«Weiter… weiter…»

«Weiter… weiter…»

1

На другой же день после возвращения Владимира Ильича в Москву состоялось заседание Совнаркома под его председательством.

Как рассказывает Л. А. Фотиева, «заседание было многолюдным, присутствовало 54 человека. Пришли не только члены Совнаркома, но все, кто имел хотя бы отдаленное право присутствовать на заседаниях СНК. Каждому хотелось поскорее и поближе увидеть дорогого Ильича.

Товарищи предполагали сделать это заседание особенно торжественным. Пригласили фотографа, заготовили приветственные речи. Но все вышло иначе. Владимир Ильич незаметно вошел в зал из своего кабинета, сел на председательское место, открыл заседание и приступил к деловому обсуждению повестки, не дав никому произнести заготовленных речей. Он согласился только сфотографироваться вместе со всеми и то лишь по окончании работы».

В перерыве (после первой болезни Владимира Ильича заседания Совнаркома проводились с обязательным перерывом) Владимир Ильич вышел в канцелярию и увидел там Ольгу Равич, которую знал еще по Женеве, подошел к ней, стал расспрашивать, как она живет, работает, еще что-то. От волнения она не могла говорить, да и плохо понимала, о чем он ее спрашивает, только радовалась, видя его здоровым и бодрым. Потом, справившись с собой, сказала:

— Владимир Ильич! Вы здоровы. Как это хорошо!

А он, наклонившись к ней, тихо, почти шепотом, заговорщически произнес:

— Назло врагам…

Четвертого октября 1922 года в «Правде» появилась небольшая заметка, напечатанная где-то посредине четвертой страницы:

«Тов. Ленин приступил к работе.

Вчерашнее заседание Большого Совнаркома происходило под непосредственным председательством Владимира Ильича Ленина.

В. И. Ленин фактически вернулся к исполнению обязанностей Председателя Совнаркома».

По Москве весть о возвращении Владимира Ильича разнеслась мгновенно. Какой восторг она вызвала! С тех пор как он заболел, вся страна прислушивалась к тому, что происходит в Горках. На собраниях еще задолго до начала стол президиума бывал завален записками, в которых на разные лады задавался один и тот же вопрос: «Как здоровье товарища Ленина? Скоро ли Ильич вернется к работе?» Почта ежедневно в Совнарком приносила пачки писем, авторы которых посылали Владимиру Ильичу «пролетарское слово привета» и желали поскорее выздороветь и вернуться «на пост рулевого Советской России и грядущей мировой рабочей революции».

И вот он вернулся!

Никаких манифестаций по этому поводу не устраивали, но как-то само собой получилось, что к вечеру толпы народа заполнили Красную площадь. Никто не произносил речей, просто было всем очень радостно.

В тот же день четвертого октября в «Известиях» была напечатана снятая после заседания Совнаркома фотография Владимира Ильича: он сидит за письменным столом, держит в руках газету, слегка наклонив голову, глядит перед собой.

Даже сквозь грубую сетку газетного клише проступает затаившаяся в его взоре печаль. Чувствовал ли он, что уход его близок?

Как раз в эти дни его посетил приехавший из Баку А. Н. Серебровский. Он шел к нему уверенный, что Владимир Ильич совершенно здоров, но, едва взглянув в его лицо, понял правду.

Напрягая все силы, чтобы не выдать себя, А. Н. Серебровский старался быть поживее, рассказывал Владимиру Ильичу что-то вроде как веселое, но слезы были у него на глазах.

Это была последняя встреча А. Н. Серебровского с Владимиром Ильичем. Когда он уходил, Владимир Ильич, прощаясь, поцеловал его в лоб. «Я был тогда крепким, здоровым парнем, но чуть не упал», — рассказывал потом Серебровский.

Кое-как, держась за стенку, добрался он до двери. Свои бумаги забыл в комнате. Их вынесла Мария Ильинична и толкнула его легонько в спину, чтобы он не рыдал тут, под дверью, а шел бы домой…

Я беру в руки тома Собрания сочинений Ленина, относящиеся к последним годам и в особенности к последним месяцам его жизни и деятельности и вышедшие в таком виде и в таком объеме лишь после Двадцатого съезда партии.

Ни об одном периоде жизни Ленина мы не знали раньше так мало и не узнали в последние годы так много, как об этом. Обнародованы статьи и письма, хранившиеся раньше под семью замками. Восстановлены целые фразы, а то и абзацы и даже страницы, опускавшиеся в прежних изданиях.

Помимо основного ленинского текста иным стал справочный аппарат: примечания, указатели, даты жизни и деятельности В. И. Ленина. Гораздо шире показан круг людей, с которыми общался Ленин. Названы не упоминавшиеся ранее имена. Приведены неизвестные раньше документы. Впервые опубликован ценнейший исторический источник — «Дневник дежурных секретарей В. И. Ленина», который велся с двадцать первого ноября 1922 года по шестое марта 1923 года. Расшифрована стенограмма последней записи этого дневника, сделанная дежурившей шестого марта Марией Акимовной Володичевой и остававшаяся нерасшифрованной вплоть до 1956 года.

Вся эта сложная и ответственная работа, выполненная после Двадцатого съезда партии Институтом марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, дает нам возможность хотя и не полностью, с большими пропусками, но все же с относительно большой степенью точности восстановить картину жизни Владимира Ильича в этот трагический период, когда каждый день был полон предчувствием близкой разлуки.

О многом, конечно, мы можем только догадываться. Многое читатель должен понять и продумать сам. Справедливо говорил Бертольт Брехт: единственная форма, в которой мы можем выразить свое уважение к читателю, — вера в его ум и душевное благородство.

2

Пять месяцев, отделяющих возвращение Владимира Ильича в Москву от приступа болезни, окончательно оторвавшего его от работы, делятся на два равных периода.

Первый — со второго октября до шестнадцатого декабря — заполнен напряженнейшей работой, потоком дел. По подсчету, сделанному секретарями, за это так быстро пролетевшее время Владимир Ильич написал двести двадцать четыре деловых письма и записки, принял сто семьдесят одного человека, председательствовал на тридцати двух заседаниях и совещаниях — Совнаркома, Совета Труда и Обороны, Политбюро ЦК, различных комиссий. К этому надо добавить три больших выступления — на сессии ВЦИК, на Четвертом конгрессе Коминтерна и на пленуме Московского Совета.

Второй период — от шестнадцатого декабря по шестое марта. Владимир Ильич был тяжело болен, лежал в постели, но по его категорическому требованию к нему приходили секретари, и он диктовал им свои последние статьи и письма — свое политическое завещание.

Начнем с первого периода. Не будем ставить себе целью охватить его целиком: как он ни короток — всего семьдесят шесть дней, — его описания хватило бы на целую книгу.

Снова Ленин погрузился в поток непрерывно сменяющих друг друга дел. Снова в течение одного какого-нибудь дня он занимался вопросом об объединении Советских республик; и отказом от предоставления концессии английскому финансисту и промышленнику Лесли Уркарту; и выяснением целесообразности выделения из числа действующих каменноугольных шахт Донбасса самых крупных и лучших, чтобы полностью обеспечить в них шахтеров, ассигновав на это часть золотого запаса Республики; и положением на бакинских нефтяных промыслах — и при этом успевал написать в этот же день приветственное письмо редакции комсомольской газеты Бауманского района «Путь молодежи» и проект письма «Обществу друзей Советской России» в Соединенных Штатах Америки, в котором выражал от имени нашей Республики глубокую благодарность американским друзьям, организовавшим тракторный отряд, который работал в Пермской губернии, в совхозе «Тойкино».

Но были некоторые вопросы, которым в это время он уделял особое внимание, и первый из них — положение советских финансов и прежде всего восстановление рубля.

Тут можно было бы многое сказать об истории бумажных денег во время Великой Французской революции и о бумажных деньгах в нашей революции, что-то сопоставить, что-то противопоставить. Можно было бы вспомнить министра финансов Директории Рамеля, который писал в 1797 году в докладе Совету Старейшин: «Ассигнации сделали революцию; они привели к уничтожению сословий и привилегий; они опрокинули трон и создали Республику; они вооружили и снарядили грозные колонны, пронесшие трехцветное знамя за Альпы и Пиренеи; им мы обязаны свободой», — и, приведя эту эффектную цитату, высказать что-нибудь столь же возвышенное, но научно более точное по поводу бумажных денег русской революции. Но не будем этим заниматься, ибо в момент, о котором мы сейчас говорим, бумажные деньги из грозного оружия, честно послужившего нашей революции, превратились в свою противоположность, став источником серьезнейшей опасности для ее дела.

Попробуйте прочесть такую цифру:

1 994 464 454 000 000

Не можете? Я тоже не могу. Впрочем, попытаюсь: один квадрильон девятьсот девяносто четыре триллиона четыреста шестьдесят четыре миллиарда четыреста пятьдесят четыре миллиона.

Эта цифра выражает количество бумажных рублей, находившихся в денежном обращении на конец 1922 года[16]. Какое реальное ценностное содержание за ней кроется, я не знаю, думаю, что не знает никто. Не знаю я также, о каких рублях говорит эта цифра: довоенных? в дензнаках двадцать первого года? двадцать второго года? Чтобы перевести одни в другие, надо либо убавлять, либо прибавлять по три или пять нулей справа. Суть дела от этого не изменится.

Денежная эмиссия и падение курса бумажного рубля сначала шли в арифметической прогрессии, затем в геометрической, а затем перестали подчиняться каким бы то ни было математическим законам.

При помощи целой системы мер иногда удавалось на время добиться устойчивости бумажного рубля, но потом он снова начинал падать. Было проведено несколько деноминаций — один рубль образца двадцать второго года приравнивался к десяти тысячам рублей старых образцов, а рубль двадцать третьего года — к миллиону прежних рублей. Делая подсчеты в связи с проектом очередной деноминации, Ленин исходил из количества бумаги, которое потребуется для выпуска новых дензнаков и предлагал «дать плохую бумагу, чтобы выпускаемые деньги скорее самоликвидировались».

Так бумажные деньги из денег все больше превращались в бумагу. Правильно хозяйствовать при такой валюте было невозможно. Все расчеты, все сметы летели под откос, заработная плата обесценивалась раньше, чем была получена на руки. Зато для жуликов, мошенников, аферистов создавались неограниченные возможности казнокрадства, принимавшего самые разнообразные формы — начиная с примитивных сделок, в которых какой-нибудь ловкач заключал с советскими органами договор в номинальных советских рублях, а сколько-то времени спустя вносил эти номинальные рубли и благодаря падению денег при этом, как выражались тогда, «брал в свою пользу хвостик» — хвостик миллионов и миллиардов. Но бывали мошенничества посложнее, в которых счет велся уже на триллионы, — вроде тех, что раскрылись на судебном процессе Орехово-Зуевского текстильного треста или в деле «Транс-Унион».

Среди многочисленных дел, в которых взятка, подкуп, жульничество и нэпманское хищничество переплетались в единый грязный клубок, было одно, наделавшее тогда много шуму, — не так масштабами, как необычностью: дело «королей тряпья» Дразниных.

«Короли тряпья»! Неужели этот холеный, бледный двадцатитрехлетний лисенок с длиннейшим ногтем на мизинце, сидящий на скамье подсудимых и до удивления смахивающий на современных нам подонков, разве только пиджак другого кроя, неужели он может иметь какое-то отношение к тряпью?

Но он ведь не тряпичник, а король — точнее, наследный принц. Король — его отец, старый Дразнин, основатель фирмы с первым на России оборотом в тряпичном деле, в течение сорока лет поставлявший тряпье «Экспедиции заготовления государственных бумаг».

«Король» еле грамотен, подстрижен под скобку, одет в бобры. Узнав о предстоящем аресте, скрылся. Но, охваченный безудержной тревогой за сына, боясь, что его побег отягчит вину сына, сам явился на суд.

Он сидит на скамье подсудимых, вцепившись в сына пламенеюще-восторженным взглядом, почти не сводя с него глаз, на его лице отражается каждое удачное или гибельное для его сына слово. Свои показания старик нарочито дает каким-то хрипящим шепотом, так что его не слышно на расстоянии полуаршина, и суд в конце концов вынужден отказаться от допроса.

Суть дела состоит в том, что младший Дразнин пробовал дать взятку в сколько-то миллионов или миллиардов сотруднику Центросоюза за то, чтоб тот заявил, что не может взять на себя поставку тряпья для Гознака, — того тряпья, из которого делалась бумага для выпуска бумажных денег.

Сын — по паспорту Михаил, но, как положено подонку, именующий себя Морицем, — сначала все отрицает, затем начинает валить вину на отца. Отец подтверждающе хрипит, но допрос свидетелей полностью изобличает младшего Дразнина. Суд удаляется на совещание, затем оглашает приговор: высшая мера наказания — расстрел. И тут король бросается к своему детищу. Куда девался его хрипящий шепот? Он орет, рычит, шлет проклятья, предает большевиков анафеме…

В декабре двадцать первого года было выпущено 7.694.186.000.000 рублей новых денег, в декабре двадцать второго года уже 515.245.663.000.000 рублей (по счету двадцать первого года). За один год денежная масса увеличилась почти в семьдесят раз[17].

Ленин давно уже бил тревогу, считая положение с бумажным рублем самым больным, самым слабым, самым уязвимым местом в хозяйственной системе Республики. С присущей ему резкостью формулировок он настойчиво писал тогдашнему Наркому финансов Г. Я. Сокольникову, что ежели он не сумеет восстановить рубль, а будет вместо этого заниматься перестройками, реорганизациями и теоретической линией, к чему у него есть слабость, то мы «крахнем», «околеем», «погибнем из-за краха денежной системы, разбросав свое внимание на неосуществимые сейчас задачи».

Предостерегая Сокольникова от всяческих прожектов, в которых он, Ленин, видел самообман, пустую игру и пустое самоутешение, он требовал от Сокольникова «практики, практики и практики» — торговлю поднять, налоги увеличить и собрать и прежде всего восстановить рубль.

Но как было это сделать?

Только одним путем: создав новую валюту, не подверженную колебаниям курса и являющуюся твердой валютой по отношению к бумажным деньгам.

Так был создан червонец, сообщение о выпуске которого было одним из первых правительственных постановлений, подписанных Лениным по возвращении к работе.

Интересно вспомнить, что падение советского бумажного рубля совпало по времени с еще более безудержным падением другой бумажной валюты — германской марки. Но как по-разному происходили эти два небывалых события в финансовой истории!

В то время, как из краха бумажных денег в Советской России родилась червонная валюта, обеспечившая возможность восстановления и развития народного хозяйства, в Германии падение бумажных денег привело к тому, что тогда же было прозвано «Ausverkauf» — распродажей страны.

Тучей ринулось туда черное воронье, слетевшееся из Лондона, Парижа, Стокгольма, Рима и прежде и больше всего из-за океана, из Нью-Йорка, Чикаго, Бостона. Бряцая долларами, фунтами стерлингов, франками и кронами, оно шныряло по магазинам, музеям, частным кварталам и вывозило что только возможно, скупая за бесценок все — от платья и обуви до произведений искусства, создававшихся и накапливавшихся веками.

Такова была одна из многих расплат, на которые обрекло германский народ поражение его революции, проданной, преданной и погубленной правыми социал-демократами.

3

Сообщение о выпуске червонца вызвало изрядную панику среди нэповской буржуазии, откликом на которую было стихотворение «Наркомнеудела» Демьяна Бедного, опубликованное неделю спустя в «Правде». Приводим его, опустив некоторые длинноты.

О делах наркомфинных, об агнцах нэповинных,

о большевиках свирепых и слухах нелепых…

Не каплет, граждане нэпманы, над вами,

Нэптесь в полной уверенности,

Что НЭП рухнет не от большевистской «злонамеренности»,

Не оттого, что арестована некая самогонная баба,

А от революционных событий большого масштаба.

— А до тех пор?

                            — До тех пор:

Одно дело — вас стричь, другое — снимать шкуру.

Будете напирать, получите отпор;

Нэптесь, но с оглядкой на рабочую диктатуру…

— Стало быть, последние антинэповские слухи?..

— Выдуманный слон из несуществующей мухи.

— Скачки вашего рубля вам не внушают тревоги?

— Скачет, значит имеет ноги.

Уповаю на широкий итог,

Что не сломает ног.

Авось, Сокольников, чьи мысли полны

                               неизреченной трезвости,

Поубавит ему резвости:

Дескать, ты все же какой ни есть рубль, а не блоха.

Впрочем, все дело решат рабочий молоток

                               и мужицкая соха…

Здесь все интересно: и подтекст, показывающий, как широкие партийные и народные круги понимали ленинский лозунг о нэпе: «Всерьез и надолго»; и точно сформулированное отношение к нэповской буржуазии: «Одно дело вас стричь, другое — снимать шкуру»; и образы, символизирующие рабочий класс и крестьянство того времени — топор и соха; и выглядывающее из-за каждой строчки хитрое, прощупывающее рыльце нэпмана.

А что такое был нэпман?

Если верить зарисовкам художников того времени, нечто обязательно брюхатое, мордастое, свиноподобное, утопающее в складках собственного сала.

В подобном изображении нэпмана — нэпача тож, — безусловно, имелся резон: никогда и ни одна группа буржуазии не насчитывала в своих рядах такого высокого процента откормленных туш. Явление это было не столь физиологическим, сколь социальным, и вызывалось склонностью к заглатыванию больших количеств пищи непрожеванными кусками.

Для того чтоб этак разжиреть, нэпачу (если он был не из старых купцов и не сохранил старое богатство, просидев всю революцию на своих сундуках) нужно было время. Начинал он обычно с того, что «клевал по зернышку»: то выпишет счет на перевозку несуществующего товара на несуществующий склад и распишется за несуществующего извозчика. То, будучи служащим в государственной хозяйственной организации, попридержит выданные ему подотчетные суммы, а потом возьмет себе «хвостик» на разнице в денежном курсе. А там дальше — больше.

Какую-то часть нэповской буржуазии составляли различного рода дельцы, жившие целиком в сфере частного оборота: валютчики и спекулянты, кишевшие на Ильинке и на Невском, забегавшие в пивную «Лира» или в кафе «Уют», чтоб, приговаривая: «Товар руки жжет», совершить мгновенный тройной оборот — продать, купить, тут же продать, — за полчаса «наварить» в этой хищной коммерции миллиардный лаж и пуститься в новую комбинацию.

Другая ее часть состояла из мошенников и ловкачей, крутившихся вокруг государственных органов и создававших при помощи взяток и подкупов хитросплетенную сеть хищений, «коммерческого» жульничества, перекачивания государственных средств в собственный карман.

Вся эта распыленная жадная рать, многочисленная и приблизительно одинаковая по отсутствию капитала (миллиард рублей для них был не капитал, за миллиард рублей в то время пуда гвоздей было не купить), остервенело дралась в дикой и жадной свалке, пережидая своеобразный процесс первоначального накопления капиталов, при котором происходил естественный отбор счастливых (ограбивших и раздевших) и несчастных (ограбленных и раздетых). Крупнейшим козырем в этой алчной игре было получение денежного аванса под заказ, какой угодно заказ. Здесь удачник мог считать себя победителем.

Типичной фигурой этого рода был некто Савчик, герой одного из судебных процессов того времени.

Свою деятельность Савчик начал с того, что подал в Наркомат внутренней торговли заявление с просьбой продать ему три тысячи ведер спирта и, не получив еще никакого ответа, отправился в государственное объединение парфюмерных заводов и предложил ему три тысячи ведер спирта. Там обрадовались, заключили с Савчиком договор, выдали ему аванс. Затем он «продал» эти же три тысячи ведер, спирта Главхиму за шестьдесят пять тысяч пудов каустической соды. Ордера на эту соду он «продал» сначала Иваново-Вознесенскому, а затем Орехово-Зуевскому текстильным трестам, попутно заключил с Главсельпромом сделку на поставку двухсот пятидесяти тысяч пудов кедровых орехов и еще с какой-то организацией на продажу пяти тысяч пудов несуществующего мыла. И при этом, конечно, повсюду получал авансы.

Приспосабливаемость и умение применяться к любым условиям, выработанные нэпманом, были поистине изумительны. Если прежний Тит Титыч писал просто: «Вышли партию мануфактуры расплачусь Макарии», то, ставши нэпманом, он шпарил: «Астраханский пролетариат испытывает острую продовольственную нужду бархате шлите срочно расплата Нижнем после пролетарского красного октября». Подавая заявление о выдаче разрешения на открытие ресторана, он предварял его преамбулой: «Желая помочь умирающему в Поволжье с голоду пролетариату, прошу разрешить открыть кафе-ресторан с оркестром и продажей вина и пива. Сын трудового народа…»

Деление нэповской буржуазии на разные группы не следует, конечно, понимать как нечто застывшее, постоянное: это были сообщающиеся сосуды, между которыми происходило непрерывное взаимопроникновение, тем более естественное, что субстанция и тут и там была одна, да и цель одна: барыш!

По замыслу Ленина, в условиях нэпа пролетарское государство должно бить частный капитал прежде всего мощью государственного капитала, находящегося в руках пролетариата, производством, ценами, регулировкой рынка, направлением кредитов и прибылей, налоговым обложением, финансовой политикой.

Вместе с тем Ленин придавал важнейшее значение законодательным нормам — и в области уголовного, и в области гражданского права — как средству охраны интересов пролетарского государства против частнособственнической стихии. Он решительно возражал против мнения, что государство не правомочно контролировать частную деятельность кооперативных организаций и проверять обороты и коммерческую деятельность частных предприятий. «Неверно!! Откуда сие?» — восклицал он по поводу подобных утверждений.

В документах, написанных им по этим вопросам, больше, пожалуй, чем в каких бы то ни было других, чувствуется, что по образованию своему Ленин — юрист.

«Мы ничего „частного“ не признаем, — пишет он Наркомюсту Д. И. Курскому, — для нас все в области хозяйства есть публично-правовое, а не частное. Мы допускаем капитализм только государственный… Отсюда — расширить применение государственного вмешательства в „частноправовые“ отношения; расширить право государства отменять „частные“ договоры; применять не corpus juris romani[18] к „гражданским правоотношениям“, а наше революционное правосознание, показывать систематически, упорно, настойчиво на ряде образцовых процессов, как это надо делать с умом и энергией».

Такие же требования ставит он перед правовой защитой интересов рабочих, работающих на частных предприятиях.

4

До сих пор мы говорили о нэпманах исключительно как о существах, мыслящих животом. Но имелась же у них какая-никакая духовная сфера? И рождались же у них свои, нэпаческие, мысли и идеи?

Разумеется, все это было. Но выразителями этих мыслей и идей были не сами нэпачи (куда им этакое при ихнем-то рыле?), а другие люди. И притом люди, почитавшие смертельной обидой и оскорблением, когда кто-нибудь видел в них представителей этой самой нэпманской буржуазии.

Да и мог ли не обидеться, не оскорбиться убеленный сединами старый народник, побывавший в якутской ссылке и начинавший чуть ли не каждую свою фразу словами: «Мы, русская интеллигенция…», когда какой-нибудь сопливый мальчишка, который еще ходил под стол пешком, а он, старый народник, сидя в Доме предварительного заключения и т. д., и т. п., — когда этот мальчишка объявлял его, старого народника, идеологом охотнорядских торгашей.

Но упрямые факты на стороне мальчишки. Ибо кто, как не охотнорядский или зацепский, а вернее собирательный нэпач, водил рукой достопочтенного старого народника, когда тот писал:

«Как Феникс из пепла, вышла из земли и воскресла в полгода московская торговля… Три дня езжу с Сухаревой в Смоленский и с „Зацепы“ на „Трубу“ и не могу насытить свои голодные глаза обилием пищи, снова взлелеянной, всхоженной и вынесенной на торжище для человеческой потребы…

Рыба, рыба. Целые севрюги, осетры. Сухие снетки и лещи. Резаные головы наложены грудою.

Свинина, баранина, жирная говядина. На десятичных весах горою навалены телячьи туши, еще целые, в шубах.

А вот и ободранная туша, белая от сала. Пухлые гладкие почки, как женские груди. Сальная рубашка, обтянутая, как трико.

Милый теленок, скажи мне, кто вырастил тебя? Кулак или середняк, партийный или беспартийный? Но ты все тот же, такой же, как прежде. Откормленный телец, взращенный обильной природой для ласковой встречи человеческого блудного сына, обуянного гордыней духа и оголодавшего желудком. Чей ты, теленок?

— Я не кадетский, я не советский, — напевает под ухом назойливый „цыпленок“, как будто в объяснение,—

Ах, я куриный, я петушиный,

Я Петька-детка, я курицын сын…

Не знаю, кто вырастил тебя. Но знаю и чувствую, что в тебе воскресла и выросла мистика жизни, мистика плоти, цветущей и тучной. Жизнь чередуется волнами. Три года войны, четыре — революции, хаос разрушения, кровавые духовные цветы. И вот возродилась цветущая плоть, от духа родилась плоть…

Ешь и объедайся, душа, до самой дизентерии!..»

Однако мы что-то вновь попали в область мышления животом. Но ведь была же все-таки сфера чистого духа, чистой мысли, «критически мыслящих личностей» и тому подобного.

Была, была. Все было.

И изящное французское: «Tout passe tout change» — «Все проходит, все меняется». В том смысле, что проходит революция, меняется ее облик, исчезает ее преобразующая сила и все возвращается в старые привычные берега.

И пришедшее из керженских лесов словечко «обмирщение», которым раскольники называли общение с обычными мирянами, с православными, уклонение от своего согласа, отказ от строгого соблюдения своих раскольничьих обычаев. Вот на такое «обмирщение коммунизма», когда «от коммунистической идеи останется одна терминология» и произойдет «безболезненный спуск к реальной действительности с утопических высот» и делалась ставка.

И ссылки на Достоевского, Константина Леонтьева и Константина Аксакова. На Ивана и на Дмитрия Карамазовых. А также на Макиавелли с соответствующей цитаткой: «При переменах надо сохранить тень прежних установлений, чтобы народ не подозревал о перемене. Большинство людей больше боятся внешности, чем сущности».

В конце двадцать второго года наша печать отметила попытки частного капитала, ограничивавшегося до того времени розницей, проникнуть в сферу оптового оборота. Одновременно с этим в выходившем в Петрограде журнале «Экономист», одним из ведущих сотрудников которого был подвизающийся ныне в Соединенных Штатах Питирим Сорокин, появилась серия статей, подвергавших критике новую экономическую политику за то, что она представляет собою «одни маниловские мечты, а не реальные меры». Авторы этих статей требовали отмены каких бы то ни было ограничений «свободы хозяйственного почина», отказа от «принципа национализации в области внешнего товарооборота» и предоставления частному капиталу «возможности непосредственно связаться с мировым рынком», а также ликвидации советского рабочего законодательства, ибо «для серьезного промышленника вообще едва ли возможно работать в более крупном масштабе при наличии регулирующих труд и трудящихся правил, связывающих владельца предприятия в отношении найма и расчета рабочей силы».

Так весьма откровенно высказывалась лелеемая в определенных кругах идея капиталистической реставрации и создания того, что они называли «Третьей Россией» — России, хозяином и владыкой которой стал бы всесильный нэпман.

Но вообще нэповская буржуазия в политических вопросах держалась очень осторожно. Когда приехавший в конце октября в Советскую Россию корреспондент английской газеты «Манчестер Гардиан» Артур Рансом задал Ленину вопрос: «Каким образом нэпман не является и не показывает признаков стремления быть политической силой?», Ленин ответил:

«Я думаю, что „нэпман“, т. е. представитель растущей торговли при „новой экономической политике“, желает быть политической силой, но не показывает никаких признаков этого или показывает их так, чтобы скрыть свои пожелания. Ему необходимо стремиться к сокрытию своих пожеланий, ибо иначе он рискует встретить серьезную оппозицию со стороны нашей государственной власти, а иногда и хуже, чем оппозицию, т. е. прямую враждебность».

И премерзейшее же было это животное, которое вошло в историю под прозвищем «нэпмана» или «нэпача»! Жадное, прожорливое, трусливое, загребущее, оно жило в атмосфере постоянных слухов, страхов, шепота, взлетов и падений, надежд и отчаяний. То оно наглело и требовало, чтоб ему передали «в концессию» — и притом на двадцать четыре года Большой, Малый и Художественный театры. То в панике шарахалось и поспешно распродавало все, вплоть до вставных челюстей с золотыми зубами. То безудержно радовалось и предавалось несбыточным надеждам, истолковывая действия Советской власти как признак ее слабости и близкого падения — как это было, например, в день, когда был опубликован декрет о преобразовании ВЧК в ГПУ.

— «Слыхали? Чрезвычайку-то упразднили!» — «Слыхал, да не верю ушам своим». — «Так глазам поверите? Эй, мальчик, дай газету! Да не „Коммунистический труд“, дай другую. Вот, глядите, читайте: „ВЧК и ее местные органы упразднить!“ — „Ох, Христос воскресе!“ — „Воистину воскресе!“. — „Почем продаете последнего займа?“ — „Последнего займа 75. Неотрезанные купоны. А чрезвычайка-то лопнула!“ — „Лопнула, как в стакане лопнула. Шведскую крону берете?“ — „Как я возьму у вас шведскую крону по 45, когда банк берет ее по 60 с хвостиком?“ — „Э, мой родной, теперь не нам банк, а мы банку законы писать будем“. — „Волжско-Камские берете? Есть случай!“ — „А чрезвычайка-то тю-тю!“ — „Воистину тю-тю!“»

5

При переходе к новой экономической политике Ленин определил те командные высоты, утерю которых он считал гибельной для дела революции. Одной из этих командных высот являлась монополия внешней торговли.

Между тем ряд руководящих деятелей партии не разделяли этого мнения Ленина. Разногласия существовали уже давно, к моменту возвращения Ленина к работе осенью двадцать второго года они приняли весьма острый характер.

Вопрос этот имел свою историю.

Монополия внешней торговли была установлена декретом Совета Народных Комиссаров в апреле восемнадцатого года. Но в условиях гражданской войны и связанной с ней блокады Советской России этот декрет не привлекал к себе особого внимания. С переходом к нэпу положение резко изменилось. Как рассказывает И. И. Радченко, который с июля двадцать первого года был членом коллегии Наркомата внешней торговли, многие хозяйственные работники, в том числе коммунисты, «не понимая во всем объеме значения монополии внешней торговли, стремились к самостоятельной купле-продаже за границей для представляемых ими учреждений или организаций».

Узнав об этом, Ленин предложил самым резким образом подтвердить незыблемость монополии внешней торговли и в то же время уточнить и дополнить действующее законодательство, приспособив его к новой экономической политике и расширению торговых связей с заграницей.

Против сохранения монополии внешней торговли выступили Г. Я. Сокольников, Н. И. Бухарин, Г. Л. Пятаков. Сокольников предложил отменить монополию внешней торговли, заменив ее режимом торговых концессий. И. В. Сталин, Г. Е. Зиновьев и Л. Б. Каменев высказались за ослабление монополии. Народный комиссар внешней торговли Л. Б. Красин был «ярым монополистом».

Ленин всячески старался убедить товарищей в своей правоте. В письме Л. Б. Каменеву от третьего марта двадцать второго года он писал:

«т. Каменев! Я довольно долго размышлял о нашем разговоре (с Вами, Сталиным и Зиновьевым) насчет Внешторга и линии Красина и Сокольникова.

Мой вывод — безусловно прав Красин. Нельзя нам теперь дальше отступить от монополии внешней торговли, чем то предлагал и предлагает Лежава в своих тезисах. Иностранцы иначе скупят и вывезут все ценное».

Основным доводом противников сохранения монополии внешней торговли были бюрократизм и волокита органов Наркомвнешторга. Если хозяйственные организации получат право непосредственного выхода на внешний рынок, утверждали они, это придаст нашей торговле необходимую оперативность, эластичность, быстроту.

Нет, возражал на эти доводы Ленин, принять подобное решение означало бы лишь «дублировать плохой Внешторг плохими внешторгиками, из коих 90 % купят капиталисты».

Из недостатков работы Внешторга надо сделать другой вывод: «проверять практику и школить за волокиту». Школить жестко и беспощадно.

Если, как это случилось незадолго до того, Московский Губэкосо предложил закупить за границей консервы, а Внешторг две недели тянул и дотянул до того, что сделка была сорвана, то надо поручить прессе «высмеять и тех и других и оплевать их. Ибо позор тут именно в том, что москвичи (в Москве!) не умели бороться с волокитой».

А посему Ленин предлагал: «Москвичей за глупость на 6 часов клоповника. Внешторговцев за глупость плюс „центрответственность“ на 36 часов клоповника».

Что же касается монополии внешней торговли, то «ни в коем случае не подрывать монополии внешней торговли… опубликовать тотчас же (потеряли мы тьму времени) от имени Президиума ВЦИКа твердое, холодное, свирепое заявление, что мы дальше не отступаем в экономике и что покушающиеся нас надуть (или обойти монополию и т. п.) встретят террор; этого слова не употреблять, но „тонко и вежливо намекнуть“ на сие».

На этот раз Ленин сумел убедить большинство членов Политбюро ЦК. Однако, несмотря на решение Политбюро, Г. Я. Сокольников продолжал настаивать на своей точке зрения и предлагал разрешить трестам, кооперации и другим организациям закупку продовольствия за границей, а заместитель наркома внешней торговли М. И. Фрумкин выступил за ослабление монополии, предлагая оставить в руках государства на основе твердой монополии лишь оптовую торговлю четырьмя-пятью видами товаров.

Поэтому Ленин, получив от полпреда РСФСР в Германии Н. Н. Крестинского документы, свидетельствующие об отрицательном влиянии внутрипартийной борьбы по поводу монополии внешней торговли на деловые переговоры с иностранными предпринимателями, предложил Политбюро ЦК принять постановление, вновь подтверждающее сохранение монополии.

Одновременно с этим Ленин направил письмо И. В. Сталину и М. И. Фрумкину, в котором указывал, что надо «формально запретить все разговоры и переговоры… и т. п. об ослаблении монополии внешней торговли».

Под текстом письма В. И. Ленина имеется ответ И. В. Сталина.

Не возражая против формального запрещения шагов в сторону ослабления монополии внешней торговли «на данной стадии», Сталин писал, что все же «ослабление становится неизбежным».

Двадцать второго мая проект постановления, предложенный Лениным, был утвержден Политбюро. Только после этого Ленин счел возможным уехать на отдых в Горки.

Однако на этом борьба не прекратилась. Противники сохранения монополии внешней торговли настаивали на своем. Шестого октября этот вопрос был вновь поставлен на пленуме ЦК. Ленин, который к этому времени уже вернулся из Горок, по болезни на пленуме не присутствовал. По предложению Г. Е. Зиновьева пленум принял постановление, в основе которого лежали тезисы Сокольникова о разрешении свободы ввоза и вывоза по отдельным категориям товаров или в применении к отдельным границам.

Таким образом, пленум ЦК отверг линию Ленина в вопросе, который Ленин считал имеющим «самое коренное, принципиальное значение», в вопросе, неправильная политика в котором «нас погубит», ибо отмена монополии внешней торговли приведет к тому, что «у нас вырвут из рук торговлю», в деревню, как это правильно указывает Красин, «будет искусственно введен самый злостный эксплуататор, скупщик, спекулянт, агент заграничного капитала, орудующий долларом, фунтом, шведской кроной». И все это обратится против пролетариата, который без сохранения монополии внешней торговли «абсолютно не в состоянии воссоздать своей промышленности, сделать Россию промышленной страной». Вместе с тем открытие границы «несет с собою серьезнейшие опасности в отношении валюты, ибо мы попадем практически в положение Германии».

«Это такой коренной вопрос, из-за которого можно и должно побороться на партийном съезде», — писал Ленин в письме, которое направил И. В. Сталину для пленума ЦК.

В политической жизни Ленина не раз уже случалось, что он оставался в ЦК в меньшинстве: вспомним первую стадию профсоюзной дискуссии или дискуссии по поводу Брестского мира.

Когда спор шел не о принципиальных проблемах, Ленин беспрекословно подчинялся партийной дисциплине. Но когда дело шло о коренных вопросах, от правильного или неправильного решения которых зависели судьбы революции, он считал своим долгом бороться до конца, снова и снова апеллируя к ЦК, к партийному съезду, ко всей партии.

Так поступил он в период брестских переговоров, когда он и его единомышленники остались в ЦК в меньшинстве. Пока была надежда переубедить сторонников революционной фразы, пока не были исчерпаны все возможности внутри ЦК, Ленин подчинялся партийной дисциплине и ни словом не проговорился о своих разногласиях с большинством ЦК. Но когда, в результате гибельной политики Троцкого и «левых», германско-кайзеровские полчища двинулись на революционный Петроград и на карту была поставлена судьба Советской власти и социалистической революции, Ленин открыто пошел против большинства ЦК. На бурном заседании ЦК он в ультимативной форме потребовал принять германские условия мира и заявил, что, если политика революционной фразы будет продолжаться, он выйдет и из правительства, и из ЦК, ибо отвергнуть сейчас мир — значит подписать Советской власти смертный приговор.

Вот как описывает это историческое заседание Н. И. Бухарин, на которого обрушился гнев Ленина: «Он бегает по комнате, гневный, с суровой решимостью в лице, на котором подобрались и сжались все мускулы. „Больше я не буду терпеть ни единой секунды. Довольно игры! Ни единой секунды!“ Его: „ни единой секунды!“ произносится с каким-то решительным, серьезным и вместе с тем глубоко гневным присвистом сквозь зубы, — это было характерным признаком того, что Ильич „свирепо“ настроен. И Ильич ставит ультиматум. И Ильич ломает прежнее решение. И Ильич — могучий, грозный, железный, всевидящий — спасает революцию от страшных врагов: от революционной фразы и от революционной позы, которые чуть было не выдали республику немецким палачам…»

Так вел борьбу Ленин в дни Бреста, когда был крепок, здоров, полон сил. Так же готов был вести ее теперь, когда он был болен — и, мы знаем, болен смертельно.

В вопросе о монополии внешней торговли Ленин уступить не мог. Еще и еще раз пытался он переубедить членов ЦК. Разговаривал с ними. Писал им письма. Вновь и вновь разъяснял свою точку зрения. Добился того, что принятие окончательного решения было перенесено на два месяца, до следующего пленума ЦК, назначенного на середину декабря.

К этому пленуму Ленин провел большую работу: организовал сбор материалов о состоянии внешней торговли и создал комиссию для их изучения; предложил обследовать деятельность торговых представительств РСФСР за границей. Много раз он беседовал с членами ЦК, с партийными, хозяйственными и советскими работниками, убеждая колеблющихся товарищей в необходимости сохранения монополии внешней торговли, договаривался со сторонниками его точки зрения об их выступлении на пленуме. Через все это проходила мысль, высказанная им в одном из его писем того времени:

— Я буду воевать на пленуме за монополию…

6

Тут я позволю себе прервать на время нить повествования, чтобы рассказать об одном… не знаю, как правильнее выразиться: случае? разговоре? — происшедшем вскоре после возвращения Владимира Ильича в Москву и глубоко врезавшемся в мою память. Но прежде чем приступить к собственному рассказу, я попробую уточнить даты и проверить, нет ли ошибок в моих воспоминаниях.

Буду проверять последовательно.

Это было в середине октября. Я точно помню, что в тот день в одной из центральных газет появился большой подвал на тему об отношении рабочего класса к музыке.

Беру комплект «Правды». Нет, здесь ничего нет. Беру «Известия» — и в номере от двенадцатого октября нахожу статью Ф. Капелюша «Музыка для рабочего класса», занимающую чуть ли не треть полосы.

Второй признак этого дня — то, что в этот день Владимир Ильич принимал Л. Б. Красина и имел с ним беседу.

Раскрываю «Даты жизни и деятельности В. И. Ленина» и читаю:

«Октябрь, 12.

Ленин участвует в заседании Политбюро ЦК РКП (б), на котором обсуждаются вопросы о заместителях наркома просвещения, о решении пленума ЦК по вопросу о внешней торговле, о демобилизации моряков и укреплении боеспособности флота, о Дальневосточной республике, о прокурорском надзоре, о строительстве Земо-Авчальской ГЭС в Грузии, финансовые вопросы и др.

Ленин беседует с И. В. Сталиным о решении, принятом пленумом ЦК РКП (б) 6 октября 1922 года по вопросу о монополии внешней торговли. Ленин беседует с Л. Б. Красиным о монополии внешней торговли; затем пишет проект письма в ЦК РКП (б) по этому вопросу и направляет его Красину для ознакомления».

Третий признак этого дня — то, что вскоре после него в Москве состоялось второе исполнение «Реквиема» Моцарта под управлением Вячеслава Сук. Тут мне для проверки снова приходится взять комплекты газет. Нашла! Вот оно, объявление в «Известиях».

«РЕКВИЕМ» Моцарта под управлением Вячеслава Сук. Второе исполнение 15. X — в 5 ч. дня в помещении Лютеранской церкви. Маросейка, Косьмодемьянский пер. Оркестр Большого театра, хор Чеснокова. Солисты: Катульская, Петрова, Богданович, Петров. Орган — проф. Гедике.

Память меня не обманула: все сошлось, и я могу спокойно приступить к моему рассказу.

Накануне этого дня к нам с мамой заехал на минутку Л. Б. Красин. Мама работала с ним в 1905–1906 годах в Первой большевистской боевой организации и они были очень дружны. Красин привез нам из Лондона подарки — разумеется, очень скромные: теплые перчатки, несколько баночек консервов.

Был он в тот вечер очень веселый и, как всегда, необыкновенно красивый, изящный, элегантный. Входя, он сказал:

— А я прямо от Ильича.

— Как он? — спросили мы в одни голос.

— Хорошо, — сказал Красин. — Немного прихворнул было, но теперь снова хорошо.

И чуть озорно добавил:

— Мы с ним вместе затеяли сейчас большую драчку…

Положив на стол сверток с подарками, Красин сказал:

— Я спешу, но мы еще увидимся… У меня для вас небольшой сюрприз.

И протянул маме конверт. Мама его раскрыла: в нем оказались билеты на закрытую генеральную репетицию «Реквиема» Моцарта.

Не скрою, что я предпочла бы билеты на представление «Теревсата»[19]. Но мама так и ахнула: вся Москва была полна разговорами о первом исполнении «Реквиема» за несколько времени до того, билеты на второе исполнение достать было невозможно — и тут, так нежданно, осуществилась ее мечта.

Договорились встретиться с Красиным прямо в лютеранской церкви. А на следующий день утром, раскрыв «Известия», я увидела статью Ф. Капелюша. Поскольку в ней упоминалось имя Моцарта, я ее прочла и она мне запомнилась.

Статья эта очень интересна. В ней Ф. Капелюш, один из образованнейших марксистов в нашей столь богатой образованными марксистами партии, резко полемизировал со взглядами известного тогда музыкального теоретика, писавшего под псевдонимом Уриэль.

Незадолго до того Уриэль выступил с программной статьей, в которой выражал сожаление о том, что «пролетарской музыки еще нет и не так-то скоро появятся композиторы, воплощающие в звуках симфонию фабрик и заводов, увертюры повседневного труда, интродукции станков и машин… Еще не народился певец машин, еще нет композитора электрификации и транспорта…». Ему, Уриэлю, хотелось музыки, в которой слышались бы звуки пилы, уханье молота, свист и жужжанье приводных ремней, — словом, «музыки производства».

Ф. Капелюш резко возражал Уриэлю:

«Музыка заглядывает в тайники души человеческой, — писал он. — Подъем революции, душу ее, страсть ее, особую психику пролетариата даст в музыке не рабское фотографирование в звуках фабричной обстановки, а уже скорее тот не укладывающийся в рамки определенных образов титанический пламень, который обуревает „Аппассионату“. Эта гениальная музыка может великолепно вдохновить пролетариат и уж, конечно, служит ему источником высшего наслаждения…»

Также не соглашался Ф. Капелюш с оценками, что давал Уриэль композиторам прошлого: Бах, Глюк, Гайдн — «дальние отзвуки феодальной эпохи»; Чайковский — «типичный выразитель умонастроений помещичье-дворянского класса и усадебного быта»; Шуман, Шуберт, Шопен — «певцы мелкой буржуазии».

«Глубокий, глубочайший Бах — это феодализм? — восклицал Капелюш. — Уж скорее следует считать музыку Баха, Генделя, Глюка могучими, широкими мазками реформации…»

Правда, к Моцарту Уриэль отнесся милостивее. Противопоставив его «нытику» Шопену, Уриэль похвалил Моцарта за «бодрость», считая поэтому его музыкальные произведения «подходящими» для пролетариата и призвал: «Не Шопен, а Моцарт!»

«Уриэль ошибся как относительно Шопена, так и относительно Моцарта, — отвечал на это Капелюш. — Все эти злоключения Уриэля происходят оттого, что он задается целью фильтровать для пролетариата корифеев музыкальной литературы, сделать отбор великих произведений музыкальной литературы по своему менторскому усмотрению, создать „музыкальную хрестоматию для пролетариата“, руководствуясь, с одной стороны, своим классовым пониманием музыканта, с другой — „бодрящим“ или „размагничивающим“, унылым характером данного композитора.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.