Глава 17 БЕЗМЯТЕЖНЫЙ ПРИЮТ «ВЕНЧАЛЬНОГО ГОРОДКА»

Глава 17

БЕЗМЯТЕЖНЫЙ ПРИЮТ «ВЕНЧАЛЬНОГО ГОРОДКА»

…Жизни май цветет один раз и не больше.

Ф. Шиллер

Поселились молодые в маленькой квартире из трех комнат у Золотых ворот в самом сердце Владимира. «Весть о таинственном браке разнеслась по городу». Многие проявляли участие и интерес к столь необычной красивой столичной паре. Друзья поздравляли. Жена губернатора Куруты, Юлия Федоровна, давно привечавшая ссыльного, прислала новобрачным цветы. Они и сами нанесли ей визит. Посетили святейшего архиерея Парфения, столь участливо отнесшегося к молодым.

В тот же день, 10 мая, Герцен решился писать к отцу, чтобы просить его благословения. Раз уж святое дело свершилось, старик смягчился и объявил сыну «полное прошение». В доказательство «амнистии» приложил даже некое денежное вспомоществование в государственных ассигнациях.

Всем друзьям, московским и вятским, разосланы письма-отчеты, благодарности за счастливый исход судьбы. «…Поневоле рвется слово спасибное», — пишет он Николаю Астракову. Далее продолжает: «Что о себе сказать — я счастлив, это дело решенное и известное. Но вот что для меня ново. Гармоническое, стройное бытие мое теперь разливает во мне какую-то новую силу, аминь минутам убийственного desperatio[40], аминь ломанью тела душою. Имея залог от провидения, совершив все земное — является мысль крепкая о деятельности, скажу откровенно — я ее не ждал».

Правда, пока это только совместное семейное чтение (просьб о присылке новых книг и журналов — множество) да некоторые намерения и планы Александра, которые он не устает обсуждать с друзьями. Хочет изучить арабский язык, потому что думает отправиться на Восток: «Велик Восток, но мы его не знаем». «Мы европейцы слишком надеемся на свое, а Восток может дать много. Страна мысли почившей, фанатизма, поэзии, неужели не даст еще раз своей лепты в дело европейское, которому она дала много…» — рассуждает он в письме математику-интеллектуалу Астракову.

Круг его интересов по-прежнему широк. Вот прочитана недавно вышедшая книга французского историка А. Токвиля «О демократии в Америке» (1835), утверждающая, что «две страны несут в себе будущее: Америка и Россия». Он усомнился в приоритетах: «Но где же в Америке начало будущего развития? Страна холодная, расчетливая. А будущее России необъятно — о, я верую в ее прогрессивность». (В дальнейшем, когда будет решаться вопрос о его натурализации, он назовет далекую Америку «страной забвения», даже будучи точно уверен, что не может когда-либо там обосноваться.)

У Герцена — новая роль женатого человека, и он в бесконечной эйфории: хлопоты, «кейф». Как полагается молодым и счастливым, он дурачится, веселится и просто наслаждается одиночеством вдвоем. «Наташа — поэт безумный, неземной, в ней все необыкновенно», — восторгается Герцен женой. Но внешне она не столь оживлена, еще «дика», не произносит имя Бога всуе и «не любит смех». К тому же, увы, здоровье ее слабое: «Моя жена из papier m?ch?, раза три была больна, чуть ветер дунет — простудилась». И это обеспокоенный муж пишет друзьям (Астраковым) через два с небольшим месяца после женитьбы. «Порядок» в доме, по наблюдению Александра Ивановича, вовсе «не торжествует»[41]. Особой хозяйственности у молодых супругов не замечается, хотя архиерею Парфению на заданный им вопрос о важности умения солить огурцы Наташа отвечала положительно.

Новая жизнь с ощущением бесконечного счастья представлялась беззаботной и одновременно серьезной. И казалось, так будет всегда.

Время словно замерло. Гармония, спокойствие, блаженство… Тут и слово «рай» вполне уместно. Тишина семейной жизни поглотила их целиком. Не надо было стремиться вперед и вперед, чтобы достигнуть друг друга. Счастье, известно, не наблюдает часов. Счастье, как не нами сказано, плохо поддается описанию. Неслучайно, что владимирская глава герценовских мемуаров, распадающаяся на два самостоятельных фрагмента, не столь длинна и наполнена ассоциативными воспоминаниями совсем о другой жизни, без неё.

Сильно огорчало и даже удивляло молчание Огарева, безвыездно пребывающего в имениях отца с молодой женой. Ни слова, ни строчки, ни отклика, даже на их с Наташей женитьбу. Наконец, доходят известия: едут. Мария Львовна скоро будет в Москве, и дорога приведет их во Владимир. В герценовском дневнике появится запись: «Одного недоставало для полного блаженства — Николая, и с ним свиданье было в марте. Он пробыл у нас с Марией 15, 16, 17, 18. 19-го я проводил его».

Александр в восхищении от приезжих, сообщает тут же Николаю и Татьяне Астраковым: «Друзья, мы бесконечно счастливы! Нас четверо — и что это за женщина Мария Львовна — она выше всякой похвалы. Ник счастлив, что нашел такую подругу. У меня сохранилось распятие, которое дал мне Ник при разлуке. И вот мы вчетвером бросились на колени перед божественным страдальцем, молились, благодарили его за то счастие, которое он ниспослал нам после стольких лет страданий и разлуки. Мы целовали его пригвожденные ноги, целовались сами, говоря: „Христос Воскрес!“». Вся эта выспренняя сцена, о которой Герцен вспомнит потом в «Былом и думах» как о примете восторженной юности, «мистического настроения» и времени его всепоглощающей любви ко всем на свете, после иного развития событий в супружеском тандеме — Ник — Мария, уже не будет выглядеть столь торжественно-сентиментально, как в том письме.

Через 15 лет, постфактум, Герцен-мемуарист гораздо более сдержан в описании «святого свиданья», подмечает даже то, что прежде не хотелось заметить в тщеславной супруге Ника: ее удивление происходящим, ее трезвость в «этом упоении» дружбой и — ни единой слезинки, как у остальных троих. Он думал тогда, «что это — retenue[42]», но Мария ему как-то потом призналась: сцена ей показалась слишком «натянутой и детской».

Взглянув с симпатией и преувеличенным восхищением на жену друга, он вынужден будет в дальнейшем жестоко разочароваться. Противоположность вкусов, характеров, интересов, ее пристрастие к мишуре и богатству не могли не принести Нику множество бед. Он любил и страдал. Общие друзья сразу ее раскусили: чужая всем. Герцена она не только боялась, но и ненавидела. «Завистливая ревность» вела ее к странному желанию. «Во мне, — писал Герцен, — она хотела помериться и окончательно узнать, что возьмет верх — дружба или любовь, как будто им нужно было брать верх». Четыре дня вместе с другом, которого не видел четыре года… Чего же еще было желать? Оставалось только одно — ждать разрешения главного: Наташа была беременна.

Еще зимой 1838 года эта счастливая тайна открылась. И новость о скором появлении на свет нового члена их семьи прибавила ощущение нового счастья. Герцен сохранил в памяти это свое, еще неизведанное дотоле, чувство будущего отцовства. А между тем нечаянная радость раскрыла совсем иные глубины души, породила упования и надежды, неизбежные опасения и тревоги за будущего младенца: «Несколько испуганная и встревоженная любовь становится нежнее, заботливее ухаживает, из эгоизма двух она делается не только эгоизмом трех, но самоотвержением двух для третьего; семья начинается с детей».

День рождения первенца приближался, и всё свершилось в назначенный срок. 13 июня 1839 года, 12 часов утра. На свет появился мальчик, новый Шушка — Александр Герцен II. Место рождения — город Владимир, светлая точка в их судьбе.

Очень помогла роженице добрая Прасковья Андреевна Эрн, предусмотрительно присланная Иваном Алексеевичем для решения проблем своих непрактичных детей. Роды прошли удачно. Счастливый отец, удивленный чудом такого божественного явления на свет, хотел было взять младенца с подушки, но не смог. Руки его дрожали.

Всё — вынесенная борьба, счастье родительницы, благорастворение матери в своем создании — в дальнейшем переносило его воспоминанием к знаменитым художественным шедеврам. Представлялась мадонна Ван Дейка, образы Сикстинской капеллы.

Как же отметился Герцен в этой своей новой роли отца семейства? О его непрактичности в молодые годы потом с улыбкой расскажет мемуаристка: встретит его на Невском проспекте вынимающим из кармана вместо носового платка раскроенные детские распашонки, по рассеянности захваченные из дома.

Герцен-отец останется на прекрасном портрете. Редком, неожиданном, мемориальном. Часто ли встретите в истории живописи образ молодого мужчины с ребенком на руках? Хотелось бы, чтобы портрет написал Витберг, когда судьба вновь свела старых друзей в Петербурге. Уж слишком в манере художника он сделан. Но, увы. Пока не случилось авторство доказать[43].

Герцен на портрете — очень домашний. Еще очень красивый. Высокий лоб, слегка волнистые темно-русые волосы, ясные серые глаза. Отороченный мехом бешмет (дань восточной моде) накинут поверх белой рубашки с краснеющим пятном галстука. Будто в последнюю минуту перед выходом из дома ему вдруг страстно захотелось взять на руки своего Шушку. И тот, в длинной рубашонке с высоким гофрированным воротничком, наподобие испанского, крошечной ручкой уцепился за руку отца. Художник точно уловил момент единения двух родственных созданий.

Герцен понимал, что судьба младенца зависит теперь от него и что на отца возложено святое дело — вырастить человека. «Проповедовать с амвона, увлекать с трибуны, учить с кафедры гораздо легче, чем воспитать одного ребенка». Каким он будет? В волнении «от огромности дела отцовского», стоя на коленях и молясь, он повторял: «Господи, помоги нам исполнить великое дело воспитания, помоги поставить его на путь правдивый (хотя бы с этим и были сопряжены тяжкие несчастия земной жизни)!»

Мысль об ответственности за детей, необходимость «таланта терпеливой любви» заставят Герцена создать для себя свой, очень разносторонний кодекс воспитания, которым будет руководствоваться всегда, но, увы, как увидим в дальнейшем, его грандиозные усилия полностью не оправдаются.

Жизнь за речкой Лыбедью, в прекрасной, удобной квартире, куда молодые после долгих поисков переехали еще в сентябре 1838 года, оставляла надежду, что «май» их счастливого бытия скоро не пройдет. Безмятежный приют «венчального городка» казался им вечным, хотя увезти его с собой из Владимира они не смогли.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.