образом научиться. Профессор говорил о моментах инерции, однако никакого разговора о том, насколько труднее открыть ту дверь, у которой снаружи висит на ручке что-то тяжелое, чем ту, у которой этот же груз подвешен рядом с петлями, не шло — ну то есть никакого!
После лекции я спросил у одного из студентов:
— Вот вы столько всего записали, а что вы потом делаете с этими записями?
— О, мы их учим, — отвечает он. — Нам же еще экзамены сдавать.
— И как же выглядит этот экзамен?
— Очень просто. Я вам сейчас прочитаю один из вопросов. — Он заглядывает в тетрадь и произносит следующее: — «Когда два тела являются эквивалентными?». Ответ: «Два тела считаются эквивалентными, если прилагаемые к ним вращающие моменты порождают равные ускорения».
То есть, студенты сдавали экзамены «уча» все это и не зная решительно ничего, кроме слов, которые они запомнили.
Потом я попал на приемный экзамен этой школы. Экзамен был устным, мне разрешили посидеть на нем, послушать. Один из абитуриентов оказался просто великолепным: он мгновенно отвечал на любой вопрос. Экзаменаторы спрашивали, что такое диамагнетизм, и он тут же давал абсолютно верный ответ. Потом один из них спросил:
— Что происходит со светом, проходящим под углом через слой вещества, обладающий определенной толщиной и показателем преломления N?
— Свет выходит наружу параллельно прежнему направлению своего движения, сэр, — но со смещением.
— А какова величина этого смещения?
— Не знаю, сэр, но могу попробовать выяснить это.
И ведь выяснил. Очень сильный был парень. Однако у меня к тому времени уже сложились определенные подозрения.
После экзамена я подошел к этому умному юноше, сказал, что я из Соединенных Штатов и хочу задать ему пару вопросов, причем ответы его на результатах экзамена никоим образом не скажутся. Первый мой вопрос был таким:
— Можете вы привести пример какого-либо диамагнитного вещества?
— Нет.
Спрашиваю дальше:
— Допустим, вот эта книга сделана из стекла, и я смотрю сквозь нее на что-то, лежащее на столе, что произойдет с изображением этого предмета, если я наклоню книгу?
— Оно повернется бы, сэр, на угол, вдвое больший угла наклона книги.
— Вы уверены, что говорите не о зеркале?
— Уверен, сэр!
Вот только что, на экзамене, он сказал, что свет будет смешаться параллельно направлению его движения, поэтому изображению, о котором мы с ним говорили, следовало не поворачиваться на какой-то угол, а смещаться. Он даже рассчитал величину этого смещения, но так и не понял, что стекло есть вещество, обладающее определенным показателем преломления, и что произведенный им расчет имеет прямое отношение к моему вопросу.
Я читал в инженерной школе курс математических методов физики, и пытался показать студентам, как можно решать задачи методом проб и ошибок. Как правило, студентов этому не учат, поэтому я начал с иллюстрирующих метод простых арифметических задачек. И здорово удивился, обнаружив, что первое мое задание выполнили лишь восемь из восьмидесяти студентов. Я произнес довольно гневную тираду о том, что они должны не просто сидеть и смотреть, как это делаю я, но попытаться сделать что-то самостоятельно.
После лекции ко мне явилась небольшая делегация студентов. Мне было сказано, что я не понимаю, какой подготовкой они уже обладают, что они способны учиться, и не решая задачи, что арифметику они уже знают, и то, чего я от них требую, попросту унизительно.
Я продолжал преподавать, однако какими бы сложными и продвинутыми не оказывались мои задания, студенты ни разу ни одного из них не выполнили. Разумеется, я понимал, почему: они просто не умели это делать!
Чего еще я так и не смог от них добиться, так это вопросов. В конце концов, один из студентов объяснил мне, в чем дело: «Если я задам вам во время лекции вопрос, другие потом скажут мне: „Зачем ты попусту тратишь на занятиях наше время? Мы стараемся чему-то научиться. А ты прерываешь профессора вопросами“».
Эти ребята обладали каким-то странным высокомерием — никто ничего не понимал и все притворялись, будто понимают. Все изображали людей знающих, если же кто-то из студентов хотя бы на миг признавал, что ему не все понятно, и задавал вопрос, другие принимались шпынять его, делая вид, что тут и понимать-то особенно нечего, коря за то, что он зря тратит их время.
Я попытался втолковать им, насколько полезна совместная работа, обсуждение вопросов, общий разговор, однако они и на это не пошли, боясь опозориться одним уже тем, что станут задавать вопросы. Жалостное зрелище! Умные же были люди, много работавшие, однако усвоившие какие-то странные взгляды, уверовавшие в это их идущее собственным ходом «образование», проку от которого было — круглый ноль!
Под конец учебного года студенты попросили меня выступить с рассказом о впечатлениях, которые я получил, преподавая в Бразилии. Выступать мне предстояло не только перед студентами, но и профессорами, и чиновниками правительства, поэтому я попросил права говорить все, что думаю. И услышал в ответ: «Конечно. Разумеется. Это же свободная страна».
Я вышел на трибуну, прихватив с собой учебник по основам физики, по которому учились первокурсники. Он считался особенно хорошим, поскольку в нем использовались разные шрифты — самое важное, то, что требовало обязательного запоминания, было напечатано жирным шрифтом, вещи менее существенные — шрифтом посветлее, и так далее.
Кто-то немедля спросил:
— Надеюсь, вы не собираетесь чернить этот учебник? В зале присутствует его автор, и все считают, что учебник он написал замечательный.
— Мне обещали полную свободу слова.
Аудитория была заполнена до отказа. Я начал с того, что определил науку как понимание поведения природы. А затем спросил:
— Что составляет причину преподавания науки? Конечно, ни одна страна не может считать себя цивилизованной, если она не… та-та-та.
Все слушали, кивали, и я прекрасно понимал, о чем они думают.
А следом я сказал:
— И разумеется, это нелепость, потому что — с какой стати нам непременно нужно держаться на уровне какой-то другой страны? Для этого требуется основательная причина, разумная причина, не сводящаяся только к тому, что так оно принято в другой стране.
И я заговорил о пользе, которую приносит наука, о ее вкладе в улучшение условий человеческого существования и тому подобном — в общем-то, я их немного поддразнивал.
А затем:
— Главная цель моего выступления состоит в следующем: я хочу показать вам, что никакой науки в Бразилии не преподают!
Тут они все заерзали, думая: «Как это? Никакой науки? С ума он сошел, что ли? Да у нас вон сколько учебных заведений!».
И я сказал им: первым, что поразило меня в Бразилии, были самые обычные школьники, покупавшие в магазинах книги по физике. В Бразилии так много изучающих физику детей, причем заниматься ею они начинают раньше, чем дети американские, и потому очень странно, что физиков в Бразилии почти не сыщешь — чем это можно объяснить? Масса детей трудится не покладая рук, а результат получается нулевой.
И я привел аналогию с ученым, занимающимся древней Грецией — он любит греческий язык, но сознает, что в его родной стране Греция интересует лишь очень немногих. И вот он попадает в другую страну и с восторгом обнаруживает, что Грецией там занимаются все, даже малые дети, ученики начальной школы. Он приходит на экзамен и спрашивает у студента, желающего получить ученую степень специалиста по Греции: «Каковы представления Сократа о взаимоотношениях Истины и Красоты?», — а студент ничего ответить не может. Тогда он задает другой вопрос: «Что говорит Сократ Платону в третьей части диалога „Пир“?», — студент оживляется и: «Тра-та-та-та-та» — пересказывает, да еще и слово в слово, все, что сказал Сократ в этой его замечательной Греции.
А между тем, в третьей-то части диалога «Пир» Сократ именно о взаимоотношениях Истины и Красоты и говорил!
И далее этот ученый выясняет, что студенты той страны изучают греческий язык так: сначала они учатся правильно произносить буквы, потом слова, потом предложения и целые абзацы. Они способны дословно процитировать сказанное Сократом, совершенно не думая о том, что произносимые ими греческие слова на самом деле что-то да значат. Для студентов это просто пустые звуки. И никто еще не перевел их на понятный студентам язык.
И я сказал:
— Примерно это я и вижу, наблюдая за тем, как бразильским ребятам преподают «науку».
(Выпад не слабый, верно?)
Затем я поднял вверх использовавшийся ими учебник по основам физики:
— В этой книге результаты экспериментов практически не упоминаются — только в одном месте, где говорится о скатывающемся по наклонной плоскости шаре, и указывается, какое расстояние он покроет за одну секунду, за две, за три и так далее. В приводимые там числа внесены «ошибки», — глядя на них, вы думаете, что перед вами опытные данные, поскольку эти числа немного больше или немного меньше теоретических значений. В книге говорится даже о корректировке ошибок эксперимента — замечательно. Беда только в том, что, если вы попробуете вычислить, исходя из этих данных, величину ускорения шара, то результат получите правильный. Однако реальный шар, скатывающийся по наклонной плоскости, обладает инерцией вращения и, если вы действительно поставите такой опыт, то получите лишь пять седьмых от точного значения ускорения, поскольку на вращение шара тратится энергия. И стало быть, этот единственный в книге пример «опытных» данных получен посредством ложного эксперимента. Никто этого опыта не ставил, потому что, поставив его, получил бы совсем другие результаты!
— Я обнаружил и кое-что еще, — продолжал я. — Открыв эту книгу на любой странице и прочитав то, что на ней напечатано, я легко могу показать вам, в чем ее беда, — в каждом отдельном случае все в ней сводится не к науке, а к запоминанию. Поэтому сейчас я возьму на себя смелость наугад открыть этот учебник, зачитать вслух написанное на первой попавшейся странице и доказать правоту мною сказанного.
Так я и сделал. Сунул в книгу палец, открыл ее и стал читать:
— «Триболюминисценция. Триболюминисценцией называется излучение света кристаллами в процессе их дробления».
А затем сказал:
— Это наука? Нет! Это всего лишь использование одних слов для объяснения значения другого. О природе здесь не сказано ничего — о том, какие кристаллы испускают при дроблении свет, почему они его испускают. Видели вы студента, который, вернувшись домой, попробовал бы это проверить? Не видели, потому что ему и проверять-то нечего.
— Вот если бы вместо этого было сказано: «Раздавив в темноте плоскогубцами кусок сахара, вы увидите синеватую вспышку. Такие же создаются и другими кристаллами. Почему так происходит, никто не знает. Это явление называется „триболюминисценцией“», — тогда, быть может, кто-нибудь и попробовал бы, вернувшись домой, проделать такой опыт. Поэкспериментировал бы с природой.
Я воспользовался именно этим примером, однако мог открыть учебник на любой другой странице и получить тот же результат. Все они были одинаковы.
И наконец, я сказал, что не понимаю, как можно обучать кого бы то ни было, используя самовоспроизводящуюся систему, в которой люди сдают экзамены, а затем учат других сдавать экзамены, но при этом никто ничего не знает.
— Впрочем, — оговорился я, — не исключено, что я ошибаюсь. Среди тех, кому я преподавал, присутствовали два очень хороших студента, а один из знакомых мне здешних физиков обучался в Бразилии и нигде больше. Так что, кому-то, надо полагать, удается пробиться и сквозь эту систему, как бы дурна она ни была.
Ну так вот, после моего выступления встал глава департамента образования, сказавший:
— Мистер Фейнман наговорил нам множество неприятных вещей, видно, однако, что он действительно любит науку и искренен в своей критике. Поэтому я считаю, что нам следует прислушаться к нему. Я пришел сюда, понимая, что наша система образования страдает каким-то недугом, теперь же я знаю, что она больна раком!
И сел.
Его выступление развязало людям языки. Каждый вставал и выдвигал свои предложения. Студенты образовали комитет, который должен был мимеографировать лекции еще до того, как их начнут читать, плюс еще какие-то организационные комитеты.
А потом произошло то, чего я никак уж не ожидал. Один из студентов поднялся и сказал:
— Я — один из тех двоих, о которых мистер Фейнман упомянул в конце своего выступления. Ну так вот, образование я получил не в Бразилии, а в Германии, в Бразилию же приехал лишь в этом году.
Следом примерно то же сказал и второй из них. А упомянутый мной профессор физики заявил:
— Я получил образование здесь, в Бразилии, во время войны, когда, по счастью, все профессора покинули университет, так что учился я самостоятельно, просто читая книги. Поэтому к бразильской системе мое образование никакого отношения не имеет.
Вот уж не ожидал, так не ожидал. Я понимал, что система нехороша, однако такое стопроцентное попадание это просто фантастика!
Поскольку в Бразилию я ездил в рамках программы, финансировавшейся правительством Соединенных Штатов, Государственный департамент попросил меня написать отчет о моих бразильских впечатлениях, — ну я и включил в него основные положения речи, которую только что пересказал. Впоследствии до меня дошли слухи, что некий служащий Государственного департамента отреагировал на мой отчет так: «Это показывает нам, как опасно посылать в Бразилию людей, столь наивных. Глупый человек, от него только неприятностей ждать и можно. Он не понимает сути проблем». Напротив! Я-то думаю, что наивен как раз этот служащий, полагающий, что, если университет предъявляет список учебных курсов и их описание, значит в нем все в порядке.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.