Дорогой товарищ

Дорогой товарищ

Александр Фадеев

ИСЧЕЗНУВШИЙ КОРРЕСПОНДЕНТ

Вот пожелтевшая военная телеграмма, до сих пор хранящая густой запах клейстера: «3. XII. 1942 года из Гранита в Аметист. Корреспонденту „Правды“ батальонному комиссару Полевому тчк К вам Аметист качестве нашего спецкора выехал писатель бригадный комиссар Фадеев тчк Познакомьте людьми представьте начальству введите обстановку обеспечьте срочную передачу корреспонденции тчк Полковник Лазарев».

Помню, у ДС, что в переводе с фронтового на обычный язык означало — дежурный связи, молодого, краснощекого капитана, слывшего в штабе большим другом литературы, по-мальчишески сияли глаза, когда он вручил эту телеграмму.

— Товарищ батальонный комиссар, ведь это, подумать только, сам Фадеев! Когда приедет, разрешите, забегу, будто по делу. Просто посмотреть. Ничего?

Признаться честно, получив эту телеграмму, я такого энтузиазма не испытывал. «Разгром» любил с юности. «Последний из Удэге» перечитывал раза три. И самого Фадеева видел однажды на каком-то литературном бдении в конце двадцатых годов. Очень он мне тогда понравился и запомнился: высокий, худощавый, в струнку вытянутый человек, в длинной рыжей кавказской рубахе с бесконечным количеством пуговок, с умной, смело вылепленной головой, гордо сидевшей на длинной шее.

В ту пору наш Калининский фронт, именовавшийся по-телеграфному «Аметистом», наступал тяжело и бурно в снегах под Ржевом. Сердитые вьюги за одну ночь преграждали дороги сугробами. Связь с «Гранитом», как по тому же коду именовалась тогда Москва, то и дело прерывалась. Корреспонденции наши неподвижным ворохом лежали на пюпитрах телеграфных аппаратов, а новости из наступающих частей, которые нам, корреспондентам, доставались с таким трудом, оставались подолгу неизвестными читателям наших газет. А тут: «познакомьте людьми… представьте начальству… введите обстановку… обеспечьте передачу»! Да и трудно было даже представить такого гостя в тесной избенке, где в те дни буквально в три этажа — на полу, на деревянных кроватях и на полатях, как в сказочном терем-теремке, — обитала вся столичная пресса.

Несмотря на постоянные заносы, наиболее энергичные из корреспондентов добирались тогда на машине из «Гранита» в «Аметист» за сутки, любителям комфорта на это требовалось двое. А тут проходит трое, четверо, на исходе пятые сутки, а Фадеева все нет. Я забил тревогу. Из «Гранита» по прямому проводу подтверждают: выехал в срок. Из второго эшелона сообщают: да, четыре дня назад проехал, залил канистры бензином и, отказавшись переночевать, проследовал дальше. Словом, прибыл в зону активно действующих частей и исчез. Исчез, не оставив следов.

Тут вся корреспондентская братия уже не на шутку всполошилась. За несколько дней до этого мы почти при аналогичных обстоятельствах потеряли нашего общего друга, очеркиста «Красной звезды» Леонида Лося, одного из тех неутомимых журналистов, что все хотят видеть своими глазами. Вылетел в страшный мороз на связном самолете в передовые части, к месту назначения не прибыл и назад не вернулся. Исчез вместе с самолетом и летчиком в районе густых верхневолжских лесов. И вот та же история.

Как всегда бывало в такие минуты, корреспондентский корпус, и без того живший дружно, особенно сплотился. Разослали в армейские и дивизионные газеты тревожные телеграммы: наведите справки в своих частях. Помогли мне разжиться трофейным вездеходом. Наперекор бушевавшей метели, я выехал навстречу, чтобы навести справки у дорожников, пошарить в госпиталях, куда в те дни частенько попадали водители и пассажиры разбомбленных машин. Миссия эта успеха не имела. Бригадный комиссар Фадеев среди жертв воздушных налетов нигде не значился.

На душе становилось все тревожней. Шли уже шестые сутки.

ЗНАКОМСТВО С ЛЮДЬМИ

…Перед рассветом, подмяв гусеницами последний сугроб, вездеход остановился наконец перед избой, где жили корреспонденты. В единственной нашей комнате было жарко, как в парилке, когда на каменку плеснут шайки две воды. Со всех трех этажей несся если и не богатырский, то, во всяком случае, довольно звучный храп. На столе горела трофейная стеариновая плошка. Тусклый, задыхающийся ее огонек освещал высокого человека в бязевой нательной рубашке с засученными рукавами. Он что-то усердно писал, иногда вытирая лоб тыльной стороной ладони. Ощутив холод, которым на него пахнуло от открытой двери, он оглянулся.

— Товарищ Фадеев?

— Товарищ Полевой!.. Говорят, вы меня искать ездили… Какая чепуха! Что же я, так сказать, иголка?.. Тут страшно повезло, на тракторных санях тащили снаряды на передовые в хозяйство Поленова… В кабине место, ну я и пересел. Иначе разве по таким дорогам туда доберешься? Вот пять дней у них и прожил: горячо, так сказать, до рукопашной доходит. Да, да, да! А люди? Вы знаете, совсем иной боец, чем в начале войны. Преобразились. У всех уверенность в победе. Храбрецы… Вот я тут пишу… — Он поднял лист бумаги, потом спохватился, и тут я услышал его смех, знаменитый фадеевский смех, тоненький, рассыпчатый. Подняв брови, весь лучась улыбкой такой силы и привлекательности, что она всегда отражалась на лицах собеседников, он заявил: — А ведь мы еще не познакомились! Александр Александрович, можно Саша, можно на «ты». Так легче.

— Вы… ты хоть сыт?

— Все, все в порядке. Меня тут чудно устроили, и, ради бога, старик, ложись спать… Ты понимаешь, повезло, такие встретились в частях люди… Да, да, да… Этот дух наступления, он прямо в крови… И, пожалуйста, не мешай, спи.

И, как-то разом от всего отключившись, он снова согнулся над листками бумаги, должно быть больше ничего уже не видя, не слыша, весь поглощенный этим процессом переплавки живого, свежего, только что почерпнутого на самом горячем участке фронта материала в первую свою корреспонденцию отсюда, из «Аметиста».

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ НАЧАЛЬСТВУ

Ночь. Голубая холодная луна. Иглисто сверкают снега. Крыши изб придавлены сугробами, Тихо так, будто это не штабная деревня, а декорация из «Снегурочки», перед началом действия. Звучно скрипят замерзшие ступени крыльца. Молодцеватый часовой берет «на караул». И вот мы в бревенчатой комнате, стены которой обшиты картоном. Маленький стол, три складных стула. На стене самодельная полочка для книг — и все.

За столом невысокий худощавый человек в кителе, на ворот которого вывернут вязаный свитер, так что знаков различия в петлицах не видно. Это член Военного совета, корпусной комиссар Д. С. Леонов. Перед ним исчерченная оперативная карта, закрытая листом бумаги. Фадеев зашел представиться, и оба мы хотели, как говорилось, в те дни, «проориентироваться» насчет наступления, которое ведут войска фронта, посоветоваться, куда лучше подъезжать.

— …Ладно, — кивает головой корпусной комиссар, — но сначала вы, Александр Александрович, расскажите о Москве, что нового, как она живет?

На фронте люди узнают друг друга быстро, и я уже успел убедиться, что Фадеев — отличный рассказчик. У него удивительный дар через какую-нибудь остро, метко подмеченную частность, через занятное, порой даже анекдотическое происшествие раскрыть суть целого явления. Вот и тут он рассказывает, совершенно не прибегая к общим словам, не употребляя восклицательных знаков:

— Фронтовики, не снимая полушубков, сидят в красных креслах Большого театра… От танцующих лебедей, если приглядеться, видишь, валит парок, как от лошадей на морозном перегоне… Телеграмма от приятеля-фронтовика: «Перебазируясь на передовые, проезжаем Москву. Ради бога, сорок билетов на новую постановку, все равно куда». Враг у Клязьмы и тут вот, у Ржева, а крупнейшие издательства передрались из-за бумаги, все хотят увеличивать план издания книг… Понимаете? Да, да, да… В приемной НКИД один иностранный корреспондент, англичанин, весьма известный представитель респектабельной буржуазной газеты, влепил в ухо корреспонденту-американцу, который сказал, что битву у Москвы выиграли якобы не русские воины, а русская зима. Подрались. Да, да! Разбили очки. И в самый разгар схватки были приглашены в кабинет Молотова для получения интервью… А, как? То-то вот, да, да, да. Пожилая женщина в очереди, сдавая кровь для раненых, упала в обморок… Что такое? От голода. Привели в чувство, отвезли домой. Через полчаса снова увидели ее на донорском пункте. Почему? «Сына убили, хоть чем-нибудь хочу помочь сыновьям других».

Бесценные эти примеры чередой следуют один за другим. Рассказчик сам увлечен. Речь его все гуще пересыпается «так сказать» и «да, да, да», отчего сам рассказ по непонятной причине приобретает какую-то особую задушевность, теплоту. Из отдельных штрихов, подмеченных в настороженной, затемненной Москве, как-то сама собой вырисовывается картина подвига советского тыла.

— …Какой народ… С таким народом любую войну можно выиграть, — задумчиво говорит наш собеседник, проводя ладонью по седеющему бобрику, и потом сам начинает рассказывать нашумевшую тогда у нас на фронте историю о том, как машинистка и старик кассир, беспартийные люди, от старой границы, от города Себежа, и почти до самого Калинина по тылам врага несли случайно попавший к ним в руки мешок с государственными ценностями. Говорит о невиданно бурном притоке заявлений в партию, начавшемся в войсках как раз в те трагические дни, когда враг был под Москвой, и продолжающемся сейчас, когда у нас идет жесточайшая битва.

— Да, да, да, и в Москве так же, и в Москве! — оживленно говорит Фадеев. — Голодные люди работают по две смены, засыпают у станка, а партия растет небывало… — И вдруг, спохватившись, перебивает себя. — Мы же пришли к вам не рассказывать, а слушать, да, да, да. Слушаем, слушаем.

Наш собеседник ненадолго снимает лист, закрывающий карту. Красная Армия наступает по всему Калининскому фронту. Острые красные стрелки на карте, проколов синюю линию вражеского фронта, врезались в нее. Видно, что они вонзаются глубже и глубже. В одном месте, западнее Ржева, две такие стрелки почти сомкнулись, обняв синие овалы с номерами и цифрами немецких дивизий. Фадеев направляет палец на острие вытянувшейся на запад стрелки.

— Мы поедем сюда, — говорит он, хотя никакого разговора между нами на этот счет еще не было, и я не очень представляю себе даже, куда именно нацелена стрелка.

— Не рекомендую, — задумчиво говорит член Военного совета. — Там части еще недостаточно закрепились и потом танки противника рубят этот клин под основание, вот здесь и здесь… Мы, разумеется, отбиваем атаки, но… Кроме того, территория простреливается с двух сторон.

— Но ведь здесь лес и овраги! — опытным взглядом рассматривает карту.

— Я и не говорю, что прицельно обстреливают. Просто регулярно бьют по квадратам. Это тоже довольно неприятно.

— А вы полагаете, что бомбы, падающие на Москву, так сказать, приятнее? Да, да, да…

И раздается тоненький, дробный, такой веселый и такой заразительный смешок, что к нему присоединяется и улыбка члена Военного совета.

ВВЕДЕНИЕ В ОБСТАНОВКУ

Мы, так сказать кадровые военные корреспонденты, уже успели набить руку и знаем, что, находясь в атакующей цепи, ничего не увидишь, кроме разрывов, то там, то тут вздыбливающих на белой равнине черные комья земли, да нескольких темных фигурок, перебежками двигающихся по снегу в короткие перерывы между разрывами снарядов. Фадеев тоже знает это, но для него это не довод. Когда-то он в числе делегатов партийного съезда с винтовкой и парой гранат в руках бежал по ровному, отполированному метелями льду Финского залива на неприступные форты мятежного Кронштадта. И теперь он заявил, что хочет видеть подлинную войну, даже если после не даст в корреспонденцию ни строчки. Он считает себя не вправе писать с фронта, не «поглазев войну» своими глазами. Разубедить его невозможно, да и стыдно как-то разубеждать: а вдруг подумает, что ты трусишь.

И вот трое журналистов — он, корреспондент Совинформбюро Александр Евнович и я — на острие того самого клина, что глубоко врезался в расположение противника в этих верхневолжских лесистых, обильных водою краях. Что там говорить, неуютное местечко. Расстались с машиной, ибо все тут простреливается даже не из орудий, а из минометов. С утра до вечера в белесом январском небе, будто прицепившись к нему, висят двухфюзеляжные немецкие корректировщики, именуемые по-солдатски «фриц с оглоблями» или «очки». Стоит машине выбраться на дорогу, как неприятельские артиллеристы тотчас же кладут сзади и спереди аккуратнейшую вилку и со своим прославленным педантизмом начинают ее сужать. Тут уж бросай все и закапывайся в снег… Бьют по скоплению людей, бьют по кострам, по любому бойцу, если он зазевается на открытом месте.

Ходим только по лесу. Странный это лес. Он весь посечен и поломан снарядами и минами. По ночам на машинах с величайшей осторожностью, без огней, по дорогам, вьющимся по дну подмерзших оврагов, подвозят боеприпасы. Продукты бросают с самолетов, но больше все мимо. Выкапываем из-под снега лошадей кавалерийского корпуса, побитых здесь еще осенью, пилим замерзшую конину, строгаем ее ножами на тонкие куски, коптим на костре и, натерев чесноком, а на худой конец хвоей, чтобы отбить запах тления, откусываем и глотаем, стараясь не дать ей растаять во рту. В иные дни весь рацион — один сухарь или концентраты сухого горохового супа, который приходится грызть.

Фадееву не сидится. Он все время бродит от артиллеристов к саперам, от саперов к пехоте. Мы тоже стараемся не отставать, хотя уже, по чести говоря, еле таскаем ноги. Впрочем, обстановка для бесед самая подходящая. Части в обороне, наступать нечем, да и некем. В полку по сотне, а то и по нескольку десятков активных штыков. Но зато что это за люди! Люди, знающие горечь отступлений и ликование победы, люди, участвовавшие во множестве боев, по звуку определяющие, откуда стреляют, куда полетит снаряд или мина, и без надобности не оборачивающиеся даже на выстрел.

Вместо умывания обтираемся снегом. Бриться нечем. Бледное лицо Евновича обметала густая «арестантская» щетина. У Фадеева обозначились бородка и усы, отчего он сразу стал похож на партизана Вершинина из ивановского «Бронепоезда» в провинциальной постановке. Замечаем, что он тоже устает, но до всего, что касается душ человеческих, он по-прежнему необыкновенно жаден. Готов по нескольку раз в день возвращаться к какой-нибудь особенно поразившей его, необычной ситуации.

— …Вы понимаете, хлопцы, — бледный, худой, глаза провалились, злые, колючие. Ведет он этого дюжего, раскормленного гитлеровца в очках, с челкой, начесанной на лоб, а сам от него отворачивается, — рассказывает Фадеев о своей встрече с разведчиком, конвоировавшим пленного. — Да, да, да, отворачивается. Вы понимаете, у него вся семья, вся родня на Смоленщине уничтожена, а он вот, рискуя, должен доставить этого типа в штаб целым, невредимым, так сказать, и еще от немецких же снарядов уберечь. Да, да, да, ситуация!..

Иногда мы с Евновичем, выбившись из сил, объявляем забастовку и на денек оседаем в чьем-нибудь шалаше.

— Поражаюсь вашему нелюбопытству, — говорит Фадеев и уходит один, высокий, прямой, широко шагающий, в валенках, которые ему почему-то страшно не идут.

На острие этого клина мы, разумеется без всякой пользы для своих редакций, пробыли довольно долго, почти до того самого дня, когда клин этот превратился в «мешок». Когда этот «мешок» немцам предстояло только завязать и вся наша связь с армией поддерживалась лишь по одной дороге, проложенной по дну небольшого извилистого оврага, сверху пришел приказ, требующий, чтобы «бригадный комиссар Фадеев и сопровождающие его лица» немедленно вернулись обратно в «Аметист». Под приказом стояла другая подпись, но я угадал за ней заботливую руку члена Военного совета. Как «сопровождающее лицо», я даже обрадовался. Приказ есть приказ.

Нам дали по автомату, которых тогда было еще недостаточно, прикомандировали к нам четырех разведчиков, и в туманную ночь мы двинулись в путь. Собственно, туман наполнял только овраг, а над ним, как осветительная ракета, холодным магниевым светом сияла луна. Мы видели черный гребень деревьев, склоняющихся к оврагу. Оттого, что в морозном воздухе все время звучала беспорядочная стрельба, тут, на дне оврага, казалось, жила такая тишина, что, хотя мы были в валенках и старались ступать как можно мягче, звук наших шагов раздавался где-то в отдалении.

Вдруг боец-разведчик, скользящим шагом двигающийся впереди, застыл и дал знак остановиться. Мы замерли. Где-то совсем невдалеке мы услышали голоса. Двое перекликались на чужом языке. Разведчики застыли, приподняв уши шапок. Мы нетвердой рукой стали снимать автоматы. Кровь стучала в висках так громко, что казалось, стук этот тоже раздается в отдалении, как и скрип шагов. Нет, что там ни говори, скверное было ощущение. Только Фадеев стоял, как всегда, прямой, высокий, еще более высокий оттого, что настороженно вытягивал шею. На лице, хорошо освещенном луной, было написано что угодно: охотничий азарт, любопытство, возбуждение, но только не страх. Нет, не страх.

Ничего опасного больше на пути не было, дошли благополучно. Остаток ночи досыпали в хате знакомого нам полкового комиссара Юсима, уже вне полузавязанного «мешка». Изба стояла на крутоярье, над изгибом узенькой в этих краях Волги. Из окон можно было видеть деревню, что была уже на той стороне, за рекой.

ПЕЛЬМЕНИ

Проснулись рано. Нас, спавших втроем на скрипучей деревянной кровати, разбудил пленительный запах пельменей. Да, миска с пельменями действительно стояла на столе, и Юсим, румяный с мороза, уже успевший с рассветом объездить батальоны, в районе которых немцы в эту ночь особенно активничали, насмешливо посматривал на наши сонные физиономии.

Пельмени вообще отличная вещь, а после длительного существования на мороженой и, мягко выражаясь, несвежей конине это было просто невероятное блюдо! Сидим. Едим. И вдруг знакомые противные удары в рельс доносятся из деревни: «Воздух!».

Видим, как сразу, будто летом перед грозой, опустела улица штабной деревни… Слышим нарастающий гул самолетов. Тягуче вибрируя, он все приближается. Рюмки начинают позванивать на столе. В дверях появляется взволнованный порученец Юсима.

— Товарищ полковой комиссар, враг в количестве двенадцати самолетов «Ю-87» приближается с западного направления!

Хозяин дома вопросительно смотрит на нас, мы все — на Фадеева. Тот неторопливо, насадив пельменину на вилку, окунает ее в уксус, мажет сметаной, посыпает перцем и как ни в чем не бывало отправляет в рот, продолжая рассказывать какую-то интересную историю, только что виденную на фронте. По тому, как нарастает гул и меняется его направление, ясно, самолеты разворачиваются на бомбежку. Хозяин опять вопросительно смотрит на гостей, гости смотрят на Фадеева, тот вновь неторопливо повторяет всю операцию с очередной пельмениной и, прожевав, продолжает рассказ:

— …Чудовищно!.. Вы, товарищ Юсим, понимаете: столько времени носить на теле брезентовые вериги и держать в пришитых к ним кармашках всякую валюту, награбленную в разных странах, а в самых нижних, что на животе, золотые коронки, сорванные с зубов, какие-то жалкие золотые сережки, вырванные из чьих-то ушей, пустяковые брелочки, перстеньки… Да, да, да. Вы подумайте, во сколько же ртов залез этот мерзавец, чтобы набить несколько мешочков коронками!

Мы знаем, о ком он говорит. Мы видели этого приземистого, длиннорукого, рыжего эсэсовца, с которого при обыске стащили эти пропахшие потом брезентовые вериги. Мы втроем допрашивали его, и до сих пор, вспоминая это, невольно содрогаемся от омерзения.

Гул самолетов уже перешел на свист. Идут в пике. Стреляют.

И вот близко, на том берегу, все: бревенчатая изба, колодезный журавль, заиндевевшие березки, сама земля — вдруг взметывается в бурых дымках разрывов, поднимается и падает. Несколько бомб попали в реку. Летят в небо фонтаны воды и зеленые осколки льда. Взрывом выдавило стекло и в нашей избе. Мороз ворвался в комнату.

— Уцелели! — сквозь зубы сердито говорит Юсим. Он бледен, но, по-прежнему владея собой, вытирает полотенцем лоснящиеся от масла губы.

И вдруг мы слышим такой знакомый, рассыпчатый смех Фадеева.

— Ну и дураки!.. Хлопцы, в блиндаж, да, да, да! И скорее. Второй раз жизнь по старому трамвайному билету не выиграешь.

Уже в мерзлой деревянной щели, когда все кругом снова гудит и грохочет, он философским, я бы сказал, даже академическим тоном поясняет свою неоконченную мысль:

— Все-таки в жизни масса условностей… Легче показать себя глупцом, идиотом, как мы все сейчас и сделали, да, да, да, чем дать повод подумать, что ты, так сказать, трус… Сколько хороших людей гибнет из-за этого, так сказать, не за понюшку табаку. Это показывает: все мы в душе, как раньше говорили, штафирки, необстрелянные штафирки, наряженные в военную форму и наделенные воинскими званиями… Да, да, да, и вы, товарищ полковой комиссар, я ведь знаю вашу биографию… А вот там третьего дня настоящий солдат не постеснялся в таком вот случае повалить меня на снег, зарыться рядом и поливал меня предпоследними словами, пока не кончилась бомбежка… Вот это настоящая военная косточка. Да, да, да. Такого подстрелить трудно.

ОБЕСПЕЧЕНИЕ СВЯЗИ

Мы привезли с собой целые охапки, что там охапки — горы корреспонденции. Но из-за метели наземная связь все эти дни, как и солнце, появлялась редко. По военному телеграфу едва успевали проходить оперативные сводки командования, политдонесения. Даже некоторые из наших старых корреспонденций продолжали лежать на столике нашего друга ДС — дежурного связи.

В телеграммах же, пришедших из «Гранита», наш начальник, полковник Лазарев, не без иронии интересовался, почему, мол, в такую горячую пору от нас ни слуху ни духу и как мы проводим свои досуги. Последняя телеграмма требовала уже не объяснения, а немедленного выезда в Москву вместе с материалом. В этом был резон. Даже милый ДС, слывший другом литераторов и влюбленными глазами смотревший на расстроенного, рассерженного Фадеева, развел руками и в ответ на его сетования привел веселенькую галльскую пословицу, что, мол, даже и самая красивая девушка Франции не может дать больше того, что имеет.

— То есть как это так, капитан? — вспылил Фадеев.

— Позвольте доложить, товарищ бригадный комиссар: обрываются провода, — огорченно разъяснил ДС. — Не имею «Гранита» на проводе сутками. Идут только шифровки.

…И вот мы в Москве, в «Правде», где в те дни было, пожалуй, даже похолоднее, чем в сложенном из веток шалаше в ржевских лесах. И так же, как там, люди ходят в ватниках, в стеганых штанах, в валенках. Ночью, после выпуска номера, редакция превращалась в своеобразную гостиницу. Не только мы, военные корреспонденты, но и весь ее литературный аппарат во главе с главным редактором, насчитывавший в те дни не более полутора десятков человек, ложились спать на диванах в тех же комнатах, где и работали.

На второй день в комнате, которую мы делили с корреспондентом Петром Лиловым, только что прибывшим с Западного фронта, зазвонил телефон. Фадеев. Он говорил из какой-то гостиницы.

— Ну как, материал передал?

— Вручил.

— И что сказали?

— Читают…

— Еще все читают… А мы столько километров по морозу, да, да, да…

— К ночи обещали просмотреть…

— Это когда же? Сейчас полночь.

— Под утро. Когда загорится последняя полоса…

— Столько ждать!.. И все-таки… Ну вот что — есть новость. В Москве Жан Ришар Блок… Да, да, да… Жан Ришар Блок. Сходим к нему. Великолепнейший француз. Хотите?

— Что за вопрос — хотим, конечно.

— Ладно… Тогда захватите что у кого есть из съестного…

У меня в подсумке оказалась банка консервов «лосось» и черствая, с позеленевшим брюшком, булка, полученная в редакционном буфете. Лидов извлек из кармана шинели аптекарский пузырек с жидкостью, казавшейся зеленоватой. На пузырьке был кокетливый гофрированный колпачок, и из-под него тянулся шлейф добротной, довоенной сигнатурки. Но великолепие содержимого не вызывало сомнений. Тут уж сказались связи друга с фронтовой медициной.

Фадеев ждал нас в вестибюле. Он нетерпеливо шагал по ковру, держа в руке красную головку сыра, как царь державу.

Оценил припасы.

— Не густо, но для дружеской международной встречи хватит, — определил Александр Александрович, имевший изрядный дипломатический опыт.

И вдруг сказал:

— А может быть, знаешь, гостевание по боку? Извинимся по телефону и поедем в редакцию… Именно в редакцию… Вдруг там вопросы какие-нибудь, что-нибудь, так сказать, переделать, уточнить надо, а?.. Ведь не плохой материал привезли. Интересный…

Решили все-таки сходить в гости. Уже поднимаясь по лестнице, величественно неся в развернутой ладони свою сырную державу, Фадеев снова остановился.

— А вдруг он устарел — этот наш материал… Да, да, да, столько времени не было связи — свободно мог устареть… Вот будет жалость. Такой материал!

СЮЖЕТ, ДОСТОЙНЫЙ ГЮГО

На исходе был уже второй год войны. Войска нашего фронта окружили Великие Луки, и немецкие дивизии, оборонявшие этот район, оказались в широком кольце. Но битва не кончилась. Наоборот, она становилась все яростнее. У противника в городе было много войск, огромные запасы продовольствия, боеприпасов на складах. На внешней стороне нашего кольца, охватывавшего город, он сосредоточил артиллерию, танки и все время таранил наши части, явно стремясь пробить выход для окруженного немецкого гарнизона.

Интенсивность боев нарастала. Снова к этому участку приковано внимание страны. У нас, корреспондентов, много работы. В это время из «Гранита» в «Аметист» приходит телеграмма. В ней всего три слова: «Выезжаю привет Фадеев». Все мы уже полюбили его, подружились с ним. Телеграмма вызвала в «Белом доме» всеобщий подъем. Но тут требуется пояснить, почему именно в «Белом доме». Наш корреспондентский корпус передислоцировался в деревню Ново-Бридино, в здание старой, еще земской постройки, начальной школы — ветхое, серое от времени и непогоды. Вот эта-то школа почему-то и значилась на плане штабного коменданта под шикарным названием «Белый дом».

Вся пресса ютилась в огромном классе, разгороженном шкафами и нами же самими сколоченными из горбыля переборками. Класс этот делили с нами пожилая, очень больная учительница и несколько колхозных семейств, втиснувшихся сюда вместе с детьми после того, как гитлеровцы, отступая, сожгли их избы. Сюда-то и прикатил к нам снова Фадеев. И опять полный впечатлений. На этот раз он успел по дороге заехать в дивизион реактивной артиллерии. С ним вместе выезжал на обстрел неприятельских скоплений. От реактивщиков перебрался к летчикам-истребителям на их секретный аэродром, замаскированный на лесной поляне.

— …Веселый народ. Жизнерадостность гигантская! — увлеченно рассказывал он нам. — Вы знаете, хлопцы, у них правило: если собьешь самолет к обеду, к положенным наркомовским ста граммам военторг добавляет от себя полтораста за наличный расчет. Поэтому победитель, возвращаясь, делает над военторговским сарайчиком круг или два — сигнализирует начальнику военторга Раппопорту: «Готовь угощение!» Это у них называется «потрещать над Раппопортом». Что, могуче? Да, да, да! — он награждает себя большой порцией рассыпчатого смеха. — Потрещать над Раппопортом!.. Прошу в корреспонденции не вставлять, уже использовано.

Все, даже наша соседка, учительница, целыми днями печально сидевшая у окна в плетеном дачном кресле, улыбаются. Хромой колхозник Егор Васильевич, наш общий друг, мастер на все руки, точно в бочку бьет: «Хо, хо, хо!»

Едва забрезжил рассвет, как Фадеев уже разбудил меня:

— Пора, старина, проспишь Великие Луки…

И вот мы уже на месте. Город дрожит от непрерывной канонады. Он затянут дымами пожарищ. В западной части освобождены целые районы. По дороге мы узнаем, что передовые батальоны дивизии полковника Кроника прорвались в нескольких местах к набережной реки Ловать. Это новость.

Осторожно лавируя между холмов, объезжаем город и, остановив машину, пешком бежим к освобожденной окраине, к домику, над крыльцом которого поднят красный флаг. Это комендатура. Через домик то и дело летают снаряды, посылаемые противником и из старой крепости, что на реке, и из внешнего кольца. Мы обосновываемся у коменданта Приходько — маленького, деятельного, расторопного украинца… Остаток вечера бродим по улицам, переходя из одной части в другую по дорогам, пробитым саперами прямо сквозь стены домов. Ночевать возвращаемся в комендатуру.

Ночь на этот раз выдалась на редкость тихая, и мы, бросив на пол полушубки, отлично выспались. А перед рассветом где-то восточнее завязывается вдруг густая пулеметная перестрелка. Комендант, подняв с полевой сумки курчавую голову, встревоженно вслушивается.

— Он, гад! — определяет он наконец. — Не иначе, пошел в контратаку.

Мы начинаем торопливо надевать валенки, еще хранящие уютное печное тепло. Но с Ловати возвращается посланный туда боец и докладывает, что это не контратака. По льду через реку на эту, освобожденную, сторону бежала большая группа «цивильных», и по ним немецкие пулеметчики и минометчики открыли огонь из крепости… Есть убитые, много раненых. Тех, кто уцелел, удалось попрятать в подвалах домов. Комендант крутит один, другой, третий телефоны. Из всех трех полков вызывает машины, санитаров.

Фадеев тем временем принял решение идти на Ловать. Комендант протестует: нельзя, уже рассвело. Каждую точку близ Ловати из крепости держат на прицеле. Фадеев упорствует. Комендант начинает сердиться и просто не пускает. Тут происходит то, чего я меньше всего ожидал. Писатель, который до сих пор держался со всеми необыкновенно просто, вдруг преображается так, что комендант мгновенно вытягивается перед ним по стойке «смирно».

— Прошу вас, товарищ капитан, не превышать своих полномочий, — холодно произносит Фадеев тоненьким голосом. — Понятно?

— Слушаюсь, товарищ бригадный комиссар! — отвечает комендант и даже стукает валенком о валенок.

Туман еще не совсем рассеялся. Он тянется волокнами, цепляясь за острые углы развалин. По той же дороге, сквозь дома, без всяких приключений добираемся до набережной. Теперь, чтобы дойти до крайнего порядка, вытянувшегося уже вдоль реки, нужно перебежать широкую улицу. А пули то и дело щелкают о мерзлый асфальт. Но вот из-за угла показывается черная фигура танкиста в комбинезоне и шлеме. Он идет странной, пошатывающейся походкой, даже не стараясь прижиматься к стене. Под мышкой у него объемистый сверток. «Беги скорее! Стреляют!» — кричат ему бойцы, сидящие в засаде, под защитой обрушенной стены.

— Вот дурила, нашел время надрызгаться! — осуждающе говорит наш провожатый, маленький, проворный солдатик из комендатуры. — Подтрофеил чего-то, видать… Подстрелят, как глухаря, и пропадет ни за что. Эй, танки, давай бегом!..

Снова щелкают пули об обледенелый асфальт и, с визгом отрикошетив, летят дальше. Танкист почему-то не обращает на них внимания. Той же странной походкой он неторопливо пересекает улицу, приближается к нам и вытягивается перед Фадеевым.

— Товарищ бригадный комиссар, ранен я, — говорит он через силу. — Рука… Руку… Прикажите взять это.

Он поводит тоскующими глазами на сверток, что у него под мышкой, и вдруг начинает медленно опускаться на снег. Фадеев, подхватив его под мышки, осторожно оттаскивает под защиту стены. Сверток оказывается у меня, и я чувствую, что держу живое существо.

Но разглядывать некогда, снег под танкистом медленно краснеет и парит. Наш провожатый, исчезнувший было, уже появляется, таща за руку медицинскую сестру. Она наклоняется над танкистом, мы же обследуем сверток. В спорок с какой-то старой шубы, оказывается, завернут ребенок лет двух, худой, с мертвенно-бледным личиком и такой слабенький, что и раскутанный продолжает спать. Он в шубке, в шапочке. Но сверх того запеленат в шелковый желтый опознавательный флаг, какие немцы за Ловатью выкладывают на земле для самолетов, сбрасывающих им на парашютах еду и снаряды. Из-под желтой материи выпадает записка. На клочке бумаги написано только имя. И все. Девушка-санинструктор, уже направившая танкиста на носилках в тыл, бережно берет живой сверток и идет вслед за носилками.

Мы добираемся до реки и беседуем там с советскими гражданами, что перебежали ночью, оставив на льду ранеными и мертвыми пятнадцать человек. Потрясающие рассказы. Но все, все заслоняет история с необыкновенной находкой.

— Хлопцы, это же сюжет, достойный Виктора Гюго… Да, да, да, вы представьте себе зрительно: ночь, вьюга, стрельба, бегут люди, падают, опять бегут. Кто-то несет ребенка среди вьюги и пуль… А вот дальше, дальше ничего не известно… Но все-таки колоссальный сюжет. Да, да, да, обязательно напишу рассказ. Но где он его нашел, как?

Вечером, не зайдя в комендатуру, спешим к высоте Воробецкой, в теле которой неприятель вырыл блиндажи, ходы сообщений, артиллерийские дворики. Там сейчас наблюдательный пункт дивизии полковника Кроника, штурмующей город с запада. На тыльной стороне высоты, защищенной от снарядов и мин, летящих из города, в бывших подземных артиллерийских складах — медсанбат.

Танкист в сознании, хотя, по словам врача Галины Михайловны, очень плох. Он узнает нас, глазами делает знак, чтобы мы наклонились к нему. Его сухие, потрескавшиеся, побелевшие губы шелестят чуть слышно. Его танк был подожжен на Ловати. Удалось выскочить из заднего люка только ему. Но тут же снайпер из-за реки взял его на мушку, и рука к черту. Пополз под защиту дома, и вдруг детский плач. Откуда? Посреди мостовой лежит подросток лет пятнадцати. Мертвый. А возле него сверток, который он, видимо, нес. Плач доносился из свертка.

— …Наверно, из тех… кто ночью… перебег, — шелестят губы танкиста.

Галина Михайловна, взволнованная не меньше нас, ведет в угол блиндажа, где толпятся легкораненые. Они расступаются. На койке ребенок. Он весь утонул в солдатской бязевой рубахе. Крохотное личико и ручки того цвета, какой имеют побеги картофеля, выросшие без света, в мраке подвала. Огромные черные глаза. На одеяльце перед ребенком сокровища: губная гармошка, затейливая зажигалка, сложенный перочинный ножик, блестящая колодка от бритвы и несколько пузыречков — все, что отыскалось у раненых здесь, в блиндаже. Фадеев долго стоит у койки, потом поднимает глаза на врача.

— Ну, и что же будем делать? — спрашивает он.

— Мне очень хочется оставить его здесь, — отвечает Галина Михайловна. — Ведь нам, женщинам, нелегко на войне, а он тут, видите, как солнечный лучик, всех согрел, — говорит милый этот врач. — Не знаю, не знаю, наверное, не разрешат. Да и опасно. Снаряды-то не всегда через нас перелетают.

Фадеев берет с тумбочки какую-то баночку с мазью и, отвернувшись к окну, долго, сосредоточенно рассматривает ее содержимое.

— Нет, даже у Виктора Гюго не было таких сюжетов, — произносит он наконец странным, изменившимся голосом.

НОЧНОЙ КОНЦЕРТ

На ночлег располагаемся в пещерке, недурно обжитой офицерами связи, людьми молодыми, веселыми, с энтузиазмом встретившими Фадеева и уступившими ему единственный, сплетенный из веток, лежак. Жарко. Отличный воздух. Мы уже предвкушаем, как хорошо заснем. Но едва успеваем сбросить валенки и вытянуть к огоньку усталые ноги, влетает порученец командира дивизии. Командир дивизии приглашает нас поужинать.

— У него там гость, — сообщает он таинственно.

— Кто?

— Не могу сказать. Увидите.

По обледеневшим ходам сообщения двигаемся к командирскому блиндажу. Докладывают. Входим. От карты, лежащей на столе, отрываются две головы: черная, цыгановатая — командира дивизии и седоватая с высоким шишковатым лбом — его гостя. У полководца тяжелый подбородок с продолговатой ямкой поперек. Ну кто теперь не знает мужественное, суровое лицо Г. К. Жукова.

Серые глаза смотрят жестко, но с появлением Фадеева взгляд теплеет, в нем появляется какое-то особое и, видимо, редко свойственное этому лицу выражение.

— А что тут делает автор «Разгрома»?.. Ну, садитесь, садитесь, мы с полковником на карте уже отвоевались. Все обсудили. Сейчас ужинать будем. Воюет он, кажется, неплохо, посмотрим, что у него за кухня.

Кухня тоже, по фронтовым временам, оказывается хорошей. И напитки имеются. Разговор оживляется, и выясняется чисто кинематографическое стечение обстоятельств. Командир дивизии когда-то служил под командованием Жукова, был вахмистром в эскадроне, которым тот командовал, и Фадеев знал их обоих еще в те годы. Старые друзья, старые советские воины, старые большевики. Без кителей, в одних свитерах сидят они трое за столом. А там, где на Руси встретятся три старых друга, без песен не обойдешься.

Выясняется еще одно и совершенно неожиданное обстоятельство для нас. Полководец, оказывается, играет на баяне. Где-то во взводе охраны отыскивается старенький инструмент. Пальцы Жукова делают молниеносную пробежку по ладам, широко разведены мехи. Возникает тихая, задумчивая, печальная мелодия. Два голоса, тонкий фадеевский тенор и хрипловатый баритон полководца, переплетаясь, обгоняя один другого, заводят песню:

…Позарастали стежки-дорожки,

Где проходили милого ножки.

И когда дело подходит к припеву, сквозь тихую и задумчивую музыку к ним присоединяется бас командира дивизии:

Позарастали мохом-травою,

Где мы гуляли, милый, с тобою.

Грустит баян. Три голоса ведут задумчивую, печальную мелодию о разлуке, о несчастной любви, о девичьем горе. Согласно, дружно поют знаменитый писатель, славный полководец и командир дивизии, которой с рассветом надлежит развернуть решающий штурм осажденного города. А там, за скрипучей, прикрытой плащ-палаткой дверью, обдуваемая северным ветром, освещенная луной, затаилась высота Воробецкая, как муравейник изрезанная ходами и переходами, ощетинившаяся в сторону крепости стволами пушек.

Фырчат моторы, лязгают гусеницы.

Войска сосредоточиваются для штурма.

ОТ НАШЕГО СПЕЦИАЛЬНОГО.

Утром парламентеры, ходившие в крепость с белым флагом, вернулись ни с чем: предложение о капитуляции отвергнуто. Загрохотала артиллерия. Из-за холмов рванулись и полетели к крепости реактивные снаряды — и те, что зовутся в войсках «катюшами», и покрупнее, что летят с разбойным свистом и именуются «Иван-долбаями», и совсем уже крупные, добродушно названные солдатами так, что в тексте это наименование воспроизвести нельзя. Все это обрушивается на крепость. Земля дрожит под ногами. На Ловати лопается лед, и трещины затекают зеленой водой…

Горячий, интересный материал, но связь ни к черту. Под вечер мне все же удается послать с офицером связи, направляющимся в штаб армии, короткую, тут же набросанную корреспонденцию о наших делах. Когда офицер уезжал, или, вернее, уходил, ибо ехать отсюда нельзя, Фадеев, все эти дни поглощенный сбором материалов, ничего не смог послать с ним на телеграф. Он очень этим огорчился. Молоденький офицер, который, конечно, тоже оказался одним из поклонников «Разгрома», видя, как расстроился любимый писатель, утешил его, заявив, что вечером он вернется, а утром снова пойдет в армию, захватит фадеевскую корреспонденцию, зайдет на телеграф, позаботится, чтобы она скорее прошла.

На ночлег мы устраиваемся в блиндажике наблюдательного пункта артиллеристов, откуда только что вынесены трупы неприятельских солдат, погибших при его обороне. Вынесли три ведра стреляных гильз. Кое-как завесили плащ-палаткой дыру в развороченном нашим снарядом накатнике… Ничего, выспаться можно.

Я с Евновичем и корреспондентом «Комсомольской правды» Крушинским залезаю на нары, а Фадеев, соорудив себе сиденье из патронных цинков, пристроился в углу и разложил бумагу на ящике из-под мин. Усевшись, он размашисто написал: «От нашего специального корреспондента» — и задумался, вертя карандаш, постукивая им по зубам.

Посреди ночи мы просыпаемся не от выстрелов — от голосов. В блиндаже идет крупный разговор. Неведомо как и почему попавший сюда полковник Кроник распекает за что-то артиллерийского командира. Вижу знакомых офицеров из его штаба. Должно быть, пока мы спали, полковник тоже перетащил свой НП сюда. Но это нас не касается. В углу, переломившись пополам, все так же склоняется над ящиком фигура Фадеева. Лицо у него сосредоточенное, самозабвенное, губы что-то шепчут, пальцы шевелятся, как бы взвешивая нечто невидимое. Потом он хватает карандаш и быстро пишет, пишет без остановки.

Снова просыпаюсь, на этот раз уже от толчка, и долго не могу понять, что случилось. Все помещение заволочено пылью и дымом. Ага, влепили куда-то близко! Разрывы грохочут рядом. Когда настает тишина, слышно урчание удаляющихся самолетов.

— Освежают, — мрачно поясняет корреспондент «Красной звезды» майор Арапов, лежащий со мной рядом, и с головой укрывается шинелью.

Потом грохот и гул моторов стихают. Серый рассвет просачивается в окно блиндажа. На полу куски сухой глины, осколки битого стекла, валяется опрокинутая печурка. Старый солдат собирает разбросанные коптящие головешки. А в углу все та же склонившаяся фигура Фадеева. На ящике стопка крупно исписанных листков, а он все еще пишет. Разогнет спину, пошевелит затекшими от карандаша пальцами и сейчас же склоняется к бумаге, что-то про себя бормоча и даже жестикулируя иногда левой рукой. Старый солдат, собирающий головешки, смотрит на него, ухмыляется, качая головой.

БАЛ В «БЕЛОМ ДОМЕ»

В свое временное жилье, в «Белый дом» мы возвращаемся поздно. И первое, что поражает нас на пороге, — это необычайная тишина, нарушаемая лишь воем огня в печурке да шелестом сухого снега о стекло. Нам, пришедшим с мороза, молча уступают место у огня и, поддавшись общему настроению, мы тоже молчим, протянув к теплу окоченевшие руки. Мягко ступая валенками, Фадеев молча расхаживает по комнате. О чем он думает? Может быть, тоже о своих, о жене и сыне, обитающих в эвакуации? Может быть, о великолукском найденыше, который все эти дни не выходит у него из ума? Грустная тишина начинает навевать дрему.

С треском лопается в печке отсыревшее полено, на миг освещая комнату. Фадеев стоит, смотря на кучку колхозной детворы, тоже молча теснящуюся у нашего огонька. И вдруг во тьме раздается его бодрый голос:

— Идея, братцы! А что, если мы учиним елку? Да, да, да!

Мгновение все молчат, потом сразу поднимаются, точно бы встряхнувшись. Елку? Да это же великолепная мысль.

Засветили лампу, сделанную из сплющенной гильзы. Тут же обобществили всю снедь, какая у кого оказалась, отложенную до лучших времен. Повытряхнули из чемоданов все, что могло блестеть и сверкать. Фадеев, увлеченный этой своей затеей, начал собирать бритвенные лезвия и стаканчики, пробки от одеколонных пузырьков, форменные пуговицы и звездочки от погон, гигроскопическую вату из индивидуальных пакетов, гипосульфит из запасов фотографов, который, как оказалось, может отлично изображать снежные блестки, и массу телеграфных лент, с волнующими произведениями всех жанров, переданных уже в адрес ненасытного «Гранита».

За елкой ходить далеко не приходится. Скоро, врубленная в тяжелую колоду, она стоит посредине комнаты, блестя и сверкая всеми этими странными, но издали просто-таки прекрасными украшениями. Под елкой есть даже дед-мороз, изготовленный одним умелым фотокорреспондентом из нескольких офицерских ушанок. Этот дед-мороз сидит на пакетиках с подарками. Наконец Фадеев последний раз окидывает придирчивым взглядом наше скороспелое сооружение.

— А что, неплохо получилось, старики. Да, да, да. — Подходит к дверям, за которыми томятся, плюща носы у щели, наши маленькие друзья, и важно, торжественным голосом церемониймейстера произносит: — По поручению деда-мороза прошу всех сюда.

Боже, какое начинается веселье! Танцуют, поют, бегают, играют в жгутики, в третьего лишнего. Думаете, одни ребятишки? Ошибаетесь. Вместе с ними на одинаковых правах шумят, веселятся, пляшут весьма известные журналисты, знаменитые фоторепортеры, их верные друзья — водители фронтовых машин. И среди них больше всех, шумнее всех, веселее всех — писатель с мировым именем. А степенные колхозники сидят за столом, пьют чай и то, что покрепче чая, и с удивлением и любовью поглядывают на него.

Потом самодельный медведь, изготовленный нами из вывернутой овчинной шубы и корреспондента Совинформбюро Евновича, на четвереньках вползает в комнату, наделяет ребят подарками, катает самых маленьких и начинает хоровод…

В разгар торжества, когда мы надышали так, что с потолка уже стало капать, я вышел на крыльцо. Луна «в рукавичке» все еще сияла, но мороз спал. Метель полировала сухим снегом косой сугроб, протянувшийся к крыльцу.

Когда порыв ветра сникал, наверху колюче светились звезды. Было тихо. Скрипнула дверь. Взвизгнули половицы крыльца. Я оглянулся. Позади светилась цигарка, выхватывая из тьмы крыльца широкое лицо пожилого колхозника Егора Васильевича, инвалида, который руководил теперь всем ограбленным и разоренным хозяйством, пытаясь наладить в нем жизнь.

— Дорогой товарищ, — задумчиво произнес он вслух.

— Как? Кто? — не понял я.

— Да ваш бригадный Ляксан Ляксаныч. Фадеев ваш, — уточнил собеседник…

С того разговора безликое и официальное обращение это наполнилось для меня большим и хорошим смыслом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.