Встреча с легендой
Встреча с легендой
Э. Л. Войнич
…Все, что произошло сегодня, 18 ноября 1955 года, похоже на странный сон. И если бы сейчас не горела в углу долговязая лампа, если бы в приподнятую металлическую оконную раму вместе с ночной прохладой ветер не задувал неумолкающий шум Нью-Йорка, ей-богу, можно было бы подумать, что все, что я собираюсь сейчас описать, привиделось в странном сне.
Мы были в гостях у Этель Лилиан Войнич. Ну да, у Войнич, автора романа «Овод». Я знаю, что это сообщение звучит приблизительно так же, как если бы я сказал: «Знаете, я сегодня завтракал в аптеке на уголке с Владимиром Галактионовичем Короленко», или: «Я встретился на Парк-авеню с Михаилом Евграфовичем Салтыковым-Щедриным». Но тем не менее это так. Мы с ней виделись, и сейчас я постараюсь подробнейшим образом описать обстоятельства этой встречи, а также и всё предшествующее ей…
Когда-то, когда мне было лет двенадцать, мать дала мне книжку в желтеньком, как сейчас помню, переплете.
— Прочти, вот любимая книжка твоего отца, — сказала она.
Это у нас в доме было мерилом самых высоких литературных качеств. Помнится, были какие-то ребячьи дела, помнится, что сел я за книжку с неохотой, но прочел несколько страниц — и потом два дня не мог оторваться. С тех пор бесстрашный, благородный, злой Овод стал моим другом на всю жизнь. Даже первые заметки в «Тверской правде», которые я писал еще шестиклассником, были самонадеянно подписаны: Б. Овод. Потом я не раз перечитывал этот роман, видел поставленные по нему фильмы, и черно-белый и цветной, видел в разных театрах инсценировки «Овода». И каждый раз к прежнему впечатлению добавлялось что-нибудь, не замеченное прежде. Это одна из тех счастливых книг, которые можно читать много раз, извлекая еще что-то новое, соответствующее возрасту, жизненному опыту, настроению.
Автор же книги рисовался мне романтическим мужчиной, этакой помесью Байрона со Степняком-Кравчинским, давно погибшим в какой-нибудь революционной схватке при защите баррикад.
И вдруг советский критик Евгения Таратута в статье, напечатанной в «Огоньке», сообщает, что Э. Войнич — англичанка Этель Лилиан Буль, жившая в давние годы в России, участвовавшая в борьбе русской революционной интеллигенции, друг народовольца С. Кравчинского, жена другого народовольца — М. Войнича, отважного человека, бежавшего с царской каторги, бывшего в Лондоне одним из организаторов помощи российским политическим эмигрантам и знаменитого фонда Вольной русской прессы. С портрета, воспроизведенного в «Огоньке», по-видимому со старинной фотографии, смотрела девушка с нежным, но смелым, волевым лицом.
Эту статью все читали с интересом. А прилетев в Нью-Йорк, мы вдруг узнали от советского сотрудника ООН Петра Павловича Борисова совсем уже потрясающую новость: Лилиан Войнич жива, она здесь, в этом городе, и он, Борисов, даже бывал у нее.
С этого дня, путешествуя по Америке, мы не забывали, что где-то впереди нас ожидает визит к автору «Овода», и сама возможность такого визита вопреки всему казалась все-таки чем-то несбыточным, почти фантастическим.
И вот сегодня в семь утра в мой номер постучал П. П. Борисов. Мы договорились быть у писательницы в восемь тридцать, но Петр Павлович зашел раньше, чтобы рассказать, как ему удалось сделать это свое удивительное открытие.
Он давно уже говорил по-английски, но свое пребывание здесь решил использовать, чтобы глубже изучить язык. Жена одного из членов английской делегации в ООН, почтенная леди, училась, в свою очередь, русскому языку. Они договорились заниматься вместе, на паритетных началах, по очереди читая и разговаривая то на одном, то на другом языке. На один из таких уроков Петр Павлович захватил «Огонек» со статьей об авторе «Овода». Урок и был начат с чтения этой статьи. Первые же фразы заинтересовали англичанку. Она пожелала дочитать статью до конца. В этот день английским не занимались, а читали по-русски и говорили о судьбе Лилиан Войнич.
— Если ее девичья фамилия Буль, если она действительно дочь великого математика и племянница знаменитого полковника Эвереста, именем которого названа высочайшая вершина Гималаев, я о ней слышала, — задумчиво наморщив лоб, сказала англичанка, напрягая память. — Больше того: мне кажется, она должна быть где-то здесь, в Штатах, возможно, в Нью-Йорке. Неужели ее творчество у вас популярно? А ведь мы его почти не знаем.
Леди оказалась энергичным человеком.
— Знаете, все это меня заинтересовало, я должна ее разыскать, — сказала она, прощаясь.
Она обратилась в сыскное бюро к частному детективу, и на следующем занятии Петру Павловичу был вручен адрес: «Этель Лилиан Войнич, Нью-Йорк, 450 Вест, 24-я улица, квартира 17-ф».
— …На другой день я поднимался на семнадцатый этаж большого старого доходного дома, — рассказывает Петр Павлович. — Дрожащей рукой постучал в дверь. Мне отперла мисс Энн Нил, как оказалось, компаньонка писательницы. Компаньонка — это слово из их прошлого. Теперь Нил библиотечный работник. Они обе живут на ее маленький заработок. Я сказал мисс Нил, кто я и зачем пришел, и она тоже поразилась, узнав, что книга ее подруги пользуется такой популярностью. Она даже просила не сразу сообщить об этом миссис Войнич, чтобы не взволновать ее.
С тех пор Петр Павлович стал частым гостем в маленькой квартирке на семнадцатом этаже. Войнич девяносто один год. Для своего возраста она чувствует себя на редкость бодро. У нее хорошая память, но она быстро устает, и поэтому разговор с ней приходится вести понемногу. Удивительно, как престарелая писательница помнит и любит Россию. Вместе с уважением к русскому народу, в борьбе которого она участвовала совсем юной девушкой, она сохранила знание русского языка и интерес к русской культуре. В один из последних визитов Петр Павлович пришел к ней вместе с женой и дочерью Ириной. Писательница была растрогана. Она долго смотрела на румяную коренастую девочку, конфузливо сидевшую на старом диване, и подарила ей книгу, предварительно написав на титульном листе:
«Дорогая Ирина! Ты единственный советский ребенок, которого я встретила, и это сделало радостным и незабываемым день, когда ты навестила меня вместе со своими родителями. Пусть же все дети твоей страны, которую я посетила много лет назад, живут в мире всего мира.
Э. Войнич
22 октября 1955 года».
Книга здесь, Петр Павлович показывает ее. Почерк ровный, твердый, с ятями и твердыми знаками. Тем временем мои товарищи по путешествию — шестеро советских журналистов — собрались у меня в номере. Все необычайно торжественны, непривычно молчаливы. Книга с дарственной надписью Войнич переходит из рук в руки.
Долго едем в такси. Нарядный Нью-Йорк со своими щеголеватыми, точно бы накрахмаленными небоскребами давно остался позади, и мимо машины проносятся мрачные, закоптелые стриты и авеню, где дома не так уж высоки, зато густо закопчены, унылы. Здесь уже никто, по-видимому, не озабочен ни чистотой, ни архитектурой. Острый, холодный ветер гоняет по тротуарам бумажный мусор и треплет полы наших плащей. Машин почти не видно, спешащие на работу прохожие бегут, подняв воротники, кутая шеи шарфами.
Рано. Мы первые посетители крохотного цветочного магазинчика, где, впрочем, можно купить и всяческие хозяйственные вещи, предметы гигиены. Выбор небольшой, но цветы хорошие, свежие, будто только что с клумбы, еще покрыты холодной росой. Выбираем нежно-розовые хризантемы. И торопливо шагаем по совсем уже опустевшим улицам, с которых схлынул поток спешащих на работу. Торопимся: госпоже Энн Нил тоже скоро нужно идти в свою библиотеку, а уходя, она, по ее словам, вынуждена запирать престарелую подругу на ключ, чтобы кто-нибудь ненароком не забрался в квартиру.
Ага, вот и двадцать четвертая улица, узкая, длинная, скучная, как старый, неумело рассказанный анекдот. Вот и дом — огромная кирпичная коробка, закопченная, как будка паровозного машиниста. Лифт, покряхтывая и поскрипывая, поднимает нас на семнадцатый этаж. Звоним. Дверь открывает маленькая, пожилая быстрая женщина в очках.
— Энн Нил, — деловито рекомендуется она и подает твердую, холодную руку.
У нее вид одной из тех тружениц, которые всю жизнь работают незаметно, старательно, не рассчитывая ни на славу, ни на благодарность, ни на признание окружающих, ни даже на повышение заработка. Скромно делают свое дело, и все.
— Входите, входите, мы вас ждем. Госпожа Войнич сейчас к вам выйдет. Прошу сюда.
Небольшая комната. Очень старая, потертая мебель. Единственное украшение — цветы: ухоженные, вымытые, политые, они весело зеленеют у единственного окна. Из него видна закопченная стена дома напротив, оплетенного по фасаду ржавой паутиной пожарных лестниц. Над диваном рисунок пастелью: старая женщина с энергичным лицом. На противоположной стене портрет: юноша в черном бархатном берете стоит, небрежно опершись локтем о какой-то парапет. Фон, которым является неясно прорисованный итальянский пейзаж, руки юноши — все это нетщательно выписано. Зато внимание захватывает худое, аскетического склада, задумчивое, волевое и очень печальное лицо. Лицо человека, фанатически преданного своему делу.
— Тут изображена госпожа Войнич, — говорит мисс Нил, показывая на пастель. — А это… Нет, об этом портрете вы лучше узнаете от нее сами.
Мисс Нил с улыбкой смотрит на нас, и чувствуется, что этой маленькой женщине приятно заинтересовать и озадачить семерых иностранных журналистов.
— Это правда, что в вашей стране роман госпожи Войнич так популярен, как говорил нам наш друг господин Борисов? — спрашивает она полушепотом, оглядываясь на дверь. — Для нее это так неожиданно… Ведь уже сколько лет никто, совсем никто…
Она, к счастью, не успевает закончить фразу, так как дверь открывается, и появляется седая женщина в свободном светлом платье. И хотя она идет медленно, опираясь на палку, фигура у нее прямая. Старческие руки будто обтянуты пергаментом, но лицо и особенно глаза сохранили живость, и, если судить по ним, никак не скажешь, что перед нами друг Степняка-Кравчинского, человек, помнящий Салтыкова-Щедрина, знакомый с Плехановым и Верой Засулич.
— Здравствуйте, господа, — произносит она и при этом так чисто и так хорошо выговаривает эти слова по-русски, что становится ясным: Борисов не преувеличивал, она не только знает, но и помнит наш язык. — Здравствуйте… Садитесь… Мне очень… приятно… вас видеть.
Говоря, она как бы прислушивается к самой себе, и кажется, что слова, которые она так хорошо выговаривает, приходят к ней откуда-то издалека.
Она садится на свое любимое место, в уголок дивана, у столика, ласково смотрит на Петра Павловича.
— Когда вот он сказал мне… меня хотят видеть журналисты… русские… я не знала, верить, не верить. Странно… меня помнят в России… Очень странно.
Мы галдим, как потревоженный пчелиный рой:
— Как это можно не помнить автора «Овода»!.. Ваша книжка у нас одна из любимых… Ее читали великие наши революционеры… «Овод»!! Девяносто изданий, на сорока девяти языках народов СССР. Два фильма… Пьеса идет уже несколько лет подряд… Опера… Написана музыка!
Смотришь на писательницу и не понимаешь, то ли она слышит, то ли нет, то ли верит, то ли думает, что перед ней странные какие-то люди, которые невесть зачем говорят ей приятные и совершенно неправдоподобные вещи.
— Россия… Какая она… Россия… сейчас?
Мисс Нил принесла маленькую книжку в знакомой мне желтой обложке. Универсальная библиотека. Издательство «Польза», 1912 год, Москва — С.-Петербург. Писательница берет эту книжку, с задумчивой улыбкой смотрит на нее.
— Это… русское издание… Других не знаю.
Вот судьба! Быть одним из самых известных писателей в Советском Союзе и во всем социалистическом мире, иметь миллионные тиражи — и не знать об этом! Думать, что ты давно позабыта, полагать, что литературная слава так же далека, как романтические годы, проведенные в России, как образы давно погибших русских революционеров, как собственная молодость… Ведь это же сюжет для нового романа!.. И вдруг, когда перевалило за девяносто лет, слава, живущая на другом конце мира, где потомки друзей ее юности созидают нечто смелое, невиданное, небывалое и все-таки мало понятное ей, слава эта неожиданно врывается в маленькую бедную квартирку на семнадцатом этаже скучного нью-йоркского дома.
По рукам идут старые фотографии, письма, документы, такие интересные, что им бы надобно лежать под стеклом на витринах музея. Вот пожелтевший снимок бородатого, упрямого человека с большим шишковатым лбом. Это С. М. Кравчинский, человек бурной биографии, рассказанной им самим в романе «Андрей Кожухов». Мы знаем, что в юности, на первых революционных своих шагах, он стал жертвой поповского предательства. Тайна исповеди верующего юноши была выдана Третьему отделению, а дальше тюрьмы, ссылки, побеги, работа в подполье. Бомбы, новые побеги, скитальческая, полная борьбы жизнь. Эмиграция и снова борьба.
Степняк-Кравчинский подарил эту фотографию писательнице и на оборотной стороне надписал: «Лили Буль на память. 19 декабря 1890 года».
А вот его письмо, в котором Кравчинский, уже прославившийся на родине как романист Степняк, предсказывает юной англичанке литературное будущее: «…Ах, Лили, если бы вы знали, как хороши ваши описания природы… Вы непременно должны попробовать свои силы на писательстве…»
— Не после этого ли письма вам пришло желание попробовать свои силы в литературе?
Собеседница будто не слышит вопроса. Взгляд ее устремлен куда-то вдаль. Может быть, в эту минуту она забыла о нас, сидящих рядом на диване и за нехваткой мебели просто на полу у ее ног.
— …Он часто бывал у нас, Кравчинский… Мы с сестрой… шутя звали его «опекун»… А почему… я и не знаю. Наверное, потому, что совсем молоденькие были, а он… со своей бородой… казался нам старым… А может быть, потому, что он помогал нам… советами… Для нас он был… герой. Когда не виделись, он писал… часто писал, давал советы в письмах… Прекрасный, честный человек… Вы, русские, кажется, все славные… люди. Я люблю… Россию…
Она смотрит на нас по очереди, будто в нас, приехавших из далекой страны, хочет уловить черты друзей юности. Говорить ей трудно. Фразы все время прерываются паузами. Мы стараемся не переутомлять ее вопросами, но в биографии Степняка-Кравчинского столько черт, схожих с Оводом, что удержаться от соблазна трудно, и Анатолий Софронов начинает издали, как, мол, родилась у вас идея романа. Не было ли в жизни прототипов, подсказавших и образ героя, и всю историю?
Писательница снова задумывается. На лице та же улыбка, обращенная в прошлое, к людям, которых давно уже нет, к словам, которые давно отзвучали и живут только в ее памяти.
— Это… трудно сказать… как родится роман… Разве знаешь… если бы кто-нибудь мог объяснить… Удивительные люди, масса впечатлений… юный ум… Нет, не то.
Потом лицо ее обращается туда, где висит картина, к средневековому юноше в черном берете, со скорбной складкой волевых губ. Она долго смотрит на него.
— Девушкой была в Париже… ходила по галерее Лувра… и вот портрет итальянского художника Франчабиджо… Шестнадцатый век… Он сразу понравился… Купила репродукцию, повесила над кроватью. Видите, висит… Больше семидесяти лет… Смотрите: лицо мужественное и печальное… Это Артур… Когда писала, смотрела на него… А так очень трудно… сказать, как рождается образ…
Наступает пауза. Мы сидим тише воды ниже травы. Ждем, пока собеседница отдохнет, соберется с мыслями.
Узнаем новые подробности ее биографии. Дочь крупного английского математика Джорджа Буля, племянница знаменитого полковника Эвереста, ученого-путешественника, открывателя Гималаев. Воспитанница берлинской консерватории, которую окончила одновременно со славянским отделением университета. Она по велению сердца бросила дом и устремилась в Россию, где революционная молодежь после разгрома «Народной воли» снова пыталась сколачивать свои силы. Она ехала в далекую, неизвестную страну не как дочь знатного англичанина, а как скромная гувернантка, таящая желание связать судьбу с русской революционной молодежью. В Петербурге, поступив на службу в семью влиятельного генерала, сблизилась со студенткой-медичкой, женой народовольца, вошла в кружок русской революционной молодежи и с упоением проводила свободное время в их убогой квартирке где-то на петербургской окраине.
— И господина Кропоткина… встречала… Когда моего знакомого арестовали, я через хозяйку-генеральшу добилась разрешения… посещать арестованных… в тюрьме на Шпалерной. Знакомый был болен… Тюремная пища очень дурна… Носила ему передачи… Уголовных держали вместе с политическими. Приходилось целый час дожидаться… Очень неудобно… уголовные не всегда были добрыми людьми. Они находились здесь же.
Писательница берет у меня записную книжку и начинает рисовать, как проходил тюремный коридор, где обычно ей приходилось сидеть, ожидая свидания с арестованными, где находились уголовники.
Чувствуется, что несущественные эти подробности ей дороги и что она считает очень важным, чтобы мы представили себе расположение тюрьмы.
— Но там был хороший… старичок… тюремщик… Он меня жалел, запрещал уголовным меня обижать. Они были… несчастные… люди. Они тоже привыкли ко мне… Мы разговаривали… Они пели мне песни…
Давнее время, бесконечно далекие дни. Будто кто шевелит страницы старых мемуаров…
В юности Лилиан увлекалась славянскими языками, переводила на английский Лермонтова, Пушкина, Шевченко. Задумала перевод Мицкевича и для совершенствования в польском языке приехала в Варшаву. Тут, по ее выражению, ей «в душу упало первое зерно любви», к человеку, который стал потом ее мужем. Как-то в воскресенье шла по Варшаве и заметила, что люди спешат куда-то.
— Партию кандальников в Сибирь ведут! — бросила ей на бегу какая-то женщина.
Юная англичанка пошла в том же направлении. Арестантов уже вывели из тюрьмы, и они стояли перед воротами посреди мостовой, ежась от холода и щурясь на ярком солнце. Печально гремели кандалы. Дыхание осаживалось на усах, на бородах, на матерчатых тюремных шапчонках белой изморозью. И тут, в этой толпе, девушка заметила высокого, совсем молодого человека в очках. Темные усики, негустая юношеская бородка, кажущаяся совершенно черной на лице, белизна которого так контрастировала с серым сукном грубого тюремного халата. Лицо юноши было такое свежее, чистое, хорошее, что взгляд молодой англичанки невольно задержался. Юный арестант тоже смотрел на нее. Они и простояли друг против друга, пока не раздались крики конвойных, и колонна, позванивая кандалами, двинулась в далекий путь.
Случилось так, что семья народовольца, с которой Лилиан Буль дружила в Петербурге, была сослана в Сибирь и там познакомилась с молодым ссыльным поляком М. Войничем. Он готовил побег. А так как царское правительство уже знало за ним немало грехов и за ним надзирали с особой бдительностью, решено было, что, бежав, он пересечет границу Монголии и постарается пробраться в Англию, в Лондон. Петербуржцы знали, что Лилиан уже вернулась на родину, и дали беглецу письмо к ней, прося на первых порах помочь ему устроиться в чужом городе.
Побег состоялся. Беглец благополучно пересек границу, попал в Монголию, а потом кружным путем добрался до Лондона. Он без труда нашел довольно известный в столице дом Булей, явился туда и, к великому своему удивлению, узнал в адресате, которому он принес письмо, ту самую девушку, которую видел когда-то в Варшаве. Лилиан тоже опознала в нем бородатого юношу в тюремном халате. Они, пораженные, смотрели друг на друга. С этой встречи началась их дружба. Потом Лилиан Буль стала Лилиан Войнич, женою народовольца, одного из активных деятелей русской революционной эмиграции.
Давняя история, давние времена.
— А ведь я была… на похоронах Салтыкова… Щедрина, — говорит наша хозяйка, как бы перелистывая странички воспоминаний. — Да, господа, была… Много людей его… провожало. Какой-то писатель говорил… речь. Его тут же у могилы арестовали. И тогда все, кто был на кладбище, организовали демонстрацию. Я тоже… шла… Боже… неужели меня еще читают в России?
Мы опять возбужденно галдим о том, сколь славна и любима у нас ее книга. Она слушает, тихо покачивая головой. Взгляд устремлен в окно, а за ним — мокрая красная стена, кусок крыши. Собеседница явно устала. И все же когда она прощается, то встает и стоит, опираясь на палочку.
— До свидания… У вас еще говорят «до свидания»? «Спасибо»? Или у вас говорят, как раньше, по-французски, «мерси»?
Тихо выходим из квартиры, спускаемся вниз и останавливаемся в подъезде. Холодно. Осенний ветер гонит по тротуарам мусор, стучит оторванный железный лист о какой-то карниз.
Вот и все. Сон это или явь? Трудно даже поверить в реальность этой встречи, которая останется в памяти на всю жизнь.
…Три года назад мне пришлось подниматься на стареньком лифте на семнадцатый этаж некрасивого нью-йоркского дома, где живет автор «Овода». Что такое три года, когда человек, к которому я направляюсь, прожил почти 95 лет! И все-таки именно эти годы коренным образом изменили ее жизнь. Советский читатель ознакомился еще с двумя романами Этель Лилиан Войнич. О ней было написано немало статей. О многом я узнал из ее писем, которые, хотя и редко, приходили в Москву. Обычно под диктовку писательницы их отстукивала на машинке на английском языке Энн Нил, но в конце обязательно была собственноручная приписка Войнич, сделанная по-русски крупным, твердым, округлым почерком. И это были всегда самые интересные строки.
И все же, поднимаясь теперь, в апреле 1958 года, на семнадцатый этаж, я волновался так же, как и три года назад. Писательница продолжала оставаться для меня фигурой почти легендарной.
На этот раз спутниками моими были ветераны второй мировой войны — веселые, громогласные люди. Но и они притихли, стали говорить вполголоса, когда мы подошли к знакомому дому. И только розы, самый большой букет роз, какой нам только удалось набрать в цветочном магазине, неистово благоухали, перебивая классические кошачье-помойные ароматы, наполнявшие полутемный коридор.
Войнич вышла к нам все такая же прямая, хотя, как показалось мне, ступала она не так уж твердо. На ней было то же белое свободное платье. Такими же пытливыми были ее светлые глаза. Вообще она мало изменилась. Зато в знакомой квартирке перемены были разительными. Исчезла ветхая мебель. Ее заменила удобная, современная. Стены комнаты совсем скрылись за сплошными полками книг. Это были книги Войнич, изданные на языках народов Советского Союза, на чешском, китайском, польском, вьетнамском, на многих других языках. Книг было так много, что квартирка стала еще теснее, а юноша с портрета Франчабиджо смотрел на нас печально-встревоженными глазами из узкого прогалка меж тесно лежащими томиками.
К двери приколота кнопками афиша: опера советского композитора Спадавеккиа «Овод». Афиша вся испещрена автографами советских певцов и певиц — участников спектакля, трогательными надписями, адресованными автору книги.
— Видите — ко мне пришло сразу… так много славы… что тут стало… совсем тесно, — сказала хозяйка дома, показывая эти свои богатства. — Тут есть одна книжка, — писательница медленно поднялась, подошла к полке, взяла томик на непонятном нам языке. — Вот эта… монгольская… Она мне особенно… дорога… Знаете почему?.. Мой муж бежал с каторги… в Монголию… Он рассказывал: родовой строй… кочевники… ламы… И вот — моя книга…
Русские слова, фразы получались разрубленными. И все-таки это был замечательный, чистый, староинтеллигентский русский язык.
На столе лежал ворох свежей почты. Множество разноцветных конвертов с марками и штемпелями, главным образом, социалистических стран. Некоторые конверты не были еще и вскрыты…
— Нас с мисс Нил совсем… как это… нас захлестнуло… Не успеваем читать — такое внимание… Прошу вас присесть… Теперь всем хватит… стульев… Прошу вас.
Но все-таки мы по-прежнему уселись кружком на ковре, чтобы не заставлять собеседницу напрягать голос…
— Я теперь… богатая… помещица… У меня своя… усадьба, свой… парк. Парк с прудом… с рыбками… Русский парк…
В самом деле, на круглом столе, стоящем впритык к окну, кто-то чрезвычайно искусно насадил для нее из маленьких растений и мхов микроскопический парк, живой парк с аллейками, с зарослями, с прудиком посредине, роль которого исполняла наполненная водой голубая тарелка. В «прудике» действительно плавали крохотные рыбки. Но самым примечательным в этом расположенном на столе парке, подобие которому мне доводилось видеть лишь на юге Китая, было то, что пересекала его аллея растеньиц с белыми стволами, очень похожими на стволы берез, а над водой склонились мхи, напоминавшие наши плакучие ивы.
Рядом с парком стояло глубокое старое кресло, единственное сохранившееся от былой обстановки. На спинке его довольно нагло сидела знакомая мне кукла-матрешка, какими у нас накрывают чайники. С год назад моя жена послала сюда эту куклу ко дню рождения писательницы с дружеской надписью, сделанной на фартуке.
— Утром мне откроют окно… Я сажусь в кресло рядом с… Матреной Ивановной… Мы сидим с ней молча… Смотрим на березки… вспоминаем Россию… Вы прекрасный, талантливый народ… Мы с сестрой вами всегда восхищались… Вы заслужили свою великую долю…
Писательница с нашей помощью опустилась в любимое кресло. Кукла очутилась у нее на руках. Но на этот раз собеседница не рассказывала, а спрашивала. Все о нашей стране интересовало ее — школы и спутники, медицинское обеспечение и, как она выразилась, «крестьянский вопрос», положение женщин, религия, дети, дорожное дело, семья…
И хотя нам хотелось расспрашивать, а не рассказывать, мы честно старались удовлетворить ее любопытство. Легко было понять ее интерес к тем, кого она оставила в нищете и угнетении и кто живет теперь в новом, неведомом и, вероятно, малопонятном ей мире. В мире мечты ее юности, откуда к ней неожиданно, на склоне лет, пришла слава…
…Я делаю эти записи в семейном номере скромной гостиницы «Сольгрев», в которой мы — делегация ветеранов войны — в целях экономии валюты втиснулись все впятером. И сейчас вот под разноголосый храп моих друзей по путешествию как бы доносится до меня ее глуховатый голос, ее слова, которыми она подстегивала наше повествование о Советском Союзе…
— Удивительно… Это ошеломляет… Рассказывайте, пожалуйста, рассказывайте…
И такое уважение к нашему народу, такой интерес к нашим делам и дням звучали в этой нетерпеливой просьбе, что становилось ясно: нет, не угас пламень этой души. Она, радостно приветствовавшая когда-то во мраке царизма первые, робкие проблески революционной зари, находясь теперь на другом конце планеты, думает о нас, думает и стремится постигнуть величие наших дел.
Прощаясь, один из ветеранов, что называется, «потеряв ориентир», пригласил писательницу в Советский Союз. Она серьезно посмотрела на нас. Губы ее дрогнули.
— Ах, если бы я могла! — И это прозвучало как вскрик боли.
Нелегко такому человеку было признаваться в своем бессилии.
1963
Данный текст является ознакомительным фрагментом.