Промка

Промка

В ЖЖ[82] появился фоторассказ о Доме Культуры Промкооперации в Питере. Я с 1953 по 1976 жил буквально в двух шагах от этого здания и ошивался с разных его сторон и внутри. Глядя на фотографии, я вспомнил кое-чего и помемуарю чуток на эту тему.

Первое воспоминание о Промке по рассказам родителей – они там смотрели Ив Монтана и Порги и Бесс – культурные свидетельства хрущёвского потепления. Я помню программки с непривычными образами негров, которые не повешены куклуксклановцами, как утверждала советская пресса, а звездились на сцене, Ив Монтана с кадыком и песней Се си бо, которую мальчишки переименовали в «соси банан».

Зал Промки был чуть ли не самый большой в Питере в то время, и лучшие концерты проходили там. В Промку я ходил на новогодние представления, пахнущие мандаринами из бумажных подарочных мешочков, которые раздавали престарелые снегурочки и деды Морозы навеселе.

Зимой часто возникал усиленный мороз, а если температура доходила до минус 25, то школа отменялась. Затая дыхание, я слушал утром радио, моля диктора произнести волшебное число, которым становилось любое, начиная с двадцати пяти и больше. И вот в один из таких морозных дней с ярчайшим солнцем в непривычно голубом небе я вместо школы пошёл с мамой в Промку на выставку индийского искусства (или китайского – один хуй). Там меня поразило вездесущее для тамошней тогдашней культуры зерно, над которым громоздился микроскоп и, глядя в него, можно было прочесть выцарапанный на зерне дифирамб Сталину, перевод которого был услужливо помещён рядом на обрамлённой бумажке. Сколько элеваторов таких зёрен понаделало время…

При Промке завёлся кружок фигурного катания, куда меня родители с трудом записали, преодолев очередь. На заднем дворе здания залили каток и туда меня приводили становиться фигуристом (а я видел лишь фигуристую фигу). Я эту фигу и показывал сексуально-сонной тренерше, которая метлой чертила на припорошенном снегом льду восьмёрки, и нам, фигуристам-фигурантам, следовало кататься по восьмёрке, причём на одной ноге. Восьмёрка разнообразилась другой ненавистной фигурой – параграфом, который тоже нужно было выконьковывать, не вылезая за его пределы. Мне это было чрезвычайно скучно, я хотел хоккейные коньки, а не фигурные, и, чуть тренерша уходила со льда пописать, я бросался прочь от фигур и носился по кругу с большой скоростью, воображая себя хоккеистом. Круг, впрочем, тоже был фигурой, единственной, которая мне нравилась в фигурном катании. Через несколько месяцев моя карьера фигуриста закончилась навсегда, причём, так и не начавшись.

В Промке я увидел один из последних концертов Утёсова, где он выступал со своей дочерью, как мне показалось, женщиной его возраста. Он пел песню Московские окна, которая щемила сердце непонятно почему. Теперь – понятно. И теперь тоже щемит.

Значительно позже, году в 1972, в Промке проходила выставка американского медицинского оборудования, народ валил валом с наплевательским отношением ко всякой медицине, но с буквально всепоглощающим интересом ко всему американскому, что можно получить задарма: каталоги, брошюры, авторучки, и всё, что хорошо или плохо лежало. По окончании выставки никакого привычного мусора, который остаётся в выставочных павильонах, не обнаружилось, ибо посетители разобрали и растащили всё, что можно было и что нельзя, так как мусор был американский, а значит – драгоценный. Я тоже на эту выставку выстоял в очереди. Но, как повелось, ничего о ней не помню.

В начале семидесятых в Промке проводили цикл лекций по зарубежному кино, на который я записался с надеждой посмотреть хотя бы кусочки из современных западных фильмов. Но никакого зарубежного кино не показывали, кроме Чарли Чаплина, а лишь подробно рассказывали, как загнивает кино на Западе.

В Промке я посмотрел десятки фильмов. Билеты на первые два и последний ряды стоили по 30 копеек. На остальные 40 и 50. Шиковать денег не было, и я предпочитал последний ряд, но далеко не всегда удавалось достать такие билеты – умников было много. Однако моё близкое соседство с Промкой давало мне преимущество – быстро оказаться у только что открытой кассы. Единственный фильм, увиденный там, который я чётко помню, – это Рокко и его братья с Аленом Делоном. Запомнил я этот фильм из-за сцены изнасилования и мокрого пальто на спине женщины, когда она поднялась и пошла после завершения процесса. Мне тогда набежало лет 14, и я плохо разбирался, что и как может произойти в такой борьбе между одетыми мужчиной и женщиной да ещё в грязи на земле. Но в кино всё можно. Ан – оказалось, что нельзя: через два дня после начала показа в Промке фильм сняли с проката и больше его нигде не показывали.

Один из двух архитекторов Промки, Левинсон, жил в доме, им построенном, в котором жил и я, на Кировском проспекте, 55. Теперь, говорят, там мемориальная доска весит, а в моё время я видел его живого, невысокого роста, с седыми патлами, вылезавшими из-под берета, как я теперь понимаю, несколько похожего на Эйнштейна. Я, играя во дворе, часто замечал его выходящим из парадного, а также его жену с немолодым, но гладким лицом, с седыми длинными волосами, забранными на затылок, с застывшей полуулыбкой на тонких губах с яркой помадой, элегантно одетую и отстранённо идущую к большим входным стальным узорным воротам. Дом наш резко отличался угловатым и лаконичным конструктивизмом от соседних помпезных и дореволюционно добротных домов, построенных архитектором Щукиным, о чём сообщали многочисленные мемориальные доски (Щукинскую родственницу я как-то поимел в нашем доме Левинсона – о символике этого события я предоставляю размышлять читателям). Ходили слухи, что в верхах были так недовольны проектом дома по Кировскому, 55, что Левинсона в наказание поселили в его же дом и запретили из него выезжать. Правда ли это, не знаю, но он там жил до своей смерти в 1968 году.

Нашей же семье проект дома Левинсона очень нравился, у нас была трёхкомнатная отдельная квартира, причём в ней не было смежных комнат, а все имели отдельный вход из прихожей, и после смерти моих дедушки и бабушки, с которыми я жил в одной комнате, я стал владельцем своей собственной комнаты, куда родители позволили мне с восемнадцати лет водить девушек, женщин и прочих существ женского рода. А сооруди Левинсон квартиру из смежных комнат, вся моя юношеская половая жизнь могла пойти по опасному руслу, как у Рокко с бабой, у которой образовалась мокрая спина. А так я следовал законам природы, и влажность у приводимых мною женщин образовывалась только в должном месте.

Но возвращаюсь к Промке. Там проводил ЛИТО Сергей Давыдов – ему я пожизненно благодарен за идею взять псевдоним, он мне доверительно сказал, что с фамилией Пельцман меня никто печатать не будет. Раз в неделю я исправно являлся в Промку и слушал стихи, читал сам и мечтал о славе. Это было одно из многих ЛИТО, куда я тогда ходил. Оно обладало одним неоспоримым преимуществом перед остальными – мне не надо было никуда ездить, а лишь пройти два квартала и ты – весь в поэзии. К Давыдову являлся длинный мужчина, который читал длинные стихи, специфика которых состояла в том, что на всех словах было проставлено неправильное ударение, причём нарочно. На слух эти стихи понять было невозможно, но читая их, я весьма дивился клинической последовательности этого поэта в искажении слов.

Был в Промке и танцевальный зал, куда я время от времени направлялся охотиться за самками. (Сначала я ходил на ёлочные представления, а, повзрослев – на палочные.) Девочку с танцев можно было вести прямо домой, играючи и гуляя – дом-то рядом.

На первом этаже Промки находился танцевальный зал, а на втором – оранжерея, в которой, помимо фикусов и цветов, стояли кресла для простых смертных – экзотика для того времени весьма редкая.

Мне было почти 18, я решил, проходя мимо Промки, зайти в оранжерею, посмотреть, не окажется ли там какая-нибудь хорошенькая девица. Обыкновенно оранжерея пустовала – народ пугался экзотики. А тут на моё счастье там сидела очаровательная миниатюрная блондинка и смотрела отсутствующим взором в учебник математики. Ей оказалось 22 года и училась она на кого-то, кому для свершения трудовых успехов требовались алгебраические уравнения. Я взялся её учить. Занятия проходили в столовой квартиры неподалёку, где она снимала угол. Там жила старая пара: хозяйка хоронилась на кухне, а хозяин, слепой мужик с огромной чёрной окладистой бородой – до тех пор я видел таких типов только в кино, – сидел во главе стола и смотрел на нас невидящими глазами. А мы под предлогом математики занимались практической сексологией. Мне постоянно казалось, что слепой старик притворяется и всё видит, но лицо его оставалось таким безэмоциональным, что видь он нас, у него бы точно потекли слюнки. Всё-таки мы скоро перебрались в более укромное место, к Промке отношения не имеющее, а потому о нём будет когда-нибудь сказано отдельно.

Помню серые короткие колонны Промки на стороне Кировского. Именно у них я повстречался со своей первой большой любовью, Л., после очередного с нею разрыва. Мы шли навстречу друг к другу, встретились глазами и прошли мимо, как чужие. Именно эта видимая простота – пройти мимо друг друга, вместо того, чтобы броситься в объятья, а именно этого мне хотелось, как и Л. (она позже, при очередном сближении, призналась мне в этом), – эта сложнейшая простота вдруг возникшей чужести людей, которые совсем недавно были так близки и влюблены, ужасная простота эта так глубоко резанула мне сердце, что потом отозвалась множеством стихов. И свидетелем тому была убогая колоннада Промки.

И последняя, самая радостная встреча-прощание уже с самой Промкой 17 ноября 1976 года – дождливым утром я ехал на такси в аэропорт, улетать в Вену, чтоб потом переехать в Италию, а затем, наконец, в Америку. Я смотрел в окошко на серое здание, серых людей, идущих мимо него серым утром, и я твёрдо знал, что больше я в Промку уже никогда не войду и даже не пройду мимо.

И вот смотрю я на знакомые изображения Промки и радуюсь: до чего же хорошо, что она – там, а я – здесь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.