ПРИРОДА ЧУВСТВА

ПРИРОДА ЧУВСТВА

На следующий день мы сыграли перед Константином Сергеевичем, опять в полной обстановке, как на спектакле, следующую картину пьесы.

В одной из комнат доктора Джедлера у камина происходила первая сцена девушек-сестер с отцом и вторая сцена слуг Клеменси и Бритна. В комнате имелась дверь в сад, возле которой происходил финал сцены — ночное, тайное свидание Мэри и Мейкля Уордена. Картина начиналась отрывком из баллады неизвестного автора, которую читает вслух у камина Мэри.

Текст баллады неожиданно для Мэри совпадает с ее мыслями и приводит ее в волнение, которое она с трудом скрывает от сестры и отца.

— У меня почти нет поправок и замечаний по этой картине, — сказал нам К. С. просмотрев ее. — Хочу только обратить ваше внимание на два момента в ней. Первый — самое начало картины. Мэри читает балладу, которая почему-то волнует ее. Читает у вас актриса всего, кажется, три строфы, а вы хотите выразить этим небольшим куском все волнующие ее чувства да еще донести до зрителя, что судьба некоей Дженни, покидающей в этой балладе свой родной дом, предстоит вашей Мэри.

Думаю, что вы, Николай Михайлович, осложнили еще задачу актрисы тем, что сказали ей обычное в таких случаях режиссерское «предуведомление»: «накопите все необходимые чувства, но сдерживайте их, не показывайте их нам. Так будет сильнее». Признайтесь, говорили вы об этом Ангелине Осиповне?

Н. М. Горчаков. Говорил, Константин Сергеевич. Слово в слово, как вы сейчас сказали.

К. С. Ну-с, значит, я угадал. Как общее правило, ваше пожелание актрисе было совершенно правильно. Но надо иметь в виду, что оно относится к тем случаям на сцене, когда чувства действующего лица действительно, как мы говорим, большие, глубокие, имеющие значение и понятные для всех людей, когда для выявления этих чувств автор-драматург создал сценическое действие и положение, написал много слов, ярко выражающих эти чувства.

Это — монолог Ларисы из «Бесприданницы» в четвертом действии, это — монолог Жанны д’Арк, прощающейся с родными ей полями и лесами. В вашей скромной пьесе ни положение, ни текст не дают повода к столь сильным, я бы сказал, пронизанным философией жизни чувствам. Задача, которую поставила перед собой Мэри, благородна, драматична для нее и для окружающих ее людей. Но это не трагедия, не общечеловеческая тема.

Значит, если мы будем скрывать те чувства, которые испытывает Мэри, мы ничем не сможем взволновать, заразить зрителя. Поэтому, не предаваясь сентименту, актриса должна свободно проявлять свои чувства, нахлынувшие на нее при чтении этой баллады. Да, актеру надо уметь сдерживать себя в «чувствительных» местах роли, не надо распускаться, хныкать, как это часто делают безвкусные актеры, увидев в роли возможность показать зрителю хорошие, благородные человеческие чувства. Но не надо от зрителя скрывать то немногое, что дал автор скромному персонажу. Поплачьте, сколько вам захочется, Ангелина Осиповна, читая вашу балладу, а мы отсюда поправим вас, если вы «распустите нюни», как говорили вам, наверное, в детстве. Начните картину с самого начала.

Занавес открылся, и мы снова увидели сцену у камина. Как всегда, даже, пожалуй, на этот раз несколько взволнованнее и «со слезой» в голосе читала Мэри — Степанова:

Прощай, родимый край, навек,

Пора сбираться Дженни…

Прельстил безвестный человек

Твое воображенье…

Кто сей пришлец в плаще, как вор,

Крадется с нею рядом?

О, Дженни! Вот он, договор

Между тобой и адом!

И так далее еще две-три строфы, пока не последовал вопрос ее сестры Грэсс: «Что с тобой, Мэри?.. Не читай сегодня больше…»

Но тут из зала раздался голос Станиславского: — Я ничего не понимаю… Почему это Мэри не должна сегодня больше читать?..

С. Н. Гаррель. Она очень расстроилась, Константин Сергеевич.

К. С. Не вижу… Так просто, чего-то голос гундосит. Может быть, Мэри насморк схватила… Но ничего такого, из-за чего стоило бы вам или вашему отцу обращать внимание на Мэри, я не заметил… Начните картину еще раз.

Занавес закрылся и через две-три минуты раскрылся вновь. На этот раз Константин Сергеевич дал пройти всей сцене. Мэри прочла все три строфы поэмы, с полагающимися репликами Грэсс и доктора Джедлера, которые прерывали ее чтение, и актеры готовы были перейти к следующему куску сцены, к письму от Альфреда с известием об его возвращении в Англию, когда из зала снова раздался голос Станиславского:

— Вы меня не поняли, Ангелина Осиповна! Это все не то! Ваше чтение, ваше отношение к совпадению баллады с вашим планом бегства из родного дома не дают мне никакого представления о назревающей драме в этом уютном сельском доме. Я вас просил поплакать, читая эти стихи…

«Битва жизни». I действие, I картина

«Битва жизни». II действие, II картина

А. О. Степанова. Я пробовала, Константин Сергеевич, но у меня, очевидно, не выходит. У меня сейчас нет настоящих слез, и я не знаю, как их изобразить. Я не знаю, как это делается…

К. С. Во-первых, вы отлично знаете, как «это» делается. Вы не могли не видеть, как изображают слезы в театре, если вы бываете на каких-нибудь спектаклях. Вам не хочется изображать слезы — это другое дело, но не старайтесь меня убедить, что вы такая необыкновенно «правдивая», насквозь «мхатовская» актриса, что не знаете даже, как на сцене изображаются слезы. Мне эта игра в актерскую «невинность» не нужна. Еще собираясь идти на экзамен в любой театр, каждый из вас отлично знает, как изображаются в театрах горе, радость, испуг, изумление и прочее. И это естественно, поскольку все люди с десяти-двенадцати лет начинают посещать драму, оперу, балет, а к моменту поступления в любую театральную школу имеют солидный запас виденных ими и штампов и подлинно волновавших их сценических воплощений чувств и действий.

Это во-первых. Значит, реверансы в сторону чистоты и невинности мне ни от кого из вас никогда не требуются. Попрошу это хорошо запомнить, передать тем своим товарищам, которых нет сегодня в зале, и не тратить на это время и фантазию.

Во-вторых. Все эти увертки: «у меня сегодня не выходит… у меня нет настоящих слез… я не знаю, как это делается…» тоже попрошу оставить для препирательств с более молодыми режиссерами. Раз вы актриса, да еще Художественного театра, да еще, по-моему, способная актриса, значит вы должны уметь управлять своей волей, вызывать нужные вам по пьесе чувства, знать те законы сцены и актерского мастерства, при соблюдении которых эти чувства у актера проявляются.

Тон К. С. к этому времени был настолько строг и даже суров, что у Степановой и без «знания законов» слезы стояли уже в глазах.

Станиславский это, конечно, сейчас же заметил. — Вот сейчас у вас в глазах слезы. Это слезы обиды и оскорбления. Слезы оттого, что я говорю с вами строго, решительно, а вы привыкли от меня за эти дни слышать только похвалы. Сейчас вы могли бы читать эту балладу, заливаясь слезами, вызванными моим нравоучением. По пьесе так и надо. Но я не могу приходить каждый спектакль к антракту перед этой картиной и сурово говорить вам о ваших недостатках, ругать вас.

Значит, нужно знать закон, как актеру вызвать в себе чувство без внешнего насилия над собой, вроде того, которое я сейчас произвожу своим тоном на вас…

А. О. Степанова. Я ничем не обижена, Константин Сергеевич, мне просто трудно сразу заплакать…

К. С. Во-первых, не спорьте со мной, а постарайтесь понять меня. Когда режиссер делает резкое замечание актеру, обида — естественный рефлекс на это. Если бы вы на меня не обиделись, я бы вас счел бесчувственным человеком, равнодушным художником, актрисой без нерва и темперамента. Во-вторых, вы невнимательно выслушали мою просьбу плакать, именно плакать, а не сдерживать плач, читая балладу.

Вы репетировали сейчас дважды этот кусок, каждый раз стараясь увеличить свое волнение от чтения, но вы не плакали. Я же твердо знаю, что Мэри плачет, читая эти строки. Вы были невнимательны к моему режиссерскому указанию, а поэтому неточно его выполняли…

А. О. Степанова. Но я хотела…

К. С. Не перебивайте меня и не волнуйтесь больше, чем надо. Наше объяснение с вами для всех присутствующих молодых актеров — великолепный пример разговора режиссера с актером о рисунке куска роли, о задаче актера, о приспособлении.

Когда вы меня сейчас перебили, я хотел сказать вам, что никто от вас не требовал начинать плакать сразу, как вы выразились. Секрет этого куска в роли Мэри заключается в том, что слезы приходят к ней не во время чтения этой баллады, не в те считанные секунды, которые следуют после того, как открылся занавес и раздается реплика Грэсс, а в том, что Мэри уже полчаса читает отцу и сестре эти стихи и уже полчаса до открытия занавеса заливается слезами, плачет.

В те времена и даже в мои еще времена для девушек было модно по вечерам, читая вслух стихи, плакать, не стесняясь присутствующих. «Она у нас очень чувствительная», — говорили в семье про такую девушку. Да и у Толстого в «Войне и мире» это, кажется, описано в сценах юности Сони, Николая, Бориса и Наташи. Так что ничего необычайного я в таком рисунке и в таком приспособлении к этому моменту в роли Мэри, признаться, не вижу…

А. О. Степанова. Значит, я рыдала над книгой еще до открытия занавеса…

К. С. Совершенно верно!

А. О. Степанова. Но как же мне вызвать в себе в антракте перед этой картиной искренние слезы?

К. С. (с довольной улыбкой). Вот это вопрос по существу. Для этого у вас, как у актрисы, должна быть разработана точная партитура внутренних и внешних действий, следуя которой вы должны быть уверены, что у вас потекут слезы из глаз. Давайте ее установим для этого куска совместно; впоследствии вы будете это делать сами, без меня.

Прежде всего установим с вами совершенно точно, что такое слезы в жизни. Это рефлекс на внутреннее или на внешнее действие. Как рефлекс на внешнее действие, он знаком всем нам еще с детства. Это результат физической боли, удара по нервам, заведующим слезными железками. Говорят, ответвления этих нервов рассеяны по всему человеческому телу. Я не берусь вам определять все их центры, это не моя специальность, но отлично знаю, по горькому опыту, один из этих центров.

Мне было, наверное, лет десять-двенадцать. Мы жили, кажется, в то лето на даче, и у меня был приятель — мальчик с соседней дачи. Мы очень дружили и, могу вас заверить, относились друг к другу самым отличным образом. Как-то я его не видел две-три недели — он, кажется, уезжал куда-то к своей тетке в имение гостить. Когда он вернулся, мы оба очень обрадовались встрече и стали выкладывать друг перед другом все новости, а главное, кто чему научился за эти недели. Каждый хвастался чем мог. Я, кажется, научился за это время довольно ловко ловить и поднимать на воздух кошку за хвост так, что она не могла меня исцарапать, как бы ни старалась, а он предложил мне доказать, что может меня заставить мгновенно заплакать.

Плакать я вообще не любил, а тут еще такой вызов моей гордости. «Делай, что хочешь, — не заплачу, — заявил я, приготовившись к любому оскорблению действием или словами.

«Да я ничего особенного делать не буду, а ты просто не сможешь удержаться», — заявил он мне.

«Ну, это мы посмотрим», — гордо заявил я, зная свою довольно крепкую выносливость…

Через секунду слезы градом катились у меня из глаз, и я действительно не мог их никак сдержать, хотя внутренне сходил с ума от обиды, что меня перехитрили.

Константин Сергеевич, как опытный рассказчик, сделал небольшую паузу. Все, разумеется, были заинтересованы магическим средством неизвестного приятеля юности Станиславского мгновенно вызывать слезы.

Увы, разгадка оказалась несложной!

— Он без всякой злобы, — закончил свой рассказ К. С. — довольно сильно ударил меня тыльной частью ладони по самому кончику моего носа. Слезы градом катились из моих глаз, и я не мог остановить их, несмотря на то, что, собрав всю свою волю, сопротивлялся им, как только мог.

Оказывается, ему кто-то открыл величайший «секрет» для мальчишек нашего возраста в те годы. Главный центр «слезоточивых» нервов помещается на самом кончике носа!

Кто не верит, может попробовать на себе или на бескорыстно преданном искусству и науке друге, — смеясь добавил К. С.

И кто бы мог поверить! Среди нас нашлись такие «смелые» экспериментаторы.

По лицам двух наших товарищей через несколько секунд слезы текли ручьями под восторженный смех остальных и самого Станиславского! Смеялись и те, кто лил слезы, не будучи в силах их остановить.

— Итак-с, — продолжал Станиславский, — я нарочно привел вам наивный пример физического рефлекса чувства, столь ценимого актером-мещанином (слезы!), чтобы вы поняли, как недорого стоят часто те «чувства», которые выжимает из себя насильно такой актер.

Всего-навсего — крепкий щелчок по носу!

А сколько я знал актрис, которые впускают себе в глаза перед сильной сценой какие-то раздражающие железки капли, а потом выдают свои «мокрые от слез» глаза за силу нахлынувшего будто на них чувства!

Настоящее глубокое чувство, основанное на внутренней психотехнике, на психофизическом действии, этими вульгарными, механическими способами не заполучишь, не вызовешь в себе. Прежде всего главным поводом ко всякому чувству является круг мыслей, вызывающий в актере внутреннее видение тех действий, которые действующее лицо совершило или готово совершить в предлагаемых автором драматического произведения обстоятельствах.

Для того чтобы актеру легче было вызвать в себе внутреннее видение необходимых его персонажу действий (в результате которых у него возникают необходимые по сюжету пьесы чувства), актеру надо уметь ставить самого себя в предлагаемые автором для героя пьесы обстоятельства. Надо спросить себя: «что если бы со мной все это случилось, как бы я действовал?» И не критиковать себя или героя произведения (со мной-то этого, мол, никогда не случилось бы), а наивно верить в магическое «если бы» и свободно, легко фантазировать о том, что бы я сделала, «если бы» очутилась в тех обстоятельствах, в которых находится, скажем, Мэри в этот вечер.

Само собой подразумевается, что для этого необходимо отлично знать биографию своего героя, сюжет всей пьесы, ее идейную устремленность, а особенно важно вспомнить те свои собственные наблюдения над людьми и событиями из жизни, которые годятся как ассоциации для расширения круга знаний, мыслей, поступков и обстоятельств жизни вашего действующего лица. Вся эта работа над психофизическим миром мыслей и действий приблизит вас к верному самочувствию на сцене в образе предложенного вам автором лица.

Но всего этого мало.

Это лишь совершенно необходимая подготовительная работа, чтобы актер был готов зажить тем чувством, которое он старается вызвать в себе как в действующем лице пьесы. Это лишь хорошо подготовленная, хорошо замаскированная ловушка для чувства, ибо искреннее чувство очень пугливый, чуткий зверек. Его не возьмешь голыми руками. Актер должен уметь «подманить» его к себе, а затем, когда вызовет в себе нужное чувство, капкан должен захлопнуться, и чувство тогда начнет метаться, жить в подготовленных для него в душе и сознании актера условиях.

По вашим лицам я угадываю, о чем вы думаете: «Это все очень умно и верно, что говорит нам Станиславский, и, вероятно, все это необходимо знать и делать, но это все теория, это все вокруг да около», это уже мы не раз слышали, а как же вызвать-то точно, просто, безошибочно это вечно ускользающее чувство?

Я сейчас отвечу вам на это и попробую научить вас этому секрету нашей профессии.

Прежде всего надо знать природу того чувства, которое вам сейчас необходимо. А так как по ходу разных пьес актеру могут понадобиться самые разные чувства, он должен знать природу каждого чувства, или, вернее, всех чувств.

Мы разбираем с вами сегодня кусок из роли Мэри. В результате каких-то нахлынувших на нее чувств она должна по нашему режиссерскому замыслу плакать.

Давайте перечислим те чувства, которые вызывают в человеке слезы и которые вы хотели бы мгновенно вызывать в себе.

Голос (из зала). Обида, несправедливость…

К. С. Еще какие?

Голос (из зала). Горе…

К. С. Это несомненно, что человек от горя плачет… Еще…

Голос (из зала). Радость…

К. С. Плачет от радости? Скажу откровенно, что я сам часто говорю актеру: «Вы понимаете, ваш герой в этом месте, ну, просто… плачет от радости». И через секунду, как я скажу эти слова, мне делается стыдно. Это ведь так редко бывает в жизни! Это ведь так, иносказательно! То есть когда у режиссера или писателя нет каких-то более точных слов, чтобы определить самочувствие своего героя! А по сути дела это литературщина!

Но если хотите, оставим и радость, как чувство, вызывающее слезы.

Еще какие чувства вы можете назвать, под влиянием которых человек может заплакать?

Зал молчал. Мы перебирали в уме разные чувства, и, собственно говоря, от любого чувства можно было заплакать. В голове проносились где-то слышанные или прочитанные строки, вроде:

«Он заплакал от голода…»

«От долго сдерживаемого ревнивого чувства, от зависти к сопернику у него стояли слезы в глазах!»

«От жалости он не мог смотреть на нее без слез…»

— Константин Сергеевич, — решился я прервать паузу, — слезы ведь это в своем роде результат, форма выражения любого чувства, а не повод к нему. А вы учили нас всегда, что только действия являются поводом к тому, что у актера возникают те или иные чувства. Почему же вы просите нас назвать вам чувства, которые вызывают слезы?

— А я провоцирую вас, — последовал совершенно уже неожиданный для нас ответ Станиславского. — Мне захотелось узнать, кто из вас попадется на крючок моей удочки, которую я нарочно для всех вас закинул в область так называемых на языке профессиональных актеров «чистых» чувств. Мне захотелось узнать, кто захочет получить от меня рецепт, как играть чувство на сцене. К сожалению, улов невелик — всего два-три голоса, — весело оглядел зал К. С. — да еще режиссер меня подвел — не отдал мне на поругание своих актеров…

— Они теперь ученые! — пустил свою обычную ироническую «шпильку» все время молчавший в этот день В. В. Лужский. — Не то что, бывало, мы, грешные, «профессиональные»… как вы изволили только что назвать нас, Константин Сергеевич!

— Профессионализм — очень нужное и здоровое начало во всякой работе, во всякой области искусства и труда. Он противоположен дилетантизму. Весь вопрос заключается в том, чему служит профессионализм? Какие задачи им решают? — последовал немедленный ответ К. С. — А то, что эта молодежь «ученая», в хорошем смысле слова, это мне нравится. Значит, мы не зря наплодили в свое время столько студий. Студии помогли нам сохранить и развить многие традиции русского театрального искусства, искусства Щепкина, Гоголя, Островского. Вернемся, однако, к нашему вопросу.

Какова природа того чувства, которое вы испытываете, Ангелина Осиповна, читая вашу балладу?

А. О. Степанова. Мне жалко отца, сестру, мне не хочется расставаться с домом, где я родилась; я люблю Альфреда, мне страшно подумать, что я его не увижу, а еще страшнее представить себе, что он будет думать обо мне, узнав, что я изменила ему с другим.

К. С. Определите из всех этих мыслей и ощущений главное.

А. О. Степанова. Я думаю, что это скорее всего жалость: мне жалко всех: отца, сестру, Альфреда. Когда я их начинаю представлять себе без меня — как они меня не найдут в моей комнате, в нашем городке, как получат письмо, которое я им напишу из Франции, куда мы собираемся бежать с Мейклем Уорденом, — мне их всех становится очень жалко, и я почти готова заплакать…

К. С. Это, конечно, очень благородно и правильно всех любить, всех жалеть, но в жизни бывает чаще по-другому… Кого же все-таки из перечисленных лиц вам больше всего жаль? Я не хочу, чтобы у вас было много объектов жалости. Выберите, кого вам больше всего жаль.

А. О. Степанова (подумав). Отца.

К. С. (со своей «знаменитой» интонацией, постукивая с каким-то торжественным видом карандашом по столу). Не верю!

Сколько мы слышали об этом выражении К. С. Как мы его боялись услышать! Зал притих. Мы знали по рассказам, что сейчас начнется преследование актера этим знаменитым «Не верю!» Станиславского. Все примолкли, включая и смутившуюся Степанову.

— Не верю, чтобы больше всех вам было жаль отца! Так пишется в благородно-сентиментальных романах. Не верю, что отец, которого вы знаете, как суховатого, неумного, философствующего пустомелю, будет вам дороже всех в изгнании. Это сентиментализм литературного и театрального порядка в чистом виде! Спросите себя еще раз чистосердечно, серьезно: кого вам жаль покидать больше всего?

А. О. Степанова (с неожиданной даже радостью, очевидно, легко «пожертвовав» отцом после слов К. С). Альфреда!

К. С. Не верю! Хотя это несколько ближе к истинной природе чувства жалости для Мэри в ее положении.

Второе «Не верю!»; мы были по-настоящему испуганы.

— Родной дом! — неуверенным голосом предложила А. О. Степанова следующий объект своего чувства.

— Как вижу, вы уже с одушевленных объектов перешли к неодушевленным, — саркастически отвечал ей К. С.

— Больше никого не остается, — отвечала ему растерявшаяся актриса.

К. С. Вы ошибаетесь. Остается самый сильный объект для жалости, чтобы вызвать в вас это чувство, чтобы горько залиться слезами!

А. О. Степанова (с последней надеждой). Боже мой, как же я могла его пропустить! Это ведь та, для которой я пошла на все это! Это Грэсс, моя милая, любимая сестра Грэсс!

К. С. Нет! Не верю! Это не она! Вы скользите поверху! Вы не заглядываете в самую глубину своего сердца и в тысячи людских сердец! Вы отвечаете мне, исходя из сюжета довольно-таки сентиментальной и примитивной повести Диккенса, а не от глубокого проникновения художника в природу человеческой души, характера человека. Вы не хотите признаться ни себе, ни нам, какие тайные пружины управляют на самом деле очень часто чувствами людей!

А. О. Степанова. Я ничего больше не знаю, Константин Сергеевич… Простите меня… — и она подносит платок к лицу, желая согнать навернувшиеся невольно на глаза слезы от неудачного диалога с К. С.

— Отчего у вас сейчас на глазах, слезы? Отвечайте мне с глубочайшей искренностью и прямотой! — немедленно последовала реплика Станиславского, не выносившего женских актерских слез и сейчас же заметившего платок в руке Степановой.

При этом нам показалось, что он был абсолютно доволен всем происходящим. Лицо его сияло добротой и, как я уже упоминал, даже некоторой торжественностью. Для него это были те драгоценные минуты проверки своей «системы», которые он так любил проводить с молодыми, профессионально еще не искушенными актерами.

Последовала короткая пауза. Степанова о чем-то задумалась…

— Думайте, думайте, загляните в самые далекие тайники своей души актрисы и человека, — поощрил наблюдавший за ней К. С. — не торопитесь с ответом… не бойтесь, если на дне вашего самосознания сейчас копошится не очень благородная мыслишка… Давайте ее смело нам на расправу.

А. О. Степанова. Мне стыдно, Константин Сергеевич… но мне сейчас, когда вы так на меня напали… мне очень жалко… себя! — и актриса наша залилась, как говорится, «горючими» слезами, отвернувшись от всех.

— Вот! Вот! Молодец, Ангелина Осиповна! Молодец, что призналась нам! Что отыскала у себя самую сильную пружину, определяющую в тысяче и одном случае природу чувства жалости! Это ничего, что вы плачете! Плачьте вовсю! Запоминайте сейчас свое самочувствие! Вы сделали для себя и для нас ценное открытие, что в основе этого «благородного» чувства лежит часто далеко не благородный эгоизм человека, и можете плакать слезами радости художника, мучительным путем пришедшего к истине!

Нам показалось, что и у самого искренне взволнованного Станиславского глаза блестели сквозь пенсне больше обычного.

— Итак-с, мы с вами установили, что природа того чувства, которое вас волнует, когда вы читаете вслух балладу, это жалость к себе самой.

А. О. Степанова. Но ведь это очень плохое чувство, Константин Сергеевич, а вы говорили нам о том, что идея «Битвы жизни» — это стремление к подвигу, к жертве, к самопожертвованию ради счастья другого человека…

К. С. Совершенно верно, я это говорил и готов вам это повторить сейчас. Но я вам говорил, что совершать этот подвиг нелегко. Что для этого надо выдержать борьбу с самим собой. А вы как актриса, которая играет в конечном счете (прошу заметить, в конечном счете) героическую роль, хотите, чтобы все куски роли были только героические, благородные. А где же тогда будет борьба с собой, это самое интересное для зрителя, сложное, но всем нам знакомое чувство? Вы хотите, чтобы Мэри, приняв решение, нигде бы уже не смалодушничала, а неуклонно шла к намеченной цели. Вы хотите все куски роли сыграть в «героическом» стиле. Играйте, но зритель, увидев, что вы такая сверхъестественно сильная натура (а в театральной практике это выливается обычно в декламацию), посмотрит на вас и скажет: «Ну что же, может быть, и правда, что этой ходульной девушке в жизни все так легко дается. Но я знаю других, которым трудно совершить даже меньшие подвиги. Вот таких бы интересно посмотреть». Помните, зритель любит смотреть на слабости человека, которые тот в себе побеждает.

А. О. Степанова. Вы меня не поняли, Константин Сергеевич…

К, С. Я отлично вас понял. «Как же это я, красивая и молодая актриса, в красивой, героической роли и вдруг покажу всем свои колебания, свой эгоизм, пожалею себя, поплачу над собой…» Это же «отрицательные» черты характера.

А. О. Степанова. А как же с идеей пьесы…

К. С. Ох, как любят актеры хвататься за спасительную «идею» пьесы, когда им не хочется или кажется невыгодным играть какой-то кусок роли в определенном рисунке. И Мэри не любит таких людей. И в себе не любит проявление эгоизма. И плачет, потому что борется с ним… Но победить его сразу, говоря точнее, в начале второго акта, не может! Вы беспокоитесь о том, что зритель разлюбит ее за это? Сомневаюсь.

Давайте проживем с Мэри до конца пьесы и тогда решим, полюбим мы ее или нет. И если полюбим, то за что? За какие куски и действия роли?

Может быть, мы ее полюбим за ее слабости, а не за ее героику. Да и Диккенс ваш — это ведь писатель не героических характеров, а так, довольно обычных, обывательских драм, сдобренных романтикой и сентиментом прошлого века.

А. О. Степанова. Вы меня убедили, Константин Сергеевич. Я готова проклинать себя за свой эгоизм, буду бороться с ним и, наверное, смогу от злости на себя заплакать…

К. С. Вот и отлично, давайте теперь наметим, какие действия надо совершать Мэри, чтобы вызвать в себе это чувство жалости к себе?

А. О. Степанова (невольно говорит почти капризным тоном). Я ничего не хочу сегодня! Я не хочу читать! Я не хочу уезжать из дому! Зачем я дала сама себе это глупое обещание — пожертвовать своим чувством для Грэсс? Я не хочу никуда бежать с Уорденом, я…

К. С. Браво! Браво! Это уже ряд ярких, верных «хочу» и «не хочу». Действуйте сейчас же, исходя из них! Ловите их за хвост! Протестуйте против своих же решений в первом акте. Читайте балладу партнерам и всем нам, здесь же, в зале. Не надо тратить время на переход на сцену…

Степанова начинает читать стихи, и почти с первой строчки глаза ее наполняются слезами, а затем она совершенно откровенно начинает плакать. Правда, по интонации, с которой она читает балладу, и по ее ответам на просьбу Грэсс прекратить чтение мы угадываем, что это не «благородные» слезы сожаления о разлуке с домом, а какие-то совсем другие, но драматизм всей сцены от этого не понизился, а стал во много раз сильней.

Репетируя сцену в зале, Константин Сергеевич не останавливает всю картину до воображаемого ухода со сцены сестер и доктора Джедлера.

— Отлично играли, — говорит он Мэри — Степановой, когда слуги собираются начать свой диалог. — И ваши партнеры отлично подхватили ваш ритм и тон. Они действовали с вами заодно, а между тем до сих пор не знают, какую вы поставили перед собой задачу, начиная сцену. Если хотите, можете не называть нам ее, приберечь и на следующий раз, хотя было бы небезынтересно узнать, чем вы «вызвали в себе нужное чувство…

А. О. Степанова. Я хотела, чтобы они догадались о моем решении, заставили бы рассказать им весь мой план и уговорили бы меня остаться дома, не бежать из него. А они, такие глупые, никак не могли догадаться о моих мучениях, о моем замысле даже тогда, когда в балладе о Дженни описано слово в слово все, как я придумала сделать! И мне стало так жаль себя, бедную, всеми брошенную Мэри… — и Степанова снова расплакалась…

Константин Сергеевич был в полном восторге!

— Великолепно! Чудесно! Вы нашли для себя в этом куске самое главное. Вы нашли тот «манок», ту приманку, на которую всегда попадется, клюнет ваше чувство! Стоит вам сказать себе перед началом картины: «Какая я бедная, несчастная девушка, никто не хочет понять меня, помочь мне остаться дома» — и…

А. О. Степанова (перебивая Константина Сергеевича и продолжая плакать) …Я…я могу, сколько хотите, плакать, Константин Сергеевич…

К. С. Замечательно… Прошу всех посмотреть. Ангелина Осиповна плачет легко, без всякой истерии, «надрыва» и без всякого на этот раз насилия с моей стороны как режиссера. Вы можете уменьшить слезы, Ангелина Осиповна?

А. О. Степанова. Могу…

И она плачет гораздо меньше, переходя на всхлипывания.

К. С. А теперь опять много — рыдайте.

А. О. Степанова (сквозь слезы). Пожалуйста, Константин Сергеевич…

И через пять-шесть секунд она плачет много, сильно, почти рыдает.

К. С. Как вы это делаете?

А. О. Степанова. Я то больше, то меньше стараюсь заставить вас всех понять, почему я, как Мэри, плачу. Я слезами говорю вам целые фразы. Я даже злюсь, что вы все в зале не понимаете меня… не понимаете, что мне совсем не хочется уезжать из дому, из Москвы. Я не хочу никуда уезжать, поймите это…

К. С. Отлично. Жалея себя, вы действуете. Вы протестуете. Вы бунтуете. Вы боретесь с нами, с нашим непониманием вас, как Мэри, и этим самым боретесь с собой. Вот истинная схема рождения, развития и проистечения правдивого чувства. «Без щелчка по носу», — с гордостью и полным торжеством изрекает этот своеобразный афоризм Константин Сергеевич, весело оглядывая всех нас.

— Сцену слуг мы репетировать не будем, — говорит он, — она идет у вас живо, верно по отношениям, в хороших мизансценах. Давайте срепетируем финал картины: тайное свидание Мэри и Уордена. У вас все приготовлено к тому, чтобы это был сильный драматический момент. Но вы боитесь его играть в полную силу. (Горчакову.) Николай Михайлович, напомните мне схему финала вашей картины.

Н. М. Горчаков. В конце сцены слуг в саду слышен шорох. Бритн берет фонарь и идет посмотреть, нет ли кого в саду. У камина остается испуганная шорохами в саду Клеменси. Вдруг ее трогает за руку осторожно вошедшая в комнату Мэри. Клеменси от испуга ахает. Мэри просит ее пойти с ней в сад…

К. С. Теперь все помню. Дальше должна произойти сильнейшая драматическая сцена между Клеменси и Мэри, а у вас происходит легкий «салонный» диалог. Все, что говорят Клеменси и Мэри в этой сцене, актрисы хорошо оправдывают и действуют искренно, но это для них не сцена грехопадения.

А между тем именно так должна бы называться эта сцена и эти «куски» в ролях у Мэри и у Клеменси. Тайное свидание для Мэри, ночью, в саду — это предел безнравственности. А для Клеменси, с ее наивным воображением, — это сцена адского обольщения и падения Мэри в объятия Рокамболя.

Даже по внешней линии вы обеднили сцену, лишив ее всяких мизансцен, которые помогли бы вскрыть исполнителям темперамент и драматизм этой сцены.

Сыграйте ее мне в ритме, тоне и пластике мелодрамы, так, как вы понимаете этот жанр. Но все оправдывая, все переживая до конца. Мечитесь обе по сцене, сколько вам будет угодно. Выдумывайте всяческие приспособления. Клеменси чуть не связала Мэри кухонным полотенцем. Мэри чуть не взломала замок двери, которая ведет в сад.

Скажите себе только, что времени у вас обеих на все это очень мало. Клеменси боится, что каждую минуту вернется Бритн, а Мэри знает капризный характер Уордена. Он может уйти, не дождавшись ее, обидевшись, что она долго не идет.

Ритм этой сцены должен быть стремительный, голоса притушенные, но страстные, движения резкие и порывистые, приспособления неожиданные. Начинайте!

Несмотря на предложение Константина Сергеевича, сцена несколько минут не начиналась.

— В чем дело? Почему вы не начинаете? — раздался из зала голос К. С.

— Мы сговариваемся, что будем делать, — раздался из ближайшей кулисы голос Степановой.

— А Мэри и Клеменси сговаривались, что они будут делать?

— Конечно, нет, Константин Сергеевич, — раздались смущенные ответы Степановой и Коломийцевой.

— Так в чем дело? Почему вы позволяете себе нарушать логику событий ради нелепых театральных взаимных условий? Это ведь такой старый штамп: «Ты сделаешь то-то, когда я сделаю это». «А я сделаю вот это, когда ты сделаешь то-то…» И так далее… И пошел глупейший спор-торговля о мелких актерских фокусах и приспособлениях, виденных уже в тысячах спектаклей.

Ни о чем никогда не уславливайтесь заранее. Это верный ход к омертвению сцены, куска, роли. Настоящее приспособление родится само на сцене от верного актерского самочувствия в образе действующего лица, от желания действовать, во что бы то ни стало выполнить задачу роли в предлагаемых обстоятельствах. Пятнадцать лет я не устаю твердить всем об этом основном законе в творчестве актера, а вы все «уславливаетесь-сговариваетесь» по уголкам, как бы обойти этот закон, создающий органическую жизнь на сцене. Действуйте, а не «уславливайтесь». Действие и контрдействие родят все остальное. Никаких шушуканий по углам… Как только режиссер произнес: «Начали, давайте занавес», актеры моментально обязаны начать действовать на сцене!

— Начали, — нарочито очень громко и внушительно произносит тотчас же Константин Сергеевич.

Разумеется, актрисы больше ни о чем уже не «сговаривались» после того монолога, который они только что выслушали от Станиславского.

Клеменси после ухода Бритна мгновенно кинулась к двери, ведущей в сад, и стала запирать ее на ключ.

Почти в эту же секунду на сцене появилась Мэри.

«Что ты делаешь, Клеменси? — воскликнула она[19]. — Сейчас же отвори дверь и не отходи от меня, пока я буду говорить с ним!»

Но Клеменси решительно положила ключ в карман и начала приводить все свои доводы против рокового свидания. Мэри очутилась на несколько минут в самом затруднительном положении. Отобрать ключ силой у такой упрямой особы, как Клеменси, нечего было и думать.

Мэри заметалась по комнате, по ее лицу, по движениям было ясно, что она ищет другой способ выйти из дома. Но Клеменси следовала за ней неотступно, не прекращая своих наивных уговоров.

Уже эта мизансцена мечущейся по комнате, взволнованной непредвиденным препятствием — запертой Клеменси дверью — девушки и преследующей ее по пятам верной служанки была, конечно, очень выразительна.

На секунду Мэри остановилась, долгим внимательным взглядом посмотрела на Клеменси и вдруг стремительно опустилась перед Клеменси на колени:

«Клеменси, милая, дорогая моя Клеменси, ты ничего не понимаешь! Я все решила и обдумала! Больше колебаться нельзя! Я должна сделать этот шаг! Клеменси, помоги мне!»

И Мэри — Степанова залилась слезами, спрятав лицо в передник Клеменси. Вряд ли актрисы «уславливались» об этой мизансцене. Это было приспособление, как говорил Станиславский, родившееся мгновенно, на сцене от невозможности найти для Мэри другой выход. Нужно было покорить сердце Клеменси.

Клеменси растерялась и вдруг тоже опустилась на пол к Мэри, и таким образом создалась еще одна совсем неожиданная мизансцена, выразительная, наивно-трогательная!

«Пошлите меня к нему, — предложила в качестве последнего довода Клеменси — я скажу ему все, что вы прикажете, не ходите только сами!»

Мэри поняла по этой реплике, что Клеменси сдалась. Она встала с колен, подняла Клеменси, взяла ее руки в свои и очень твердо спросила: «Ты пойдешь со мной, Клеменси, или мне идти одной?»

Клеменси выдержала паузу, а затем горестно, но с необычайной решимостью в голосе ответила: «Я иду с вами!»[20]. Она решительно открыла дверь, и, когда Мэри шагнула через порог и перед ней выросла темная фигура Уордена, Клеменси ахнула, но решительно стала между «любовниками», отодвинув Уордена на расстояние вытянутой руки.

— Замрите в этой мизансцене, — раздался повелительный голос из партера. — Это будет финальная точка второго акта! Николай Михайлович, рисуйте: пролет двери, Мэри стоит на пороге, рука ее лежит на косяке двери, другая прижимает к груди косынку… — и Константин Сергеевич, не отрывая глаз от сцены, пододвинул мне лист бумаги, лежавший на столе, и протянул свое «вечное» перо.

— Константин Сергеевич, я не умею рисовать…

— Как умеете, так и рисуйте! А главное, рисуйте, а не разговаривайте! Потом разберемся… Режиссер обязан уметь зарисовать в журнал репетиций схему любой мизансцены. Рисуйте: перед Мэри — Клеменси. Рука ее вытянута. Она не училась классическим жестам, но под влиянием сильного чувства сделала верный по смыслу, пластически выразительный жест: «Не подходите!»

Перед ними в этакой демонской позе (я имею в виду рисунок Врубеля к «Демону») — Уорден. Луна — сильный голубой прожектор — светит в спину Уордена. От этого его фигура играет контражуром и делается еще мрачнее, а освещенные прямым светом лица Мэри и Клеменси кажутся еще бледнее.

Чуть теплится камин. Хорошо бы дать какой-нибудь звучок на эту паузу. Можно взять взаймы писк сверчка из того же Диккенса.

Занавес медленно закрывается.

— Нарисовали?

— Нарисовал, Константин Сергеевич, даже сверчка за камином…

— Очень хорошо, — смеется Станиславский. — Сейчас все проверим. На сегодня достаточно. Прошу всех прислушаться. Мы много времени отдали сегодня разговору о чувствах. Это очень важная тема. Вы встретитесь с ней не раз в ваших актерских и режиссерских работах.

Очень важно усвоить следующие истины:

1. Все должно быть подготовлено, чтобы чувство пришло. Внимание, правильное самочувствие актера на сцене именно сейчас, сегодня, в те минуты, когда идет спектакль или репетиция. Биография действующего лица должна быть известна актеру, как своя собственная, и все время ее нужно (даже уже играя роль) пополнять новыми фактами. Предлагаемые автором и режиссером обстоятельства должны быть в совершенстве поняты, оправданы.

2. Нужно определить, какое чувство должно прийти к актеру в данном куске, не боясь натолкнуться в таком анализе (как это случилось с нами сегодня в первом куске роли Мэри в этой картине) на не очень благородное чувство — эгоизм.

Мне часто в своей работе над ролями приходилось делать для себя печальные открытия: мещанская любовь — это чувство собственности, в первую очередь; горе обывателя — это кокетство перед окружающими и так далее…

Это не исключает больших, прекрасных чувств, вызванных большими идеями. На них построено большинство русских классических пьес.

3. Определив, какое должно прийти к актеру чувство, найдите природу этого чувства, как мы нашли: эгоизм — это прежде всего жалость к себе.

4. Определив природу чувства, ищите те действия, которые нужно совершить актеру, чтобы оно пришло к нему, ищите тот «манок», на который попадется нужное вам чувство.

5. Поймав его, научитесь им распоряжаться.

Чтобы не оно владело актером, а он им владел. Сколько захочу, столько и дам. Я его повелитель. Это очень важно.

Попрошу к завтрашней репетиции всех участвующих в этой картине приготовить по этой схеме все свои мысли. Мы начнем прямо с прогонов. Два-три раза прогоним эту картину…

В. В. Лужский. Вы собирались еще повторить контору нотариусов, Константин Сергеевич!

К. С. Совершенно верно, и контору нотариусов, а затем завтра же перейдем к балу. У меня к нему больших поправок нет…

В. В. Лужский. Ну, конечно… Мы уже этому теперь верим безоговорочно…

К. С. (смеясь). Вы что-то сегодня весь день молчали, Василий Васильевич…

В. В. Лужский. Научен вчерашним днем, Константин Сергеевич! Не хочу больше в администраторы попадать… Поговорим завтра!

К. С. Очень хорошо! До завтра!