В усадьбе
В усадьбе
Было время, когда декабристское движение магнитом прошло над железной Россией и притянуло к себе все лучшее, что было в дворянстве. Толстой справедливо отмечал, что крестьянского слоя тот магнит не коснулся.
Напрасно послал Гоголь доверчивого Митеньку Толстого по деревне делать добро. Сам же он писал, что история смотрит на него лицом смотрителя почтовой станции и говорит: «Нет лошадей».
Кончилась история, остановлена; лучшие убиты.
А мечта растет.
Бестужев убит на Кавказе. Пушкинский Алеко с медведем ушел к цыганам, все дальше, чтобы не видно было ничего, ничего, дальше от неразрешимого вопроса – как быть с совестью, с Россией, с крестьянством им, молодым, добрым, сильным.
Что его гонит из родного дома, превращая в скитальца? Не долги же!
Человек, много раз самому себе изменивший, Достоевский в речи на Пушкинском юбилее, вспоминая об Алеко и Евгении Онегине, говорил, что русскому скитальцу нужно всемирное счастье.
Лев Николаевич недавно уже садился в чужую повозку, когда двоюродный брат уезжал в Сибирь. Но поехал он пока в Петербург – в феврале 1849 года.
Тихо катятся яснополянские сани, яснополянские кони по заснеженному Петербургу. Белы замерзшие глаза домов. Белы кровли. Бела Нева.
Лев Толстой живет на углу Малой Морской и Вознесенского проспекта. Ищет старых знакомых, находит новых. Отыскался в Питере старый друг Володя Милютин, который гимназистом сообщил братьям Толстым как последнюю новость, что «бога нет». Теперь, через десять лет, он стал писателем. Милютин писал: «…совершенство, как для отдельного человека, так и для целого человечества, состоит в гармоническом, всестороннем развитии его способностей и сил и в полном удовлетворении всем законным его потребностям, данным ему природой и развитым образованностью. Другими словами, истинное призвание человечества заключается в непрерывном стремлении к счастью, к блаженству, к развитию своего благосостояния в физическом, материальном, умственном и нравственном отношениях».
Эта вера заменила веру в бога.
Под этими скромными словами скрыта закипающая мысль о социальном переустройстве.
Тогда над Россией проходил новый магнит – идея полнейшего переустройства мира, превращение городов рабства и праздности в города свободы и гармонии. Идея преобразования мира, новой любви, новых производственных отношений. Слово «социализм» появилось в России, хотя еще не точно знали, что оно значит.
В тетрадях толстовского дневника есть записи взволнованные, удивленные. Он размышляет о народном искусстве и говорит: «Пускай идет вперед высший круг, и народ не отстанет; он не сольется с высшим кругом, но он тоже подвинется».
Толстой пишет: «Зачем говорить утонченности, когда еще остается высказать столько крупных истин», – и тут же продолжает: «Искали философальный камень, нашли много химических соединений. Ищут добродетели с точки зрения социализма, то есть отсутствия пороков, найдут много полезных моральных истин».
Это об утопическом социализме как о системе, предписывающей то, что еще не найдено.
О поисках философского камня и о химии писал в показаниях на процессе петрашевцев Ф. М. Достоевский, пытаясь убедить судей в безвредности утопий и отодвинутости их в будущее.
Но об этом же говорил и Маркс: «Первые социалисты (Фурье, Оуэн, Сен-Симон и др.) должны были неизбежно… ограничиваться мечтами об образцовом обществе будущего и осуждать все попытки рабочего класса, такие, как стачки, союзы и политические выступления, направленные хотя бы на некоторое улучшение его участи. Но если мы не должны отрекаться от этих патриархов социализма, как современные химики не могут отречься от своих родоначальников, от алхимиков, то мы должны, во всяком случае, стараться не впасть в их ошибки, так как с нашей стороны они были бы непростительны».
Толстой остался алхимиком, потому что его интересовал философский камень – добродетель, которая должна была превратить все в золото счастья, не трогая основ общества.
Он дружит с В. А. Милютиным и пишет брату в 1849 году из Петербурга, что он в этом городе «намерен остаться навеки»; перечисляет новых своих знакомых, говорит, что они по достоинству выше московских; думает о службе и умоляет, конечно, продать Савин лес и взять еще где-нибудь деньги вперед и продать хлеб.
Он гуляет в Петербурге, кутит с Костенькой – К. А. Иславиным – незаконным сыном Исленьева.
Костенька был блестяще одаренным музыкантом, но дилетантом. Многое в своей молодости Толстой делал из подражания Косте. Он записал 29 ноября 1851 года в Тифлисе: «Любовь моя к Иславину испортила для меня целых 8 месяцев жизни в Петербурге. Хотя и бессознательно, я ни о чем другом не заботился, как о том, чтобы понравиться ему».
Сам Костя, бездомный человек, не могущий занять в обществе своего положения, человек, почти завистливо называющий Сергея Николаевича Толстого «грозным владельцем трехсот тринадцати пироговских невольников», оказывается Мефистофелем Льва Николаевича. И у Льва Николаевича и у Сергея Николаевича есть крепостные. У Иславина нет ничего, кроме денег, которые дает ему отец трудными, обходными путями.
Это человек толстовского круга, но уже совсем без корней. Он был дядей Софьи Андреевны – будущей жены Льва Николаевича. Впоследствии в Ясной Поляне звали его «дядя Костя».
Лев Николаевич в Петербурге обставляет комнаты мебелью, что с ним бывает редко, играет, занимает деньги, запутывается и в то же время растет и пишет.
Толстой в Петербурге сдавал кандидатские экзамены, причем сдавал удачно. Как ни огромны толстовские способности, как ни была велика его память, но он должен был и заниматься. Он сдал два экзамена по уголовному праву и вдруг уехал в Ясную Поляну с немцем Рудольфом.
В мае он берет обратно документы, ищет деньги, хочет уехать юнкером на венгерскую кампанию и вместо этого забивается в Ясную Поляну.
Лев Николаевич попытался ворваться в жизнь в новом вооружении, преодолеть то, что Оленин называет «не гармоническим прошлым». Он вернулся в Ясную Поляну, и вот тут и началась цыганщина, и музыка Рудольфа, и в то же время, как всегда у Толстого, изучение новой музыки.
Пока что он недовольно и ребячливо следит за собой, делает сам себе выговоры, ведет штрафную книгу о самом себе.
Надо сказать о Льве Николаевиче, что он пишет о себе тогда, когда недоволен. Его дневники – записи неудач, ошибок, неловких положений. О работе пишет часто, но коротко. Поэтому появление удач всегда поразительно.
Не только соседи-помещики, но и братья считают Льва Николаевича самым пустячным малым.
Немец Рудольф живет в оранжерее, которую дедушка еще, князь Волконский, построил. Там персиковые деревья, персики поспевают, и продать можно в Тулу и в Москву, а их едят цыгане.
Собрал молодой граф старых дворовых, отыскали по их квартирам скрипки, флейты, играют непонятное – хуже цыганского пения – без слов.
У Толстого в доме шумно: брат Сергей приезжает с цыганами, поют, кутят. Сергей выкупает за большие деньги из хора цыганку Машу Шишкину, долго будет с ней жить, а потом женится на ней. Чуть и брата Льва не женил на цыганке, а пока только научил говорить по-цыгански.
В ту пору многие увлекались цыганским пением. Цыганские романсы с гитарой в руках пел Аполлон Григорьев и сам создавал романсы с полупонятными цыганскими словами. Вместе с ним слушал эти песни и подпевал саперный офицер, будущий великий физиолог Сеченов, учитель Павлова, создатель теории рефлексов.
В Ясной Поляне цыган любили. Большой двухсветный зал яснополянского дома наполнялся курчавыми людьми с черными блестящими глазами, с лицами темными, как будто кирпичного цвета. Старухи размахивали руками и кричали пронзительными голосами, ходили мужчины, одетые в голубые, плотно стягивающие их стройные талии казакины, широкие шаровары и сапоги, женщины в лисьих, крытых атласом салопах, с яркими шелковыми платками на головах; они снимали салопы, осторожно клали их на стулья и оказывались в красивых и дорогих, ярких и немодных платьях.
Говорили, шумели. Командовал Сергей Николаевич. Потом цыган с длинными волосами садился, брал аккорд, подкинув ногой гитару, и плавно запевал:
Ведь ли да как ты слы-ыш-ишь…
Хор подтягивал плавно и дружно.
Пели сперва плавно, потом все живей и живей, с необыкновенной энергией и неподражаемым искусством. Хор неожиданно замолкал. Снова первоначальный аккорд, и тот же мотив повторялся нежным, сладким, звучным голоском; с необыкновенно оригинальными украшениями и интонациями голос становится все сильнее и энергичнее, и вот мотив передается в незаметно вступающий хор.
Толстой любил цыганское пение и много раз по-разному описывал его. Он жил в промежутках между вдохновеньем в голосе ветра цыганской песни. Для него это была и степь, и отказ от всего привычного, от всего найденного, переход через потери к широкому, свободному; он по десять раз записывал одну и ту же песню, и один и вместе с Рудольфом, и удивлялся искусству и разнообразию цыганских напевов.
Он любил, когда цыгане пели старинные, хорошие русские песни. В этом у Толстого был одинаковый вкус со своими братьями и с приятелями, но он сразу же попытался понять, что такое музыка, расчленив, какова она в сознании музыканта и в сознании слушателя.
Начинается анализ, что такое музыка «на бумаге, на инструменте, и для нашего уха». Со своей всегдашней обстоятельностью, исследуя «отношение звуков в отношении силы», Толстой создает тут же схему изучения музыки; схема выполнена графически, она напоминает графическое изображение большого, разветвленного промышленного предприятия с рядом подсобных заводов.
Странно думать, что рядом с этой работой теоретика и схематизатора шло веселье и цыгане пели в двухсветном, плохо меблированном зале большого дома Ясной Поляны.
Цыганское пение затягивалось до утра, пока не светлели окна, ничем не завешенные.
Цыганка – о ней вспоминал Толстой в станице Старогладковской – говорила ему неверные, влюбленные слова.
Толстой вспоминает о них, переживая тоску перед вдохновеньем.
Его первый литературный замысел – «Повесть из цыганского быта». О цыганском пении он напишет вдохновенные слова пятьдесят лет спустя, в пьесе «Живой труп».
Когда жизнь не сразу тебя подымает, рождается тоска о несвершенном.
Сверстники Толстого лечили тоску цыганским пением и картами. Их веселье было невесело. Толстой мучался, смотря на веселье умного, любимого брата Николеньки.
Карты приходили, уходили, приходили в разных комбинациях, они как будто заменяли судьбу и даже давали судьбу: надежду на выигрыш. Карты становились между человеком и беспощадным временем и защищали от времени.
Толстой в Ясной Поляне, и на Кавказе, и в Севастополе, и в Петербурге, и за границей много играл.
Что ж, тетка его, Ергольская, раскладывала пасьянс – это тоже было утешением для человека незавершенной и неудавшейся судьбы.
Толстому забываться было трудно, потому что жил он и был несчастлив в деревне, которую очень хорошо знал.
Умолкают цыганские песни. На старых бостонных столах с инкрустациями, с углублениями для фишек лежат карты. Свечи погашены.
За парком выплывает среди сталкивающихся друг с другом и как будто остановившихся туч солнце.
В просвете между деревьями серая земляная пыль встает над сохами и весенними худыми спинами крестьянских коней. Пашут: Иван Чурисенок, Юхванка Мудреный, Давыдка Белый.
Отдельно за исправными конями ведет прямую борозду Карп Дутлов – рыжебородый и мрачный.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.