Накануне
Накануне
Этого проклятого жеребца Испанца приходилось чистить отдельно от других лошадей. Мы его или одного привязывали к коновязи, или, когда выводили других эскадронных коней, прикручивали за недоуздок цепью к столбу, который специально врыли поодаль. Да еще жерди с двух сторон протянули, чтобы он и шага лишнего не мог ступить. Так он все равно столб почти начисто зубами снес, пришлось куском жести обить. Злющий был, норовистый, по-нашему, по-кавалерийски, — людоед. Никак мы его обратать не могли, многие ходили с его отметками — кому палец изувечил, кого, как щипцами, за спину укусил, кого за живот от земли оторвал, кого копытом огрел. А Паше Терехину — так просто ухо отъел. Ясно, что хозяина постоянного у этого людоеда, черта окаянного, не было, и пытались мы его подсовывать новеньким. Однако Испанец быстро свой норов оказывал.
В тот раз его чистили трое драгун разом, чтобы быстрее отделаться. А другие ребята из моего эскадрона рядом в тени притулились, кто где. Отдыхали и разговаривали.
Испанец ножищами мощными топочет, шею колесом гнет, косит сумасшедшим глазом, чистить себя мешает.
— Ванька, да вмажь ты этому чертяке по брюху в дыхало! — орет Терехин, не простивший жеребцу увечья.
— Эй, сзади не подходи, — кричу я. — Осторожней!
— С голоду еще не так озлишься, — заметил кто-то. — На соломе только спать хорошо. А с недельку ее похрупаешь — осатанеешь.
Коснулись наболевшего, и началось. Война уже шла, 1914 год. А кормили нас тогда отвратительно, солдаты попросту голодали. В то время существовала такая система содержания войск, что отпущенными на питание солдат и лошадей средствами офицеры распоряжались самовластно. Ну, они туда лапу и запускали. Пьянствовали, в карты играли. Это приняло фантастические масштабы. При таком разложении, вопиющей распущенности командного состава воевать и думать о победе было попросту смешно.
Наш полк, 18-й Северский драгунский имени короля датского Христиана IX, был расквартирован тогда в немецкой колонии Александрдорф. Под Тифлисом. Нас готовили для отправки на турецкий фронт. Мы этой отправки ожидали больше месяца, и наши отцы-командиры, как могли, скрашивали свое свободное время, которого у них было предостаточно. Организовывали свой досуг, как могли. За наш счет. Дело до того дошло, что солдат вообще перестали кормить, да и лошадям фуража не выдавали.
Лошади, естественно, ржут, еды требуют. Солдаты ропщут, возмущаются. Были мы ребята молодые, обычным-то пайком не наедались, а здесь хоть лошадей режь — и ешь.
Я тогда был взводным унтер-офицером 5-го эскадрона. А вахмистром был у нас Бондаренко, неплохой мужик. Однажды он при мне обратился к ротмистру Крым-Шамхалову-Соколову с просьбой отпустить деньги на питание. Так тот выругался последними словами, швырнул на землю три рубля и говорит:
— На, купи им телегу дров, пусть грызут.
За людей, выходит дело, не считали, думали, что мы настолько серы, что даже оскорблений не понимаем. И очень даже напрасно так думали. Люди кровно обижались, другое дело, что не могли мы тогда своего возмущения открыто выразить. Но между собой, однако, в выражениях не стеснялись.
…Уже и упирающегося Испанца увели в денник, а страсти все бушевали.
— Как кормить — так это кого другого. А шашкой махать, кровушку свою в землю лить это, значит, я должен, — скандалил кто-то из ребят.
— Кулаком в морду — за этим долго ходить не приходится. Из «скотин» не вылазишь, — ворчал пожилой Баулин. — Я всю японскую прошел, меня три пули насквозь проткнули, я за родину страдалец, а выше «быдла» не поднялся.
Сидел я на корточках, подперев спиною стенку конюшни, и смотрел на распалившихся драгун. По всем армейским порядкам унтер-офицер должен их осадить и разговоров такого рода не допускать. Да только согласен я с ними был по всем пунктам, самому высказаться, отвести душу хотелось. Но люди в эскадроне разные, языком чесать с умом надо, а своих я еще не проверил. Однако высказываться им не мешал. Тут драгуны мои ко мне обратились. Когда да когда начнут кормить, сколько еще можно находиться на самообслуживании, говорят. В конце концов где-нибудь их изловят в момент незаконного добывания пищи, да и вообще все это безобразие. Они требуют человеческого отношения.
Я им говорю:
— Что я могу поделать? Хестанову сто раз говорил, а толку нет. Да вот он и собственной персоной жалует, спросите его сами. Только предупреждаю самым серьезным образом: ни в коем случае не говорите по одному, только все разом, в один голос.
Старшего унтер-офицера Хестанова прислали нам вместо вахмистра Бондаренко, который чем-то заболел не на шутку и уехал из полка. Этот тип был не чета Бондаренко: мелкий подлец, человек тупой и жестокий. Первое время он пытался было сойтись со мной — все-таки какой-никакой, а мы с ним — младший командный состав. Но быстро понял, что люди мы с ним разные. У меня с моими солдатами были прекрасные отношения. Я был поопытнее их, помогал чем мог, идиотской муштрой не занимался, не издевался, а это некоторые унтера себе позволяли: ведь очень легко издеваться над человеком, который по положению своему не имеет права тебя осадить, поставить на место, а вынужден подчиняться. И солдаты меня любили.
Чем уж я перешел дорогу Хестанову, не знаю, но только он меня возненавидел. Придирался по поводу и без повода. У меня такое впечатление было, будто он за мной следит все время. Я кожей ощущал на себе взгляд его маленьких востреньких глазок. Я человек горячий, но, как это ни трудно было, сдерживался — именно в силу того, что он был моим командиром.
…Хестанов вышел из распластанного, низкорослого здания казармы и двинулся в нашу сторону. Когда он приблизился, я, как положено, скомандовал:
— Встать! Смирно!
Он драгун оглядел, говорит:
— Вольно. Садитесь.
Все по форме. Драгуны мои сели и в один голос гаркнули:
— Что же это получается, господин вахмистр? Когда нас будут кормить? Так и подохнуть недолго.
И хотя это у них не очень дружно получилось, зато не поймешь, кто что сказал, кто первый, кто последний. Однако Хестанов, не будь дурак, сразу развернулся ко мне:
— Твоя работа, это ты научил их бунтовать?
— Странные у вас понятия о бунте, — отвечаю. — Кто бунтует-то? Людей не кормят больше месяца, а службу с них требуют. Голодная лошадь работать откажется и ноги протянет, а они в первый раз голос поднимают и требуют только того, что им положено по закону. Они в своем праве.
Тут наш исполняющий обязанности вахмистра просто позеленел от злобы, словами стал захлебываться и давиться:
— Встать, смирно, ты арестован! Это тебе не армавирский погром, ты у нас давно на подозрении, мерзавец! — и бац мне кулаком в лицо.
При чем тут армавирский погром, я так и не понял, почему я, георгиевский кавалер, давно на подозрении — тоже было не совсем ясно. А вот то, что мне по физиономии заехали, было абсолютно понятно, и я немедленно перешел к действию: по стойке «смирно» не встал, а развернулся половчее и залепил этому типу в зубы.
— Получай, — говорю, — подлец!
Тот упал и лежит. Глазки в поднебесье закатил и рот распахнул. Мои ребята обмерли. Стоят, с места не сдвинутся. Хестанов полежал, полежал, поднимается. Очухался, значит. За голову взялся и ушел.
— Ну, говорю, — ребята, плохо мое дело. Жаловаться пошел.
— А что с тобой могут сделать? — спрашивают.
— Что-что, полевому суду предадут, а сейчас война, там особенно размышлять не станут. Расстреляют как пить дать.
Занервничал я, конечное дело. Кому охота из-за такого мерзавца с жизнью распроститься? И досадую, что сдержаться не сумел, но и доволен все же, что хорошо его по зубам угостил. Однако глазами моргать некогда.
— Братцы, — говорю, — надо что-то придумать. Неохота за грош пропадать.
Сидим, думаем. Тут один встрепенулся:
— Есть одна мыслишка. Если ее на излом брать, может, и не очень убедительная, но, если все упремся, глядишь, и сойдет. Давайте скажем, ударил Хестанова Испанец. И все мы видели это собственными глазами.
Ну что же, идея хоть и не блестящая, да зато единственная. Всем мужикам по душе пришлась.
Тогда мы воссоздали и подрепетировали такую ситуацию: значит, занимаемся мы стрелковым делом, видим — идет Хестанов. Подходит он к коновязи. А мы его деликатно упреждаем: дескать, поаккуратней, господин вахмистр, этот жеребец у нас строгий. Тот без внимания, ну а Испанец его копытом и огрел!
Сказано — сделано. Версию, как говорится, отработали, но я на всякий случай повторяю солдатам:
— Братцы, если хоть один человек меня выдаст — конец мне.
Все-таки страшновато. Тут Ваня Техин предлагает:
— Давайте поклянемся, что не выдадим Буденного ни при каких обстоятельствах.
Поклялись мои драгуны самым торжественным образом и даже поцеловали клинок шашки. И стали гадать, какие могут быть варианты моего наказания. Честно говоря, гадать-то особо не приходилось: как подсказывал наш прошлый опыт, вариантов было два. Если командир эскадрона вызовет меня и изобьет, то под суд отдавать не будет, а если бить не станет, значит, определенно отдаст под суд.
— Ладно, братцы, разойдись, перекурим это дело, — распорядился я. Не успели присесть, видим — идет забинтованный Хестанов, а с ним старший унтер-офицер Гавреш.
— Постройте взвод, — прорычал Хестанов.
— Взвод, в две шеренги становись! — скомандовал я по возможности бодрее.
Правофланговым в первой шеренге стоял дневальный по конюшне Пискунов.
И начался допрос с пристрастием.
— Ты видел, как меня ударил Буденный? — прохрипел ему Хестанов.
— Никак нет, не видел, — ответил тот. — Я видел, как вас ударил конь Испанец и вы упали. А потом схватились и убежали.
— Врешь, мерзавец! — взвыл вахмистр. Отдышавшись, обратился с тем же вопросом к солдату Кузьменко, который стоял во второй шеренге в затылок Пискунову.
Вот за кого я особенно беспокоился! Был он не очень развит, ко всему относился равнодушно и безразлично. Не было у меня уверенности, что не выдаст он меня. Однако не тут-то было. Когда до него дошла очередь, он хладнокровно заявил:
— Никак нет, господин вахмистр, я видел, как вас ударил конь Испанец, вы упали, а потом куда делись — не знаю.
К слову сказать, приехал ко мне год назад этот Кузьменко, мы с ним, почитай, лет пятьдесят, почти что с того самого случая, и не виделись. Как водится, ударились в воспоминания. Я честно рассказал ему о своих тогдашних опасениях и даже забеспокоился, не обидел ли его своими не очень лестными эпитетами, а он мне говорит:
— Правильно, Семен Михайлович, неразвитый я тогда был. Был бы развитый, что бы мне в 1921 году не податься к вам служить? Сейчас бы генералом был.
«Тю! — думаю, ишь ты у меня какой молодец, в сообразительности тебе не откажешь! Расчудесно рассчитал: в двадцать первом гражданская как раз закончилась, самое время было ко мне подаваться».
…Не поверили нам тогда. Все было за то, что для общего назидания поставят меня к стенке.
Через два дня вызывает меня к себе на квартиру Крым-Шамхалов-Соколов. Я явился, прошу денщика:
— Доложи обо мне. А тот отвечает:
— Погодь! Ротмистр сейчас банкует.
Дверь в комнату была приоткрыта. В просвет виднелась часть стола, за которым сидели офицеры, а на зеленой скатерти среди полных и початых бутылок лежали деньги.
— Вы слышали, господа, про этого негодяя? — услышал я голос Крым-Шамхалова.
— Про какого еще? — откликнулся кто-то.
— Да про Буденного. Он избил вахмистра Хестанова. Сейчас должен явиться сюда, я его вызвал.
— И что ж ты — думаешь отдать под суд?
— Разумеется.
— А не круто ли? — вмешался в разговор еще кто-то. — Я знаю его, это отличный служака, георгиевский кавалер. Не гуманней ли ограничиться дисциплинарным взысканием?
Банк был дометан, меня вызвали.
— Ну что ж, Буденный, расскажи, как ты избил Хестанова, — приказал командир эскадрона.
Я, ясное дело, за свое: так, мол, и так, пришел он в эскадрон… не поостерегся… конь ударил… не удержался, упал… все видели… В общем, сказка про белого бычка.
Ротмистра аж перекосило от ярости, думал, на меня с кулаками кинется. Но тот пустил меня по матушке и заорал, указав на дверь:
— Пошел вон, сукин сын!
Через пару дней — я был дежурным унтер-офицером по полку — встретил я ехавшего в штаб командира бригады генерала Копачева. Он знал меня по Западному фронту. Генерал остановил экипаж и подозвал меня:
— Что ты там сделал, голубчик, что тебя предают полевому суду?
— Оклеветали, ваше превосходительство!
Генерал покачал головой:
— О господи, господи! Храбрый солдат, а, видно, сделал неладное. Что же теперь будет, что будет?
— Воля ваша, ваше превосходительство.
— Раз отдают, — вздохнул генерал, — надо идти. На все воля божья.
И поехал дальше. Очень он был религиозный человек, наш генерал Копачев.
Полевой суд в военное время — это наверняка смертная казнь. Здесь только один неясный момент: повесят или расстреляют?
В штабе полка у меня был знакомый писарь Литвинов, мы с ним вместе служили в Приморском драгунском, а потом попали в один взвод маршевого эскадрона. Он подтвердил, что Крым-Шамхалов-Соколов рапортом на имя командира полка просил предать меня полевому суду и что вопрос фактически уже решен.
Я решил бежать. Вместе со мной собрались в бега мой приятель Пискунов и еще два солдата. Нам удалось раздобыть по двести пятьдесят патронов на каждого. Все было готово, оставалось дождаться только удобного случая. Литвинов, посвященный в наши планы, должен был предупредить о дне, на который назначен суд.
А тут полк наш подняли и повели походным порядком на город Карс. Мы решили скрыться на первом же ночлеге, который предполагался в селении Коды. На подходе к поселку полк выстроили в каре. На середину вынесли полковое знамя, и вдруг я услышал команду:
— Старшему унтер-офицеру Буденному на середину полка галопом марш.
Я дал шпоры коню и подскакал к командиру полка. Раздалась следующая команда:
— Полк, смирно!
И адъютант полка зачитал приказ, в котором говорилось, что старший унтер-офицер Буденный за совершенное им преступление подлежит преданию полевому суду.
Я аж в седле качнулся. «Все, — мелькнула мысль, — конец!»
А адъютант, выдержав театральную паузу, продолжал:
— …Но, учитывая его чистую и безупречную службу до совершения преступления, командование дивизии решило: под суд не отдавать, а ограничиться лишением Георгиевского креста четвертой степени.
На этом дело и кончилось. Ну а Георгиевский крест — что Георгиевский крест, я его на турецком фронте снова заслужил.
Все это я рассказываю к тому, чтобы показать: сама тогдашняя жизнь ожесточала людей. Почему большевики-пропагандисты пользовались таким влиянием, почему все мы бегали их слушать, сами скрытно приводили и уводили? Да потому, что слова их не просто открывали глаза и позволяли разобраться в происходящем, но и организовывали, приводили в стройный порядок наши собственные мысли.
О Февральской революции узнали мы в персидском порту Энзели, как тогда именовался Пехлеви, где сосредоточилась наша Кавказская кавалерийская дивизия после действий на турецком фронте. Мы возвращались домой. На исходе был март, а эта новость только-только добралась до нас. Привез ее один унтер-офицер, который незадолго перед тем прибыл в полк. Он сам ничего толком не знал, и оттого, что ему бесконечное число раз приходилось пересказывать свою новость, она обрастала у него все новыми и новыми подробностями, подчас даже нелепыми. Каждый раз он предупреждал, что это секрет, что язык нужно держать за зубами. Все грозились молчать, но новость была до того ошеломляющей, что «секрет» в какие-нибудь два дня стал известен всем солдатам. Только и толковали что о событиях на родине.
Кое-кто у нас еще относился к императору как к ставленнику божьему. У них просто в голове не укладывалось, что этого ставленника можно лишить престола. Им казалось, что это почти что полная остановка жизни, конец мира и предвестие приближения страшного суда.
Отправляла нас на фронт империя, возвращались мы в республику — какие изменения ожидали нас на родине? Толки уже нельзя было прекратить. Дисциплина расшатывалась, и наше командование вынуждено было сделать официальное заявление. Командир нашего эскадрона подполковник Нестерович собрал солдат эскадрона и сообщил, что император отрекся от престола, создано Временное правительство, и оно будет управлять государством впредь до созыва Учредительного собрания. На этом официальная часть выступления Нестеровича закончилась, он начал растолковывать нам положение в стране — таким, каким оно ему виделось, — и взывать к нашему долгу. Он говорил, что родина в опасности, что наступили тяжелые для нее времена и настал момент доказать, что мы — верные сыны отечества. Он говорил, что немцы-де наводнили страну шпионами, которые сеют смуту, осуществляют подрыв изнутри, чтобы легче было покорить государство Российское. Мы, солдаты, не должны вмешиваться в революцию, ибо ослабим этим русскую армию. Наша задача заключается в том, чтобы продолжать беспрекословно повиноваться командирам: войну с немцами следует довести до победного конца.
Это последнее заявление Нестеровича как нельзя больше не вязалось с настроениями солдат. Что за дела? Революция происходит не каждый день, но вот она произошла наконец, а все останется по-прежнему? Поэтому выслушать Нестеровича выслушали, но не поверили и всю дорогу от Персии до Баку только и толковали о том, что раз царя больше нет, так и войне скоро конец.
В Баку было неспокойно. Всюду проходили митинги и демонстрации. Нас собирались продержать в городе дня три, однако, чуть пароход вошел в порт, было объявлено, что в вагоны будем грузиться немедленно. Очевидно, командование хотело лишить нас возможности общаться с местным населением.
Когда мы выбрались из трюмов на палубу, первое, что увидели на берегу, была большая колонна людей, направлявшаяся куда-то с красными знаменами и лозунгами, прочесть которые я издали не сумел.
Выгрузка кавалерийского полка не самое тихое занятие, а здесь еще свистки маневровых паровозов, лязганье буферов, гудки пароходов, к которым прибавлялись выкрики ораторов на берегу. Шум стоял такой, хоть уши законопачивай. Почти немедленно появился оратор и у нашего парохода.
Его разглагольствования привлекли солдат, и те столпились вокруг. Я тоже подошел. Слышу, он все о том же. Ратует за поддержку Временного правительства и рассыпает призывы довести войну с Германией до победного конца. Я к нему подошел, взял за плечо и говорю:
— Уходите немедленно, чтобы я вас тут через минуту не видел.
— Как? — удивляется. — Родина в опасности, вы ее опора. Мы, революционеры, создали республику, освободили народ, и вас в том числе.
— А ну, — говорю, — дуй отсюда.
Оратор скрылся. Прогнал я его, конечно, не потому, что понимал, скажем, что он меньшевик или эсер, — тогда я по идеям и лозунгам не мог еще определить, кто к какой партии принадлежит. Но что-то мне не по душе пришлись его слова, ничем не отозвались они в моем сердце. А в окопах я насиделся уже всласть, шашкой намахался до одури не поймешь ради чего.
К вечеру весь полк был уже в эшелоне. Ждали отправления. Дверь товарняка была раскрыта, и я присел у ее проема на тюк прессованного сена, чтобы подышать вечерним воздухом, отдохнуть после утомительного дня и подумать. Следом за нашим вагоном был прицеплен классный, офицерский. Возле него группой стояли офицеры, курили и толковали между собой. Я прислушался. После дневного оглушительного шума и суеты пришла вечерняя тишина, привычные звуки — хруст сена, которое пережевывали лошади, их вздохи, пофыркивание, топтание с ноги на ногу — не отвлекали меня, и разговор офицеров доносился отчетливо.
В какой-то степени они были даже «передовые» люди: во всяком случае, монархию не оплакивали, царя не жалели. Но и только.
— Монархия в России канула в вечность, — рассуждал один из них. — Толпе развязали руки. Видели, господа, что делается? По улицам бродит необузданный сброд с крамольными лозунгами, попирается все на свете. Нет, нынешней Россией царь, и особенно такой безвольный пьянчужка, выродок дома Романовых, управлять не может. Стране нужен диктатор, который бы твердой рукой навел порядок, поставил каждого на свое место.
— Но пока что, — подхватил другой офицер, — мы должны присягать на верность Временному правительству, присягать фабрикантам и заводчикам — нашей доморощенной буржуазии. За барыши они готовы продать все что угодно — честь, совесть, армию и Россию. Как присягать этим болтунам и демагогам? Как, господа, присягать правительству, которому не веришь, которое уже сейчас разлагает армию, хотя и болтает о войне до победы? Введение так называемых солдатских комитетов подорвет всякую дисциплину, превратит армию в сброд, подобный тому, который слоняется сейчас по улицам Баку. Офицера, по существу, лишают права командовать и превращают в марионетку в руках солдатских комитетов.
— А отмена титулов? — вмешался третий. — Это же неслыханное надругательство над честью русского дворянства. Теперь я солдата должен называть господином. «Господин солдат!» Да помилуйте, какой же он к черту господин? Он был и останется свинопасом, не больше чем сознательной скотиной. Обратитесь к солдату на «вы» — да он просто не поймет вас. Господин генерал, господин офицер, господин солдат? Это насмешка над нами, издевательство, позор, а не реформа.
У меня душа рванулась от обиды, когда услышал я такие речи. Мне как в лицо плюнули. «Ах вы гады, — думаю, — чванливые благородия, дармоеды, пиявки на теле народном. Как Россию защищать, кровь проливать — «солдатушки, родные, не подведите», а как проявить к нам маломальское уважение — «сознательная скотина»!
Задумался я: если революцию они так ненавидят, значит, она им во вред, а нам на пользу. И решил я тогда поглубже вникнуть в это дело, понять и разобраться, что к чему, кто против кого стоит и за что борется.
В июле 1917 года наша дивизия была переброшена в Минск. К этому времени события на родине для нас, солдат, вернувшихся из-за границы, уже начали приобретать какой-то смысл и очертания. Стало известно нам и имя Ленина, человека, который борется за народное счастье. К нему не прилипала никакая клевета, которую усердно распространяли эсеры и меньшевики. Напрасно убеждал нас командир эскадрона подполковник Нестерович, что Ленин — «немецкий шпион», приехавший в Россию в запломбированном вагоне, чтобы наводить в стране смуту. Этот мне «запломбированный вагон»! Считалось, видимо, что неясность, загадочность этих слов обладает магической силой и производит на простых людей особенно сильное впечатление. Но мы ничему не верили. Мнения солдат расходились только в одном: одни считали, что Ленин из рабочих, другие были уверены, что он крестьянин, а третьи, у нас их было немало, нисколько не сомневались, что Ленин унтер-офицер, артиллерист, лейб-гвардеец.
Правду о Ленине рассказал нам большевик Филипп Махарадзе, приехавший на выборы в солдатские комитеты.
Мы много тогда митинговали, обмен мнениями приближал нас к истине. Были, конечно, и курьезные случаи. Один знакомый казак, служивший потом в 1-й Конной, рассказывал мне о своем выступлении на офицерском собрании:
— Я им такую кровавую речь закатил!
— Какую? — спрашиваю.
— Говорю: вы нашей кровушки попили, а теперь мы вашей попьем.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.