Труба в Надыме

Труба в Надыме

Мое самое яркое детское воспоминание — это конгресс всего светлоградского детдома по написанию письма в адрес Аллы Борисовны Пугачевой. Обычно в детдоме такими пустяками не интересовались, а все забавы крутились вокруг игры в войну. Правда, от обычных детских игр наши отличались крайней жестокостью. Меня самого однажды взяли в плен и приговорили к расстрелу. Приговор был нешуточный. С расстояния в пять метров в меня выстрелили обрубками проволоки из гигантских размеров поджига, бившего не хуже, чем пиратский мушкет времен капитана Флинта. Слава Богу, у палача дрогнула рука, и мне лишь чуть не вырвало плечо. До сих пор стесняюсь раздеться. Впрочем, страшные шрамы — это лишь видимая часть айсберга, оставшегося на память о счастливых детдомовских временах. Когда я читаю о том, что детям в городах мало уделяется внимания в смысле удовольствий, мне всегда вспоминается мой товарищ по несчастью Андрей Фомин. Его били, кажется, с тех пор, как он начал ощущать себя. В детских домах идет своя, скрытая от взрослых жизнь с железными законами, которые выдержать было бы трудно и Маугли. Например, младшеклассники, которых кормят чуть лучше, обязаны выносить для старшеклассников из столовой масло, конфеты. Кодекс чести к этому обязывает, а кулаки старшеклассников ежедневно подтверждают. Те, кто не выносит детдомовских деликатесов, становятся должниками и попадают в унизительную зависимость от своего партнера. Так повелось исстари. Бунты исключаются, поскольку возмездие бывает страшным. Но вот тщедушный Андрюшка Фомин восстал. Конечно, не потому, что ему нужно было масло, — начхать ему на этот желтенький кусочек, с которого и так уже получили свое кладовщики, поварихи и вся челядь, которая смотрит на детдом как на приварок к своему хозяйству. Фомин забастовал принципиально. И его стали бить. Станьте на место мальчишки, которого каждую ночь истязают, и больше всех страхов на свете он боится наступления ночи. Помню, что я старался хоть как-то облегчить его участь, но что я, такой же заморыш, мог сделать против старших, объединенных жестокостью и пониманием прав на привилегии? Ведь их тоже в свое время безжалостно били, привязывали к койкам, делали "темные".

Меня до сих пор изумляет, как Андрей не сошел с ума, выжил в этой мясорубке. Да еще сохранил добрый нрав.

Впрочем, вся детдомовская жизнь не поддается никакой логике. Я и сам удивляюсь, как уцелел, после того как наш очередной побег закончился неудачей и меня, третьеклассника, ребята бросили в развалюхе-овчарне, приютившейся у подножия какой-то горы, где я три дня голодал, а потом еле выбрался к дороге и потерял сознание в автобусе. Ничего, нашлись добрые люди, откормили, вновь доставили в детдом. Честно говоря, я надеялся, что они, может быть, оставят у себя, усыновят. Но мне с этим не везло, хотя до пятого класса мечтал стать чьим-нибудь сыном. Представлял себя на прогулке с папай и мамой, думал, как буду работать на огороде, помогать им. Но мечты мечтами, а директор, которая решила меня усыновить, вдруг заболела раком и умерла. Она лечилась в Кисловодске — это больше ста километров от детдома. Как-то она сказала, что очень любит духи "Лесной ландыш". Я решил сделать подарок. Духи стоили шесть рублей, и мне пришлось изрядно покрутиться. Чуть ли не просил милостыню, продал казенную курточку, но в конце концов наскреб денег на духи и на автобус. Приехал, нашел больницу. Свою несостоявшуюся маму я еле узнал. Не смог сказать ни слова, сунул духи и выбежал. Потом родственник директора рассказал, что "Лесной ландыш" нашли у нее под подушкой.

Кажется, после этого я и перестал мечтать о семье. Как отрубило. Да и к тому же, несмотря на все особенности нашего бытия, детдомовский человек, взрослея, начинает понимать, что его семья и судьба — это вот те самые Вани и Маши, которых он помнит всю сознательную жизнь. Так мы и держимся друг за дружку. Из нашего класса больше половины ребят сидят по тюрьмам. И не потому, что злодеи. Просто, выйдя из детдомовских стен, они совершенно не могут адаптироваться в жизни, где есть тонкий расчет и криводушие. Весь детдомовский жизненный опыт с его этическими нормами оказывается совершенно ненужным. Детский дом — это в какой-то степени перевернутый мир, где маленького человека отучивают от инициативы, самостоятельности и всего того, что сегодня необходимо. Детдомовец может терпеть физическую боль, но совершенно спокойно взять на стройке какую-нибудь дорогостоящую штуку, отдать ее первому попавшемуся проходимцу. И загреметь в суд. А блатные только и ждут такого подготовленного кадра. Ведь детдомовец бит-перебит, из него клещами не вытянешь тайну. Он умрет за товарища.

Был у нас такой Саша Голиков. Маленький, в чем душа держится. Но характер, доложу вам! Однажды у старших пропали деньги, целое состояние — тридцать рублей. Поскольку никто не признавался, было решено прессовать всю малышню. Били нас мокрыми полотенцами, подвешивали вниз головой. Когда меня в очередной раз отволокли "для отдыха" и бросили на кровать, я вдруг вспомнил, что Саша недавно поделился со мной. У него, круглого сироты, в соседней деревне жила слепенькая бабушка, и ей не за что было купить дров. А дело было осенью. Короче, бабушка замерзала и однажды, не выдержав, написала об этом двенадцатилетнему внучку. Помню, Саша даже скрипел зубами от жалости к бабушке, но откуда он мог добыть денег на дрова? Его били также усердно, как и меня, но я бы, конечно, ни за что не поделился с мучителями этой тайной. Наконец, нас оставили в покое. Болело все тело, и не хотелось жить. Перед самым утром к моей кровати приковылял Саша.

— Спасибо, Андрюха, зато бабушка переживет зиму. А вес

ной она, может, заберет нас к себе.

Я понимал, что ему очень больно. Он едва говорил.

— Послушай, Андрюха, а тебя эти гады били?

— Били, — тихо ответил я.

— На вот, возьми три рубля. Ты же пострадал за меня. Он протянул мне смятую бумажку.

— Ты молчал? — спросил я с дрожью в голосе.

Он ничего не ответил. Конечно же, он молчал. Как и в тот раз, когда, голодный, залез в избу с надеждой поесть. Там, прямо у холодильника, с куском колбасы в руках, его и накрыл хозяин. Он зверски избил Сашку и все пытался узнать, откуда он. Сашка молчал как немой. Тогда хозяин привязал его вниз головой к цепи колодца и устроил страшную пытку: время от времени он отпускал ручку, и Саша со сверхзвуковой скоростью летел вниз головой в темную пасть колодца. Он доставал его полуживого и повторял экзекуцию по новой. Зверю-хозяину избы так и не удалось узнать, откуда Сашка. Он выбросил его, бездыханного, на поле за своей хатой, и только на вторые сутки Сашка смог отойти и приползти в детский дом.

Сашина бабушка умерла в феврале, и я помню, как он в самую пургу выбежал из ворот и побежал на автостанцию, но все равно опоздал на похороны, а когда вернулся, то стал еще угрюмее. Учительница математики говорила, что у него строго логический ум, но после восьмилетки, получив в зубы направление в строительное училище, Саша, со своим логическим умом и готовностью прийти на помощь каждому, оказался в какой-то шайке и сейчас имеет, по-моему, на счету не менее пяти судимостей. Но пусть кинет в него камень тот, кто не страдал от мысли о замерзающей бабушке, единственном родном человеке, кто не готов ради нее идти под кулаки озверевших старших ребят.

Детдомовские судьбы — это романы, причем, в большинстве случаев в эпилогах либо тюрьма, либо ранняя смерть

Но были и светлые минуты.

— Андрей, — как-то мне девочки, — ты у нас занимаешься самодеятельностью. А в Ставрополь приезжает Пугачева. Попасть мы не сможем. Но давай напишем ей красивое письмо.

К девушкам у нас было особое отношение. Они у нас были ШП — "швой парень". А что удивительного, когда все рядом, а в детстве даже туалеты общие. Щупали их, конечно, но больше из любопытства. Потому что и они и мы были так заморены учебно-трудовыми буднями, что о сексе никто не помышлял. Хотя, я думаю, стоило попросить — и девочка бы не отказала. Исключительно потому, что детдомовец вообще ни в чем не мог друг другу отказать. Но, повторяю, подобные глупости редко кому приходили в голову, забитую поиском путей к борьбе за существование.

— Хорошо, — отвечаю я, — пойду покумекаю. Собирайтесь в красном уголке через час, обсудим.

Девчонки, довольные моей сговорчивостью, разбежались.

Через час красный уголок был полон. Все ждали оглашения текста. Пугачеву у нас любили безумно, и вообще-то, если бы Алла Борисовна когда-нибудь приехала в светлоградский детдом, наши стихийные фанаты разорвали бы ее на сувениры. Особенно любили ее песню "Все могут короли".

Чтобы придать событию торжественность, я влез на стол.

— Граждане и гражданки, — сказал я, — у меня есть не

сколько слов. Вы любите Пугачеву?

Раздался общий стон.

— Вы считаете ее лучшей в мире певицей?

— Да, ты еще спрашиваешь? — загалдели девчонки.

— Так вот, хочу вам доложить, что скоро я, Андрей Разин, превзойду Аллу Борисовну!

Я ожидал большого негодования, но наступила тишина, и все стали протискиваться к дверям. И только Наташка, моя верная подруга еще с четвертого класса, подошла ко мне и протянула руку. Я спрыгнул.

— Зачем ты так, Андрюха. Мы ведь серьезно любим ее, а ты смеешься.

— Я не смеюсь.

— Тогда ты просто сумасшедший.

Наташка ушла, и я остался совсем один. Мне было нисколько не стыдно этого всеобщего бойкота. Я был уверен, что сказал им правду. Конечно, Аллу Борисовну затмить невозможно, но стремиться к этому нужно. И в этом я вижу смысл всей своей жизни.

Мечта стать артистом появилась давно. Честно говоря, даже не помню, что послужило толчком. Кажется, после одного случая, когда нас, пацанов, в очередной раз вытолкали из дверей городского кинотеатра, бросив в спину что-то оскорбительное. Кажется, тогда я и поклялся, что когда-нибудь эти злые люди будут сами толпиться в очереди за билетом, чтобы посмотреть на Андрея Разина.

В мыслях я надевал черный смокинг, небрежно облокачивался на полированный "стэнвей" и пел. Правда, реальность все время напоминала о себе, в частности, вызовом к директору, где мне было предложено приобщиться к профессии каменщика.

Думаете, что легко стать каменщиком?

Тычок, лажок, отштробились, зачалили — наука, замечу вам, довольно сложная, и не зря на Руси каменных дел мастеров привечали с полным уважением. Когда посмотришь на кладочку, душа радуется. Но вся эта красота требует такого пота, что ни приведи господь! Все на собственном горбу. И раствор, и кирпичи. После пяти часов работы еле живой приходил домой. Но, как и всякий опыт, этот оказался полезным. Мало того, что я сейчас могу своими руками сложить дом, я еще понял, в чем состоит прелесть артельного труда. В моем нынешнем непростом деле уроки, полученные от дяди Васи — виртуоза кладки — мне очень помогают. Дядя Вася всегда говорил:

— Когда несешь с человеком лесину, замечай, куда он хо

чет стать: к комлю или наоборот. И сразу вычислишь, что за че

ловек.

Простая наука, но ей и в высшей партийной школе не выучат.

Как бы то ни было, совмещая учебу и ремесло, я доковылял до семнадцати и, полный дерзновенных замыслов, оказался с маленьким чемоданчиком у ворот родного детдома. Педколлектив был сух, ему было не до нас, новые легионы несчастных огольцов со всего Ставропольского края стекались к казенному теплу. Мы прослушали короткое напутствие и двинулись кто куда. Я поехал в аэропорт. Расчет был простой. На имеющиеся тридцать рублей я доберусь до Тюмени, а там среди нефтяных полей как-нибудь перебьюсь. Интересно устроен человек. Его тянет к золоту, нефти, короче, к чему-то большому. И у меня получилось совсем по-джеклондоновски. Правда, я недооценил климата и в своей нейлоновой рубашке среди полушубков и валенок выглядел экзотическим цветком. Наверное, синий отлив моего лица и тронул сердце начальника отдела кадров, выписавшего мне не только направление на участок, но и ватные штаны с курткой и место в вертолете.

— Вернешь, хлопец, государству, как заработаешь, — ска

зало ответственное кадровое лицо, — ну и работнички…

С тем я и уехал на точку.

О тюменском севере написано много. Боюсь, что мои впечатления не обогатят общую картину, но работа по строительству газопровода Уренгой-Помары-Ужгород, а также закладка Надымского газоперерабатывающего комбината стали для меня не просто строчкой в биографии. Западно-Сибирские нефтяные поля тесно связывают с именем тогдашнего предсов-мина Косыгина. Сейчас уже мало кто и вспоминает этого бывшего сталинского наркома с лицом аскета и глухим, низким голосом. А тогда его идеи чуть было не привели к перестройке, еще похлеще горбачевской. Правда, окружавшие Брежнева сановные бюрократы быстро раскусили, к чему может привести инициатива Алексея Николаевича, и заставили его выйти на пенсию. Перед этим, конечно, как водится на Руси, завалили дело, скомпрометировали идеи Косыгина, а потом стали показывать пальцем:

— Тоже еще, реформатор нашелся, Петр Великий.

Но вот что касается Тюмени, то здесь Косыгину палки в колеса не ставили. Нефть оказалась к концу семидесятых годов палочкой-выручалочкой для Брежнева. Во-первых, без особого труда напоили сотни тысяч танков и самолетов, во-вторых, поддержали Живкова, Хонеккера и прочих братьев по классу, под которыми к тому времени всерьез закачались троны. И за бесценок. А какая цена у "черного золота", если оно само бьет из земли? Накупили у Финляндии, Италии всяких безделушек в виде кремов для бритья и ликеров. Еще и радовались, что на московской Олимпиаде все от стаканчиков до "салями" поставлено финнами. В обмен на нефть. "Коммунистический город" Москва ликовал, Нечерноземье, как всегда, безмолвствовало, тюменская нефть журчала в стальных трубах, делая Запад богаче, а нас беднее. Мне рассказывали, что в арабских Эмиратах, где нефти, строго говоря, не больше, чем в Западной Сибири, каждый младенец получает за счет нефтедолларов при рождении кругленькую сумму. Вот так шейхи обеспечивают будущее нации и беспроигрышный вклад денег. А в Сибири как жили в нищите, так и продолжают, хотя некоторые политические деятели и уверяют, что они построили во вверенных им областях социализм. А в самой Тюменской области — вообще мрак. Со всех уголков страны туда слетелись ловцы удачи — романтики-комсомольцы, кочевники-нефтяники, демобилизованные солдаты, которых армия напрочь отвратила от землепашества, и, конечно, транзитники-рецидивисты, так и не сумевшие пересечь Уральский хребет. Короче говоря, только в нашем доблестном Союзе могла существовать такая нефтедобыча и стройка. Работали так: едет караван вездеходов, один стал. Вышли, перекурили, поматерились, махнули рукой и поехали дальше. К весне о том вездеходе напоминают лишь ржавые гусеницы. "Большая нефть все спишет", — этой философии, помню, придерживались все — от увешанных звездами Героев больших начальников до нашего бригадира Фомича, который мог бы стать чемпионом мира по очковтирательству, если бы проводился такой чемпионат. Он мог найти такие причины для того, чтобы хорошо "закрыть" наряды, что даже мои бригадники хохотали. Ну, например, показать, что ввиду непроходимости болот пришлось делать стометровый крюк. А на самом деле его не было и в помине. Излишки труб сваливали в какую-нибудь речку, и дело с концом. Кстати, за трубы рурский Маннесман брал чистейшим золотом. А тем, кто чересчур удивлялся проделкам Фомича, он быстро затыкал рот. Одного паренька из-под Полтавы хлопцы Фомича взяли и под видом шутки заварили в трубе. Через сутки достали и отправили в холодном виде на материк. Кто-то поинтересовался, ему ответили лаконично:

— Цэтакибуло…

А потом и забыли. Тем более, что большинство бригад — это вахтовики. Поработали, получили и разлетелись.

Вот в такую кутерьму я и попал со своим чемоданчиком, где лежала тетрадка стихов, воспевающих красоты Приэль-брусья, да еще казенное белье с детдомовским штампом.

Разместили меня в балке — так в Уренгое да и повсеместно зовутся трущобы, где живут строители и нефтяники. А на следующее утро в дверь просунулась чья-то растрепанная голова и заорала:

— Подъем, мать вашу!

Под это славное напутствие все в комнате зашевелились и стали собираться. Я обратил внимание на одну пикантную деталь. Мои соседи, с которыми я еще не успел познакомиться, отдыхали, не утруждая себя излишествами. Прямо в замасленных ватниках и резиновых сапогах. Я просто опешил. Что-что, а уж в детдоме гигиенические навыки нам вколотили. Не выдержав, я спросил у первого попавшегося:

— Как же вы так, в сапогах, на простыни?

Тот неожиданно сграбастал меня и, подтянув к своей небритой физиономии, гаркнул:

— Ты кого учишь, шкет?! Пасть порву!

Правда, на промплощадке ко мне отнеслись получше. Бригадир, тот самый Фомич, узнав, что я детдомовский, раздумал гнать, а буркнул своим архаровцам:

— Не сломайте хлопца. Пусть привыкает. А ты, пацан, не

филонь. — Это уже относилось ко мне. Но я и не думал фило

нить. Зачем? Ведь смысл моего вояжа на Север заключался не

в каких-то высокопатриотических порывах и желании помочь

нашим союзникам решить топливно-энергетические пробле

мы. Я ехал заработать денег, чтобы потом поступить учиться.

Рассчитывать было не на кого, а на стипендию в нашей стране

прожить невозможно. Поэтому я был готов к самой тяжелой ра

боте. Готов-то готов, но оказалось, что изолировать трубу -

это ежедневно совершать подвиги Геракла. Особенно на моро

зе, да еще при самой примитивной механизации. Я пахал как

мул, через каждый час сваливаясь кулем возле трубы и, пока

мои бригадники перекуривали, пытался определить, на месте ли конечности. Потом звучал крик: "Заканчивай!", и я опять начинал пеленать проклятую трубу изоматериалом.

А жизнь продолжала удивлять. Однажды Мустафа, здоровенный, весь татуированный мужик, сказал мне:

— Надоели консервы. Завтра, Андрюха, баранинки попро

буем.

Вечером весь блок наполнился густым и сытным ароматом. На Мустафу было приятно смотреть. Как повар в ресторане "Пекин", он священнодействовал над казаном, время от времени восклицая:

— Где перец? Где соль?

Появился пищевой спирт, большой дефицит. За него платили по пятьсот рублей. Спиртоносы, эти аристрократы Сибири, благодаря сухому закону стали миллионерами. Погужева-лись над бараниной, выпили, потом Мустафа взял гитару и исполнил свою коронку:

Идут на Север сроки огромные,

Кого ни спросишь, у всех Указ.

Ты погляди в глаза мои суровые,

Взгляни, быть может, в последний раз. Потом Мустафа заплакал и врезал по челюсти закадычному дружку Володьке питерскому.

— За что?! — прохрипел, выплевывая зубы, Володька.

— Нинку жалко. За что ты ее схавал, сука?!

— Кто схавал?

Я не дослушал выяснения — я оказался возле крыльца, где меня выворачивало наизнанку. Значит, вот какую баранинку мы сегодня с аппетитом сжевали. То-то мне целый день не попадалась на глаза добрейшая дворняжка Нинка, недавно ощенившаяся и не пропускавшая случая лизнуть меня при встрече в руку.

"О времена, о нравы!"

Что оставалось мне, как не утешиться этой римской философемой и не попытаться уснуть под смачные поцелуи, которыми обменивались помирившиеся Мустафа и Володька. Я пытался уснуть, раздумывая о том, как бы уцелеть среди всего этого. Как бы сохранить силы для того неясного и туманного, что терзало меня. Каждое утро идя к трубе, я удивлялся однообразию окружавшего меня мира. Серые сопки, серый дождь, серые одежды людей. Все это мне казалось не случайным. Я постоянно ловил себя на мысли, что эти краски и ощущения ниспосланы мне для того, чтобы я, как библейский Иосиф, нашел в себе силы и выбрался обновленным, способным к тому, чтобы материализовать вот это смутное беспокойство в слове, в пластике, в красках. С одной стороны, я чувствовал, что в этих нечеловеческих условиях во мне угасает художник, с другой стороны, каждый изматывающий день давал мне ощущение приближающегося Случая. Пожалуй, тогда, среди серых будней, я сделал окончательный выбор. Как-то, во время бурана, мы три дня не выходили из балка. Я читал, писал свой дневник, а соседи пили чифир, резались в карты и курили. Пурга зверствовала без передышки, а мои бригадники, как истинные северяне, философски ожидали погоды, не утруждая себя необходимостью выйти за дверь для свершения мелких надобностей. Вы можете себе представить атмосферу такого балка. Впрочем, мои матерые друзья на это не обращали внимания, а меня на исходе третьих суток вдруг начала одолевать какая-то дурнота. Комната поплыла; лампочки почему-то тускло светили откуда-то снизу, вместо азартно резавшихся в "тысячу" бригадников появились блеклые, выморочные пятна.

— Врача бы, — мелькнуло у меня в одурманенной голове, но откуда здесь, у черта на куличках, возьмется добрый Айболит? До ближайшей базы два часа вертолетом. Пожалуй что, в современной Африке, которую мы раньше очень жалели, сегодня с врачами меньшая безнадега, чем в тундре социалистической Сибири.

Мысль о спасительной помощи в мой отравленный никотином и прочими зловониями мозг, едва управляющий ослабленным тяжелой работой и скудным питанием телом, пришла не случайно.

У меня особое, трепетное отношение к эскулапам, идущее все с тех же детдомовских времен. Когда нам, пацанам, становилось особенно туго, мы сбивались в стаи и нацеливались на побег из опостылевшего дома. Конечно, это все пресекалось, беглецы оседали в бесчисленных линейных отделах милиции Северо-Кавказской железной дороги, переправлялись в детприемники и водворялись назад. Таких "туристов" было подавляющее большинство. Но это летом и весной. А зимой, когда ветры Сальских степей дышали адским холодом, о побегах нечего было и думать. Даже самые отчаянные пацаны, как несчастные щенки, гуртовались около печек и ни о чем не помышляли. Зима — проклятое время для детдомовцев. Особенно если он в возрасте пяти-шестиклассника. Террор старших невыносим, неволя мучает особенно сильно, жизнь теряет всякий смысл, и поэтому зима издавна считается временем депрессий и самоубийств. Раздолье для психиатров. Только у нас их, по-моему, не было. Нельзя же считать специалистами по детской психике участковых терапевтов — знатоков борьбы с радикулитом у пожилых дядек-комбайнеров. Как всем нам хотелось в такие вот дни хоть на день выбраться из спален общежитий, от гудящих столовых, от серых кроватей! Мечтой для каждого пацана была зимой больница, где санитарки и медсестры — добрые хуторские тетки — относились к нам, воспитанникам, с незнакомой большинству из нас добротой и норовили принести из дому то баночку меда, то пару блинчиков. Все было восхитительно. Даже укол в тощую детдомовскую задницу воспринимался после шлепка добродушной медсестры тети Нади совсем не больно. Все старались попасть в больницу. Предлоги придумывались самые разные. Некоторые по советам бывалых делали себе мастырки — расцарапывали кожу и мазали ее серой от спичек, или еще что-нибудь такое. Врачи в райбольнице все понимали и терпеливо лечили, не видя в измученных мальчишках и девчонках опасных симулянтов. Косил на больницу и я. Но моя артистическая натура уже тогда не позволяла опускаться до пошлых мастырок, и я придумывал себе шикарные заболевания. В основном, по линии души. Иногда я повергал в ужас районного психиатра рассуждениями о том, что являюсь наследником по прямой линии самого Степана Разина и единственный на свете знаю, где схоронил свои сокровища знаменитый атаман. Иногда я доводил его до испуга разговорами о личных контактах с Буддой. И хотя врач, совершенно сбитый с толку, аккуратно вписывал в мою "историю болезни" разные банальности о "маниакально-депрессивном" состоянии души, я думаю, он был совершенно уверен в том, что его дурачили. Но обращаться к коллегам в крайздрав он, естественно, не хотел, а в отношении меня считал за благо подержать фантазера-детдомовца две недельки на витамине "С" и глюкозе. Достигнутый консенсус нас обоих устраивал. Мне было приятно исполнять роль великого безумца, а его вполне удовлетворяло мое равнодушие к просчетам отечественной психиатрии. Правда, я чуток недооценил коварные качества этой деликатной отрасли медицины. Добродушный полуграмотный дедок взял да и пульнул вслед за мной свои каракули, и мне, уже во время службы в армии, пришлось долго объяснять отцам-командирам и недоверчивым оперативникам из особых отделов, что я пошутил и совсем не в курсе, где легендарный Стенька Разин закапывал золотые персидские кувшины. К слову говоря, некоторые исследователи моей жизни из числа бойких репортеров что-то прознали об этом и даже попытались раздуть кадило…

Несмотря на зловредного старика-психиатра, я продолжаю любить медицину.

В Сибири она мне спасла жизнь. Несколько часов полуобморочного состояния в задымленной комнате балка закончились тем, что я отключился и последнее, что слышал, — это веселый крик Мустафы:

— Ребята, наш пацан кувыркнулся!

Все захохотали.

Нет, они не были такими жестокими, как это может показаться. Просто сама тяжелая и бессмысленная жизнь, которую ведет большинство вахтовиков, огрубляет и вытравливает все хорошее, что в них оставалось. Все, практически, живут по одной схеме. Обкрутить начальство, подсунуть туфту, получить под это максимум "северных" и отбыть на материк. Большинство возвращается назад пустыми, как турецкий барабан. Деньги тратятся в ресторане "Тюмень", а далее везде… К слову сказать, я был все-таки белой вороной. Не пил, не курил, не ухлестывал за поварихами и потому как-то не вписывался в гармоничный артельный уклад жизни, который в последнее время очень талантливо воспевают некоторые писатели-почвенники. Я думаю, что им для познания жизни не помешало бы с годик повкалывать над "обувкой" какой-нибудь трубы в артели, поночевать в балке, отметить какой-нибудь праздник с повальным мордобоем, — это, я думаю, существенно расширило бы их творческую палитру.

Но это к слову. Тогда я свалился под стол, и мужики наконец поняли, что нужно прекращать балдеж и будить радиста, иначе не миновать обяснений со следователем. В том, что я уже не жилец, они не сомневались. На мое счастье, радист оказался пьян в меру, пурга унеслась куда-то в Барабинские степи, и из Надыма прислали "борт". Вертолетчики, эти чернорабочие Севера, смекнули, что парнишку можно откачать, и выжали из своей "вертушки" все, на что она была способна. Неделю я пролежал в реанимации с мудреным диагнозом, который расшифровывался примерно как полное физическое и нервное истощение. Труба, ведущая в Ужгород, далась мне большой кровью. Но и эти месяцы, проведенные в стылых болотах, я впоминаю без сожаления. Потому что они обогатили меня особым человеческим опытом. Как это ни покажется странным, я полюбил физический труд и убедился, что он может быть в радость, если работаешь в охотку, с хорошими товарищами, знаешь цель. И напротив — труд может стать сущим наказанием, если бестолков, суетлив, пронизан демагогией, вроде дурацких плакатов "Нефтяник! Гордись своим именем!", которыми была оклеена вся Тюменщина в годы газовой и нефтяной лихорадки. Кроме того, меня и до сих пор не покидает уверенность, что суммарный опыт должен состоять из таких вот "университетов". Сегодня я ничуть не сожалею о том, что зачастую голодал, жил в Москве неделю на десять рублей, брал в столовых один картофельный гарнир. Как сказано в "Эклезиасте", книге пророков, которую я читаю без устали, — "Время собирать камни и время разбрасывать камни". Сейчас я собираю по крупинкам все, что в изобилии подкидывала мне жизнь. Смог ли бы я, скажем, настроить себя, истерзанного и ожесточившегося, на добрую музу "Ласкового мая", если бы не было в моей жизни грубого, но добрейшей души человека — бригадира-трубоукладчика из Надыма, не давшего мне надорваться на непосильной работе? Или тех ребят-вертолетчиков, которые прилетели за мной в звенящий пятидесятиградусный мороз?! Или врачей, не отходивших от капельницы в реанимационном отделении надымской больницы? Я сейчас все это понимаю совершенно определенно. Да и горький детдомовский опыт, о котором я рассказал всего лишь тысячную часть, тоже научил различать разницу между добром и участливым равнодушием, злобой и ожесточением людей, которым совсем не сладко жилось в семидесятые годы, в благословенном Ставропольском крае. Им руководил тогда М. С. Горбачев, мой земляк. Я очень внимательно слежу за выступлениями своего высокого земляка, сочувствую его тяжелой борьбе с общероссийской рутиной и вспоминаю, как и в годы его руководства краем Ставропольщина оказалась незащищенной от аграрных, культурных и политических экспериментов недавней эпохи. Пишу это не в укор. Скажу лишь, что так называемый феномен "Ласкового мая" — беспрецедентная популярность модели поведения и образа мысли, которую мы предлагаем молодежи, — отнюдь не спонтанный, а итог пережитого и осмысленного мной. В том числе, и в дни, когда под серым дождем я тянул надымскую трубу, когда, обнимая продрогшими руками красную от жара печку, шептал стихи, рожденные здесь же, когда карабкался от забытья к жизни в пустой палате больницы, засыпанной по самые окна холодным безучастным снегом великой стройки коммунизма.

Из больницы я вышел, опираясь рукой на заборы и чахлые деревца поселка. Главврач предложил мне перезимовать, но возможное сытое безделье пугало меня гораздо больше возвращения к трубе. Но вернулся я не к ней, а был направлен на высокую должность каменщика на строительство газоперерабатывающего завода, который возводило наше СМУ "Северо-трубопроводстрой".

Моя книга — о жизни и творчестве, а не о технологии строительства трубопроводов и топливных предприятий. Я скажу лишь: когда взорвался блок на Чернобыльской АЭС, я с горечью подумал, что это просто чудо, что не взлетели на воздух сотни аналогичных предприятий. Ведь к супертехнологии у нас допущены люди, не видящее особой разницы между строительством и эксплуатацией котельной на буром угле и ядерным реактором. Кто строил газоперерабатывающий завод? Опять же — любители, "искатели мест, и почтенный старик и вдовица". Соответственно и строили. Среди мата-перемата, под веселые анекдоты и скрежет японских подъемных кранов, которые выдерживали — самое большее — месяц, а потом бесславно складывали свои точеные шеи. Самое удивительное, что цеха росли, начинялись сложной техникой, которую монтировали летучие отряды вороватых монтажников и даже давали (и дают!) какую-то народнохозяйственную продукцию. Но поверьте, я не удивлюсь, если в очередной раз прочитаю в "Правде" соболезнующую заметку "От советского правительства". Все делалось так халтурно, что объяснить фантастические результаты можно было лишь ссылками на загадочную славянскую душу, которая непостижимым образом вселяется в производное наших рук. Дымят заводы, блестят под солнышком трубопроводы. Но время от времени происходит закономерное. Ведь тогда под Уфой взорвался продуктопровод (это ж надо придумать такое слово, сколько штанов протереть, чтобы родить эту изысканную метафору?! Спасибо поэтам из Миннефтепрома!), построенный моими собригадниками или теми, кто приехал на наше место. Глядя в программе "Время" на сожженных детей, я вспоминал пустую говорильню на планерках, заклинания секретаря парткома и полнейшую безответственность слесарей, "сварных", приемщиков ОТК и тысяч начальников, получивших ордена за аккордный труд.

Труппа Надымского театра на гастролях. Второй слева — режиссер театра Андрей Разин

Так же строился и Надымский ГПЗ. Спорить мне надоело, плетью обуха не перешибешь, мой детдомовский трудовой фанатизм выглядел смешным, в работу я втянулся и, несмотря на шок, полученный в тундре, боли от надрыва живота, считался в бригаде авторитетным каменщиком. К тому же бесконечная зима все-таки отвалила на Таймыр, а у нас закурлыкали гуси и появилось солнышко. Я достал из чемодана дневник, накупил по случаю общих тетрадок, опять вернулся к своим стихам и даже попробовал написать рассказ о Севере. Откуда-то из пещер мозжечка вновь вернулись слова, не маты, а нормальные человеческие слова; вновь глядя на какой-нибудь стланик, я стал видеть в нем не просто материал для костра, а некий об раз существа, борющегося за жизнь с землей, которая не создана для жизни. Вновь все стало для меня образным, многоукладным, исполненным тайного смысла. И в один прекрасный день я решил, что должен всем этим поделиться со своими товарищами. В нашем промерзлом бараке была комната, которую вполне можно было бы оборудовать под зрительный зал, поставить спектакль. Наброски пьесы у меня были — пару ночей, и двухактовка получилась. Правда, совсем не верилось, что моя сумасбродная идея найдет поддержку у начальника "Северотрубопроводстроя", совершенно замордованного темпами и высокими комиссиями, для которых нужно было еженедельно отряжать экспедиции для убоя оленей и глушения нельмы в хрустальных озерах. Но начальник оказался приличным человеком, питерянином, не чуждым меценатства

— Давай, Андрей, быть может, появится свой приполярный Станиславский. Не все ж режиссерам на Севере валить лес. Короче, освобождаю тебя от работы, сохраняю среднюю зарплату, дуй в кадры и сколачивай труппу. А то совсем оскотинятся, понимаешь.

В отделе кадров меня убили. Оказывается, среди безликих шабашников пряталось пять профессиональных актеров, да каких! Выпускники Щукинки, ВГИКа! Все они, конечно, были неудачники, не умеющие пройти мимо стакана, но священный огонь Мельпомены тлел в их полубичевских душах. Они были в восторге и смотрели на меня, как артисты массовки на Ивана Пудовкина. Они даже прощали мне некоторые несообразия, вроде намерения ввести в пьесу из жизни северных строителей оккультизма. Они помогали мне и работали иступленно. Один, Сева, объехавший все драмтеатры средней полосы России, игравший короля Лира, Зилова и даже злых волшебников на детских утренниках, закончивший "творческий путь" бетонщиком четвертого разряда, сказал мне в порыве актерской нежности:

— Андрей, я изучал систему Станиславского, а теперь вижу, что есть система Разина.

И поклялся по-местному:

— Век свободы не видать.

Как было не поверить?

Я не очень люблю читать сегодня газету "Правда". Во всяком случае, не являюсь подписчиком. Но вот эту заметочку, пожелтевшую и ломкую, храню вместе с другими детдомовскими реликвиями. Привожу ее полностью, потому что считаю началом отсчета своего движения по главной дороге жизни: "Премьера на магистрали. Надым (Ямало-Ненецкий автономный округ). (Корр. "Правды" В. Лисин). В общежитии № 2 треста "Северотрубопроводстрой", прокладывающего головной участок экспортной магистрали Уренгой-Помары-Ужгород, состоялась премьера спектакля. Постановка подготовлена коллективом Надымского городского театра-студии. Участники показали сатирическую композицию. Спектакль поставил рабочий строительно-монтажного управления № 59 этого треста А.Разин".

Скромненько и со вкусом. Не правда ли? Спасибо, товарищ Лисин! Обязуюсь при первой же личной встрече пригласить вас на свои концерты.