«Раны Армении». Идейный состав романа
«Раны Армении». Идейный состав романа
Анализ идейного состава «Ран Армении» ясно покажет нам, что сердцевину романа составляют не национал-каннибалистические персофобские страницы, не идеи национальной исключительности, не национал-мессианизм. Элементы всего этого в романе имеются, но вовсе не они составляют лицо романа.
В сердце романа горит ярким пламенем другая идея — идея необходимости просвещением завоевать для Армении место в ряду культурных наций.
Это та самая просветительская идея, которая воодушевляла ранних демократов всех наций и за которую мы не имеем никакого основания упрекать Абовяна.
Я приведу из его предисловия к роману цитату, в которой автор рассказывает о своем желании помочь народу, о том, что он не знал, как это сделать, ибо не было книг, а имеющиеся «наши книги все на грабаре», а «наш новый язык не в чести». Все писали темным, непонятным языком невнятные вещи, никто не думал о народе, сам Абовян из желания щеголять знаниями писал на этом же мертвом языке стихи и прозу. Писал и мучился сознанием, что некому будет читать и понимать его. Принялся обучать детей — встала та же проблема языка.
«Сердце разрывалось, — рассказывает он, — какую армянскую книгу ни вручал им, не понимали. На русском, немецком и французском языках все, что ни читали, нравилось им, приходилось им по их невинной душе. Иногда хотел рвать на себе волосы, когда видел, что они чужие языки любят больше нашего. Но это было совершенно естественно: в тех книгах они читали вещи, которые могли людей увлечь, ибо увлекательные вещи, кому не будут любы? Кто не захочет знать, что такое любовь, дружба, патриотизм, родители, дети, смерть, борьба? Но если что-либо такое на нашем языке найдете — выколите мне глаза. Чем же можно внушить детям любовь к языку? Продай мужику изумруд, вещь очень хорошая, но если у него нет средств, он не обменяет кусочек пшеничного хлеба на этот драгоценный камень. Это не все. В Европе в иных книгах я читал рассуждения о том, что должно быть армянский народ не имеет чувств, если даже после того, как над его головой пронеслись такие события, не вырастил ни одного человека, который написал бы какое-нибудь произведение с чувством (сердечно) — все, что есть, о боге, о церкви, о святых[11]. А ведь дети под подушками держали книги язычников: Гомера, Горация, Виргилия, Софокла — ибо все о мирском. Можно было бы утверждать, что эти европейцы безумцы, что, оставив дела божьи, гонятся за такими пустяками, но это было бы глупо… Я хорошо знал, что наш народ не был таким, как его изображали они, но что делать?… Думал все, размышлял — ведь решительных людей среди нас были тысячи и теперь они есть, умных слов наши старики знают тысячи, гостеприимство, любовь, дружба, доблесть, видных лиц — всего у нас есть вдоволь, задушевными думами полна мысль крестьян. Басни, поговорки, острые слова — всякий даже самый невежественный расскажет тысячами. Что же сделать, чтобы наше сердце узнали другие народы, чтобы нас тоже хвалили, полюбили наш язык?»
Абовян недоумевал и в этом недоумении скрыт ключ к разрешению вопроса.
«Думал я сесть и по мере сил воспевать наш народ, рассказать про геройства наших знаменитых людей, а с другой стороны думал: для кого писать, если народ не поймет моего языка? Что на грабаре, что на русском, немецком, французском языках — десяток едва наберется понимающих, но для сотен тысяч — что мои сочинения — что ветряная мельница. Ведь если народ на том языке не говорит, тот язык не понимает, изрекай золотые слова, кому они нужны?».
Так размышлял Абовян, критерием своих исканий принимая интересы сотен тысяч. Он любил свой народ, любил фанатически, самоотверженно, страстно, но любил именно свой народ, все свои действия приноравливая к интересам основной его массы. Найти пути к просвещению своего народа, поднять его до уровня, на котором стояли русские, немцы, французы, включить его в направление, которое приняла культура этих народов, — вот цель всей деятельности Абовяна.
Конечно, армяне — народ отсталый. Абовян это знал, но он думал, что виной тому — чужой гнет и сребролюбие, отчуждение от народа национальной интеллигенции. «Не вина народа, что он сбился с пути и друг друга забыли, — подобных нам ученых надо бы привязать за ноги к дереву и морить голодом по месяцам. Кому много дано, с того многое и спросится: что ответят в судный день подобные мне, разбирающие черное от белого, если ни о чем более не думают, кроме как хорошо есть и пить, сесть на ретивого коня и, позвякивая пестрыми рублями, прогуливаться, коротать время на кутежах. Питье кахетинского вина, торжественные, горделивые прогулки на дрожках и в карете, шелковые и парчовые наряды, прислуживание челяди, нега теплых одеял и мягких перин, украшения драгоценными камнями — все это если нас не сведет в ад, то в рай отнюдь не приведет. Это и дети знают, скажешь, но что из этого? Дело не в знании, дело в осуществлении.
Я о себе говорю, пусть другие не обижаются. Пока я не беру денег, ни книг не даю, ни учеников не обучаю. Лезгины и тюркские муллы не так поступают, они без денег обучают детей своей нации и все же бог не оставляет их без пропитания. Неужели только нас он с голоду уморит? Во дворе каждой мечети, даже в селах и деревнях имеются большие школы, где обучаются одному-двум языкам, а во дворах наших церквей даже аист не свивает себе гнезда, как же народу не остыть?».
Национальная интеллигенция и варварская, некультурная, антикультурная церковь одинаково повинны в том, что народ оказался на таком жутком расстоянии от передовых народов — утверждает Абовян.
Навязчивая идея Абовяна — показать и доказать, что неправы те, кто недооценивает способности армянского народа, что достаточно дать ему знание, чтобы его ум заблестел вновь всеми цветами радуги, чтобы он занял почетное место среди культурных народов.
«Дороже жизни мне армянский народ, обучайте только его детей, просвещайте только его светлую душу, — я говорю о просвещении, а вовсе не о картежной игре, не о французской болтовне, заучивании наизусть и пустословии, вовсе не о пении шараканов и молитв, не об обучении правилам объядений, которые нас и довели до настоящего положения, — просвещайте и тогда увидите, не воспрянет ли он к жизни? Пока не придет весна, дерево не зацветет, пока не наступило лето, плоды не поспеют, ты хочешь в морозную зимнюю пору вдыхать аромат роз в своем цветнике, срывать спелые плоды в твоем саду, — бывало ли это, мыслимо ли это? Даже крепкие кости, подмятые под себя, замирают, теряют чувствительность, когда два дня подряд лежишь, образуются пролежни, ноги от хождения устают, а ведь тысячелетие эта ноша на нас, эти оковы на наших ногах. Что ж удивительного, что падаешь на голову, когда пробуешь бежать?
Разве можно кормить голодавшего неделями — мясом? Разве можно подставить огню замороженные части тела? Угорелую голову куда вынесешь: на снег или в огонь? Бедный народ до сих пор мучали, тысячелетняя рана в душе и не зажила. Так много горьких слез глотал народ, что не осталось жизни в глазах, вкуса во рту, а ты хочешь, чтобы все это в один миг изжилось, как это возможно? Это тем менее возможно, что почетные люди нации тысячи тратят на украшение церквей и избегают строить школы, помогать друг другу». «Вода из русла сама собой не вытечет, нет. Найди дорогу, очисти канавку, камни и мусор отметай и тогда увидим, не пойдет ли вода сама собой».
Конечно, пойдет! Но пламенный просветитель был и великой наивности утопист. Ни один «именитый» не возьмет на себя эту заботу — открыть воде чистый и удобный путь к цели, наоборот, если продолжать образ, — он заинтересован в том, чтобы она шла по привычному пути, приводила в движение все его предприятия, везла все его тяжести, очищала всю его грязь и услаждала его взор. И это будет до тех пор, пока вода не прорвет плотину, не сметет весь мусор со своего пути, не откроет сама себе широкую перспективу свободного течения.
Абовян был метафизик и утопист, ранний демократ, который не дорос до этого революционного решения альтернативы, он превосходно видел, что без просвещения народ не может и не выйдет в один ряд с европейской культурой, а не замечал того, что проблема просвещения народа есть выражение проблемы народного освобождения из-под ига феодальной тюрьмы и капиталистического рабства.
Теперь это нам ясно.
Однако и то, что Абовян поставил проблему преодоления тьмы — проблему народного просвещения, такая великая заслуга, которая ставит его выше своей эпохи. Пока просвещение не станет достоянием сотен тысяч, пока каждый мужик — не будет в состоянии приобщаться к мирской науке и культуре, к просвещению, до тех пор бессмысленно упрекать армян в отсталости, в отсутствии чувств, талантов, способностей. Таково первое утверждение романа, такова полемическая истина, которую Абовян бросает со страниц своего романа всем врагам армянских трудовых масс.
Народ армянский упрекали не только в отсталости, но и в трусости. Абовян полемизирует с авторами этой клеветы страстно, болезненно, решительно.
Герой его романа не какой-нибудь именитый, прославленный, обвешанный орденами генерал, а безвестный «бедный сын народа Агаси». Абовян хочет, чтобы его читатель согласился с ним, что среди армянского народа тысячи таких героев, что это народ мужественных борцов, что сыновья этого народа свободолюбивы, что они поборники чести, защитники слабых и враги насильников. Они благородны и как все подлинно сильные — добры и чувствительны. Это вторая полемическая идея, прокламированная в романе. Мы вовсе не трусы, мы только угнетены, достаточно нам сбросить со своих плеч бремя угнетения, чтобы в каждом молодом армянском мужике проснулся герой — уверяет Абовян.
И страстные тирады его романа не что иное как защита этого тезиса,
Конечно, тезис недостаточный. В нем не хватает самого главного — политического вывода. Если верно утверждение Абовяна, тогда каждый истинный сын народа должен прежде всего сделать целью своей жизни подготовку борьбы против всякого угнетения, за освобождение трудящихся из-под ига всякого самовластия, всякой кабалы. А значит и кабалы русского деспотизма.
Абовян этого вывода не делает. Более того, он предпочитает русский деспотизм — персидскому, выражая таким образом непосредственные социальные интересы крестьянской и городской мелкой буржуазии и купечества. Такое сокращение перспективы, такой ограниченный эмпиризм политических идеалов не должен скрыть от нас взрывчатую природу самого тезиса. В руках другого демократа, имевшего более широкий исторический горизонт, этот тезис облекся в плоть и кровь, превратился в отчетливое понимание того, что героизм трудящихся масс Армении, их культурность и сознательность измеряются не тем, сколько каждый из них уложил одним ударом врагов, а тем, насколько быстро он идейно и организационно соединяет свои усилия с усилиями всех передовых сил страны для свержения самодержавия и совместного свободного устроения своей судьбы. Этот человек был Налбандян. В этом смысле «Раны Армении» даже в самых скользких пунктах все же содержали глубоко демократические возможности.
Я не считаю нужным очень пространно доказывать демократическое значение языковой реформы, ибо это, по-видимому, даже для меднолобых национал-демократических публицистов очевидно. Хотел бы только указать и подчеркнуть особенно отрадную нам близость решения проблемы языка у Абовяна.
В 1843 году он писал путешественнику Гакстгаузену:
«Мне неизвестен ни один из новейших языков, который так различествует от древнего, коренного его языка, как ново-армянский от старо-армянского. Гораздо ближе польский к старо-славянскому, итальянский — к латинскому. Изучающие у нас старо-армянский язык должны бороться с большими трудностями, нежели европейцы при изучении своих классических языков. С десяти лет я занимался этим языком с большим усердием и ревностью, грамматику его и многие книги выучил я почти наизусть, много писал, — а между тем не в состоянии на нем бегло говорить. Ни один язык не был для меня так труден (Абовян хорошо говорит на шести языках — Гакстгаузен), преимущественно потому, что все понятия, расстановка слов и даже отдельные слова не соответствуют, образу мыслей и толкованию новейших времен».
Зачем писать на этом древне-армянском языке, который народу непонятен, «десяток, не больше, поймут, а для сотен тысяч, что мои сочинения — что ветряная мельница».
Точка зрения, что литература должна рассчитывать на сотни тысяч, это — наша точка зрения, только нам удалось сделать культуру и литературу достоянием сотен тысяч.
Но чтобы сотни тысяч понимали, они должны прежде всего принимать живое участие в творчестве языка и литературы. Абовян стоял на той единственно правильной и приемлемой для нас точке зрения, что законодателем языка должен быть сам народ. Литература должна пользоваться языком масс, даже несмотря на то, что он бывает обычно с огромной примесью соседних языков. Надо переварить чужеродные примеси, отвечал он своим врагам, радетелям чистоты языка. Литературный язык освободится от чужеродных примесей по мере того, как литература на понятном родном языке проникнет в народную толщу.
В этом рассуждении утопист-просветитель причудливо передвинул вопрос, открыв какие-то щели для будущих аристократов языковой культуры. Только мы окончательно заделали и этот просвет, начисто решив проблему демократизации языка.
Конечно, распространение просвещения способствует освоению языком чужеродных элементов, но дальнейшее развитие новых производственных отношений все теснее связывает разные народы, все более взаимно скрещивает языки. Рынок, как хорошая мельница, перемалывает массу понятий и создает ворох интернациональных слов, развитие науки и техники рождает новые слова, одинаково звучащие на всех языках, человеческая история чревата революциями, в корне меняющими строй языков — следовательно, будущее вовсе не за «чистой» речью. Никогда народный разговорный язык не будет похож на так называемый язык идеологов. Как быть в таком случае? Какой критерий избрать для языка литературы?
Критерий Абовяна родственен нашим понятиям. Этот критерий гласит: литература должна разрабатывать темы, близкие трудовым массам, на языке понятном им, в формах, доступных им. Она должна непрерывно обращаться к неиссякаемому источнику живого языка — народной речи, непрестанно в свою очередь облагораживая и очищая его.
Этот тезис «Ран Армении» — полемический, и в нем Абовян выказал себя демократом, просветителем и врагом аристократического пренебрежения к народным потребностям.
Но «Раны Армении» имеют великое значение не только своим идейным багажом. Демократические воззрения Абовяна раскрываются не только в монологах и проповедях романа, но и в художественно-формальных особенностях его. Основная интрига, героический сюжет и общее настроение соприкасаются с «Разбойниками» Шиллера. Более того, образы Абовяна построены под сильнейшим влиянием Шиллера: его Агаси имеет много общих черт не только с Моором, но и с Теллем.
Восторженный романтизм Абовяна значительно разбавлен чувствительностью мещанской литературы. Рядом с героическим Моором перед Абовяном несомненно стоял образ Вертера. Все это глубоко освоено, основательно перекроено и сконструировано наново на национальном материале.
Приправленный образами, взятыми из детских воспоминаний, фольклорным творчеством, собранным у стариков и сказителей, неисчерпаемыми богатствами народной речи: грубоватой, смешанной, но почвенной и образно, с подлинно восточной пышностью обставленный описаниями природы, обычаев, быта и добродетелей своих героев, — роман Абовяна с легкой иронией описывает мужицкую масленицу, гневно осуждает невежество, с подлинным лиризмом воспевает любовь и страдания двух влюбленных. Книга «Раны Армении» и по сей день оставляет глубочайшее впечатление, несмотря на старомодное многословие и риторику, несмотря на скудность понятий, несмотря на значительную неясность социальных перспектив автора.