РУССКИЙ ЛЮБОВНИК

РУССКИЙ ЛЮБОВНИК

Времена, когда я сидел с сэндвичем на хайлендском газоне и думал: «Это моя страна», — были радужными. Я приехал с континента, где меня уже признали. В 1979 году я был членом жюри Каннского фестиваля, факт не пустячный — кого ни попадя туда не приглашают. В 1980 году я был реальным претендентом на Гран-при в Канне и имел все основания разозлиться, что «Сибириаде» его не дали.

Франсуаза Саган, бывшая тогда президентом жюри, сказала мне, что подала заявление о выходе из состава жюри, если картина Кончаловского не поделит Гран-при с «Апокалипсисом сегодня» Копполы.

Дело все-таки сумели замять, уговорили ее не поднимать скандал.

Приз поделили Коппола и Шлендорф. Главным мотивом, по которому шло давление на Саган, было то, что нельзя делить Гран-при между двумя супердержавами.

Самое забавное, что Коппола вовсе не считал себя бесспорным лидером фестиваля. Он пригласил меня к себе на яхту, стоявшую в заливе. Мы же друзья. Он был похож на большого продюсера, крестного отца. Дымил сигарой. «Сибириаду» уже посмотрел.

— Ну что же, — сказал Коппола. — Я не против поделить с тобой Гран-при.

Разговор был такой, будто встретились Громыко и Киссинджер, две державы.

Я вспоминаю об этом к тому, чтобы яснее было, как в то время я воспринимал себя в киномире.

К моменту приезда с французскими продюсерами в Америку я уже испытал первые ожоги от соприкосновения с реальностью, но пока еще казалось, что искусство способно смести все преграды. Были бы хорошие идеи, а их у меня, как представлялось, в избытке. И хотя в Америке мой французский проект уже окончательно лопнул, я все еще был полон надежд. Я жил в доме на Хай-Ленд и верил, что сейчас-то и начну строить свою американскую карьеру. Оказалось — не так все просто! Оказалось, обо мне здесь никто ничего не знает. Канн, Венеция, призы, пресса — никто ничего здесь не слыхивал! Кто я? Какие фильмы снял? Приходилось все о себе рассказывать.

Я был полон совковых представлений о Голливуде. Я — известный режиссер. У меня здесь много друзей, знакомых. Сейчас они помогут мне устроиться с работой. Позвонил Милошу Форману.

— Милош, я приехал. Хочу здесь работать. Не мог бы ты написать мне рекомендательное письмо для президента «Парамаунта»? У меня есть для него отличный проект.

— Ну конечно, напишу, — сказал он с какой-то задумчивой неуверенностью. — Почему же нет?

— Ну спасибо, а то мне надо будет к нему идти. С письмом будет надежнее.

«Боже мой! — наверное, думал Милош. — Этот человек еще не представляет, что его ждет!»

Да, я не представлял, что такие письма там ровным счетом ничего не значат, никому они не помогали. И как могло помочь рекомендательное письмо, когда картина стоила пять, восемь, двадцать миллионов долларов!

После месяца безрезультатных хождений и мыканий мне посоветовали:

— Хочешь построить в Голливуде карьеру — обзаведись тремя «А»: аккаунтант — бухгалтером, атторней — адвокатом и эйжент — агентом. Иначе все будет впустую.

Я стал искать адвоката. Адвокат нашелся, согласился меня взять, предложил агента. Агент посмотрел «Сибириаду», тоже согласился. Сейчас он крупный менеджер в Голливуде, в то время активно работал с Ридли Скоттом, сделал с ним «Бегущего по лезвию бритвы», «Чужого». Нашелся и бухгалтер, которому предстояло считать несуществующие деньги.

Я жил по законам «Мосфильма». Мне казалось, что можно слоняться по кабинетам, пить чаи, мило беседовать. Я приходил к агенту, он меня принимал. Мы пили чай.

— Извини, я немного занят, — тактично говорил он.

Я уходил в приемную, сидел там, пил чай, замечал, что на меня как-то странно смотрят секретари и ассистенты: что это за непонятный русский?

Потом я забегал к адвокату на Уилшир-бульвар, говорил о жизни, тоже пил чаек, совсем по-советски. Чаепития мои кончились, когда в конце года пришел счет.

Каждое мое сидение было учтено и подсчитано, за каждое я должен был платить, и немало. Полчасика милых разговоров о том о сем — ни о чем — обходились в пятьдесят, в семьдесят пять долларов. Американцы не понимают, как можно часами пить чаи и прекраснодушно болтать в рабочее время — «время — деньги».

Адвокат Гарри был человеком очень известным, представлял интересы очень серьезных людей — одним словом, типичный преуспевающий американец. Как-то, спустя года три, он пригласил меня позавтракать, мы встретились, он курил, был бодр, подтянут. Рассказывал о том, что сегодня двадцать восемь раз переплыл бассейн, о каких-то соревнованиях. Казалось, он — само воплощение духа Америки. Человек, у которого все в порядке. На следующий день он застрелился.

Бигельман, на которого он работал, вице-президент одной из крупнейших американских кинофирм, заключал контракты со сценаристами, вписывая в их гонорар и «откат» для себя — ему потом его возвращали как взятку. Это дело раскрутило ФБР, в его офисе были поставлены микрофоны, началось следствие, дело закончилось колоссальнейшим скандалом. Гарри в эту историю оказался замешан, поскольку представлял Бигельмана. Когда все раскрылось, ему не оставалось ничего иного, как застрелиться. Он был порядочный человек. Бигельман жив и здоров. Об этом деле много писалось, вышла даже толстая книга — «Неприличное открытие»…

Ко мне относились без всякого интереса. За мной не было ни одной картины, сделавшей «бокс-офис» (кассу) в Америке. Я приходил, рассказывал разные сюжеты. Меня принимали. Обычно со мной разговаривали вице-президенты компаний.

Однажды был устроен ланч. Устроила его Джил Клэйберн, потом снявшаяся у меня в «Стыдливых людях». Она видела «Сибириаду», картина ей очень понравилась. Ее двоюродным братом был Айснер, президент «Парамаунта». Он пришел на ланч с Катценбергом — две могущественные фигуры в голливудской вселенной.

У меня была идея фильма с ролью для Джил — та очень хотела ее сыграть. Идея, кстати, была придумана еще в Москве. Я стал рассказывать, они улыбались, но посередине рассказа Айснер надел темные очки. Тогда я не понял зачем. Затем, чтобы не слушать меня. Следующая часть рассказа ему была уже не важна, он погрузился в еду. Были сказаны вежливые слова:

— Да, очень интересно. Спасибо. Мы подумаем. Очень приятно было познакомиться.

Обычно, когда хотят избавиться от назойливого посетителя, говорят:

— Мы вам позвоним. Ваш телефон у нас есть. Переводя на язык родных осин, это значит:

— Идите далеко-далеко…

Помню, как-то вечером я сидел в машине, остановившейся перед светофором. В соседней машине сидел погруженный в свои мысли человек, слегка усталый после дня работы, окна его «линкольна» были закрыты, я смотрел на него, и вдруг мне пришло в голову:

«Боже мой! Наверное, этот человек умеет продавать свой талант. У него «линкольн». Наверное, он сценарист. А может, режиссер. Или, допустим, юрист. Но он умеет продавать свой талант. А я не умею».

Это было для меня откровением. Живя в России, я был нормальным совком, и сама мысль об умении продавать свой талант мне и в голову не приходила. Не отношу запоздалость этого откровения к своему национальному менталитету, в дореволюционные годы русские художники (да и не только они) талант свой продавать умели, знали ему цену — отучила их от заботы об этом советская действительность.

Я ощущал приближение депрессии. Денег не было. Были кое-какие друзья. В Голливуде очень удачливые режиссеры дружат с очень удачливыми режиссерами, менее удачливые — с менее удачливыми, а полные неудачники — только с полными неудачниками: никаких иных друзей у них быть не может.

У меня было несколько друзей, таких же полных неудачников. Мы пили, встречались, устраивали «парти» (вечеринки). Было интересно, весело, по советским меркам роскошно — у всех были дома, виллы, но работы ни у кого не было и перспективы не обнадеживали. В этой компании я встретился с Джерри Шацбергом. Джерри после своего замечательного фильма «Чучело» с Джином Хэкменом и Аль Пачино сделал пару неудачных фильмов — больше с ним уже никто не хотел работать. Был Монти Хеллман, очень интересный режиссер, в свое время открывший Джека Николсона, снимавший многих прославленных звезд. Про него говорили, что он проклятый: его прокляла брошенная жена и с тех пор он не мог получить работу.

Благодаря дружбе с Томом Лади, а через него — с Копполой и сан-францисской киноколонией, у меня был более широкий круг общения. Но с работой по-прежнему не получалось. Я зарабатывал фарцовкой — привозил, каждый раз наведываясь в Москву, две большие трехкилограммовые банки черной икры и продавал ее. Иногда удавалось протащить икру мимо рентгеновских камер, иногда — запастись письмом, что икра нужна для фестивального приема. Шесть кило икры можно было продать за шесть тысяч долларов. Моими клиентами были Милош Форман, Барбра Стрейзанд. Конечно, неудобно было говорить, что это я торгую икрой, — говорил, что вот, приехал приятель, у него есть икра, не надо ли? Иногда отвечали, что три кило — это уж слишком много. «Ну а сколько вы хотите?» — спрашивал я. Фасовал, отвозил. Надо было жить.

В Москву я ездил не часто, но на пять-шесть месяцев мне этих денег хватало. На тысячу долларов в месяц можно было жить — очень скромно, конечно. Я снимал маленькую комнатку, не в Лос-Анджелесе, а за чертой города, ходил в одних и тех же джинсах, купил старую машину. Жить было интересно, я был очень счастливым человеком. Но ощущение замечательной свободы сменялось приступами депрессии. Меня не заботило то, что обо мне говорили в России — предал родину, опозорил высокое звание советского художника. Просто вдруг становилось жутко, что я, имеющий столько идей, умеющий снимать фильмы, сижу без дела. А время шло… Но когда проходило отчаяние — снова возникала надежда.

Мне нравилось калифорнийское солнце, ветер, океан, новые знакомства. Я чувствовал себя таким молодым! Мне было все внове, всему надо было заново учиться — языку, умению себя продавать. Учиться другой жизни. Это давало огромные силы. По натуре я человек любознательный. Учиться мне было интересно. Я жалел, что уехал в сорок три года. Надо бы на десяток лет раньше.

В Голливуде мне первый раз повезло, когда Джон Войт увидел «Сибириаду», ему захотелось, чтобы я написал для него сценарий — точнее, переписал уже имевшийся, гречанки Елены Калейнотис. Его компания заключила со мной контракт на семнадцать тысяч. Это казалось немыслимой суммой. Со мной обращались как с творческим человеком на контракте, поселили в гостинице «Шато Мормон». Об этой гостинице написано во множестве голливудских мемуаров. Там живут в основном звезды богемы. Отель этот построен в 40-50-е годы, похож на мрачную крепость, и как повествует молва, все, кто там жил — от Битлов до Мэрилин Монро, — принимали наркотики.

Отель декадансного стиля, как бы из английского XIX века. При этом еда неважная, обстановка мрачная, моден отель был исключительно благодаря славным именам своих былых постояльцев. У Роберта Де Ниро в «Шато Мормон» был постоянный номер (в нем, кстати, пятью годами позже я снимал сцены «Стыдливых людей»).

В очередной раз я жил как во сне. Сон был не всегда приятным, иногда очень тяжким, но все равно было ощущение полета. Уже само то, что я сижу в Америке, в «Шато Мормон», пишу сценарий с каким-то странным женоподобным греком, выпадало из какой-либо реальности. Грек был забавный, эксцентричный человек, не знаю, где он сейчас, — возможно, умер от СПИДа вследствие чрезмерной активности по гомосексуальной части. На православную пасху он въехал в греческую церковь на белом коне, завернутый в белую простыню с золоченым терновым венцом на голове — так он намеревался выразить свою любовь к Христу. Соплеменники его порыва не поняли и крепко его поколотили; в понедельник он заявился для продолжения работы весь в синяках.

Сознание, что в Голливуде у меня уже появилась пусть хоть какая-то, но работа, придавало сил. Угнетало, правда, что по-прежнему все неясно с моей гражданской ситуацией. Дадут ли мне паспорт?

Я уже сделал все необходимые в этом направлении шаги. Ранней весной я съездил в Париж, написал в советское посольство, что хочу остаться на Западе и посему прошу выдать мне паспорт на постоянное проживание за рубежом. Как только такой паспорт получу, готов по первому вызову явиться на родину. Очень волновался, отправляясь в посольство, взял с собой адвоката. Мы приехали, я вызвал советника по культуре, сделал ему это заявление.

— Андрей Сергеевич, зачем это вам нужно? Вас ждет Филипп Тимофеевич. Вам хотят дать картину.

— Вы знаете, — сказал я, — боюсь, что все-таки мне не удастся приехать.

— Вас Ермаш приглашает.

— Понимаю, но сейчас никак не могу.

— Ну а на что вы собираетесь жить здесь?

— Это мои проблемы. Я сам их решу.

Советник изменился в лице.

Смысл стоявшего за этими словами был вот какой.

Симис объяснил мне, что под советский закон о монополии внешней торговли подпадают все граждане СССР за исключением постоянно проживающих за рубежом. Этот закон в моем случае имел наиглавнейшее значение, поскольку он распространялся и на торговлю рабочей силой, в том числе и художниками. В соответствии с ним ни один советский художник, проживающий на территории СССР, не имел права на зарубежные контракты. Другое дело, если место его постоянного жительства за пределами Отечества… Вырвавшись на постоянное жительство за рубеж, я избавлялся от подчиненности Ермашу.

Сегодня я порой заглядываю в свои старые записные книжки. Вот запись: «Я просыпаюсь и вспоминаю, что существует Филипп. Его существование портит мне жизнь». Запись, наверное, несправедливая. Он был далеко не худший из управляющих от кинематографа. Просто он часть системы. Это она портит мне жизнь. Пусть он существует там, и система, которой он служит, с ним вместе, а я буду существовать здесь. Отдельно от них. Обойдемся друг без друга.

Сделав заявление в посольстве, я уехал в Америку.

…Я сидел в «Шато Мормон», писал сценарий. Шел проливной весенний дождь. Он продолжался четыре или пять недель. Я жил в том самом номере-домике, где умер от чрезмерной дозы наркотиков Джон Белуччи, замечательный актер — впоследствии его брат Джим снимался у меня в «Гомере и Эдди». Я сидел один, слушал шум проливного дождя. Передо мной лежало письмо от мамы, очень дорогое мне письмо — сегодня оно постоянно со мной:

«Мой дорогой любимый Андрон! Это уже второе в этом месяце письмо. Первое отвозил Саша Вишневский. Получил ли ты его? За эти двадцать дней кое-что прояснилось. Мне, наконец, все же дали визу. Я очень успокоилась. Но поеду только с тобой вместе. Я все-таки очень рада, что писала тебе первое письмо [2] Тебе надо во что бы то ни стало приехать сюда, летом. Надо бы все наладить с «Сибириадой». Сергей Васильевич [3] сказал, что паспорт ты все-таки получишь и сможешь ездить домой, когда захочешь. Не отрывайся надолго. Это очень опасно. Нельзя жить без Родины. Но об этом я тебе уже писала много. Позвони мне как только приедешь в Париж. У меня за тебя все поджилки трясутся. 27 апреля 1980 года».

Тут же приписка от папы: «Крайне неосмотрительно посылать письмо мне, Ермашу, Сизову через французского дипломата [4], ясно, что все это сфотографировано на всякий случай [5]. Письма не переданы, так как ты просил передать их после того, как решишь вопрос в ОВИРе. Фадеев говорит, что основной упор надо делать на сложившиеся семейные обстоятельства. Вообще же Ермаш уже знает очень многое о тебе».

Все происходило очень непросто. Все было скрыто, вроде как нескандально, но…

Я снова ощутил страшную пустоту одиночества — ни мамы, ни родных, ни друзей — никого. Навалилась депрессия, хоть вешайся. Тогда и появилась в моей жизни Ширли Мак-Лейн. Это она вытащила меня из этого состояния. Отношения с ней для меня стали отдушиной, я нырнул в них.

Началось с того, что Джон Войт помог мне устроить просмотр «Сибириады» — просто для того хотя бы, чтобы его голливудские коллеги увидели, на что я способен. Собралось человек тридцать. Дней за десять до просмотра я позвонил Ширли Мак-Лейн.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте.

— Это Андрей Кончаловский. Вы, наверное, меня не помните, я вас как-то приглашал сниматься у меня в «Сибириаде».

— Почему же? Помню.

— Не хотите посмотреть картину? Я ее скоро буду показывать.

— Большое спасибо, но, к сожалению, не смогу. Пишу книгу.

— Ну ладно. До свиданья.

Утром в день просмотра я позвонил ей.

— Это Андрей Кончаловский. Сегодня просмотр. Вы не придете?

— Приду.

Это было неожиданно, как удар грома.

Бывают в Лос-Анджелесе влажные дождливые дни, как небо затянет, так на неделю. Я стою в дверях просмотрового зала. Проезжает машина, потом подает назад. Спускаюсь встретить, в машине Ширли.

— Тут будет просмотр русской картины?

— Да. Я — режиссер.

— Я знаю.

Пустили проекцию, смотрели замечательно, в зале было много интересных людей. Роль, которую я предлагал Ширли, в картине сыграла Гурченко — сыграла прекрасно, другой такой роли, думаю, у нее больше не было. Когда Ширли увидела юную Тайку — Кореневу, она просто со стула упала от смеха — настолько поражена была сходством.

После просмотра большой компанией собрались идти в ресторан.

— Ширли, пойдемте с нами!

— К сожалению, я занята.

— Я к вам позже подойду, — сказал я остальным. — Мы тут поговорим немного.

Мы проговорили полтора часа, не выходя из зала. Курили (в тот вечер я закурил, хотя уже задолго до этого бросил). Когда Ширли чем-то увлечена, об этом может говорить часами. Уже потом, живя с ней, я не мог выносить ее привычку, уходя из гостей, стоять в коридоре минут по сорок. Уходи или сиди в комнате, чего у двери стоять!

Домой я вернулся абсолютно обалдевший — от общения с ней, от ее вопросов о России. Оказалось, она неплохо осведомлена о нас, по взглядам — левая либералка. Забавно, но мы могли познакомиться за пятнадцать лет до этой встречи.

Когда я впервые приехал в Америку в 1969 году с «Первым учителем», мне устроили просмотр в академии, пришел Уоррен Битти, молодой, красивый, в широкополой шляпе, брюки клеш. Я ничего о нем не знал, «Бонни и Клайд» тогда еще не видел. Ему очень хотелось с советскими познакомиться. Он спросил:

— Вы чего-нибудь хотите?

— Хочу искупаться.

Я мечтал искупаться в океане, думал: Лос-Анджелес, рядом Мексика, Тихий океан, тепло…

— Б океане купаться как-то не очень…

— Нет, мне хочется в океане.

Он привез меня и мою переводчицу на пляж, в Санта-Монику. Потом, бегая каждое утро по этому пляжу, я часто вспоминал тот день: туман, Уоррен Битти в огромной красной машине…

— Что, правда будете купаться?

— Ну да, буду, очень хочу искупаться.

— Но можно же искупаться в бассейне.

— Где?

— У моей сестры. Можем сейчас же к ней поехать.

— Нет, в бассейне не хочу.

Я тогда и понятия не имел, что речь идет о бассейне в доме Ширли Мак-Лейн, что она — сестра Уоррена Битти и что оба они одинаково сдвинуты на социалистических идеях…

С Ширли договорились на следующий день пообедать вместе. Пошли во французский ресторан на Сансет-бульвар. Денег в карманах было в обрез, не знал, хватит ли. Платить должен был я, иного себе не представлял.

Этот французский ресторан я уже знал: однажды мы там с Элтоном Джоном пытались перепить друг друга — куражились. Нас познакомил Джон Войт. Элтону Джону было интересно со мной познакомиться — с единственным русским во всем Голливуде.

После обеда мы с Ширли долго гуляли, шутили, было очень весело. Говорили о переселении душ и прочем подобном — она всем этим очень интересуется. Есть лица, которые по необъяснимым причинам кажутся родными, другие точно так же необъяснимо кажутся чужими. Лицо Ширли изначально мне было родным.

— Приезжайте ко мне на дачу в Малибу. Посидим на пляже, — сказала она.

— Когда?

— Завтра.

Назавтра была суббота.

— Хорошо. Тогда я возьму с собой кеды, хочу побегать.

— Конечно.

Малибу — артистическая колония на берегу океана, севернее Лос-Анджелеса. Здесь живут все звезды. Красиво звучит — Малибу! Есть ликер с таким названием — «Малибу».

У Ширли скромный, хотя и довольно большой дом на океане. Старый. Не очень ухоженный. Она предложила мне остаться ночевать. На следующий день, когда я собрался уезжать, она сказала:

— Не хочешь попробовать жить вместе?

Вот момент, когда трудно описать испытанное ощущение. Что это? Шок? Обрыв? Падение? Ширли Мак-Лейн! Она мне очень нравилась — просто как женщина, даже если вдруг забыть, что она великая актриса. Я не долго думал.

— Почему же не попробовать?

С этого момента мы стали жить вместе. Как муж и жена. Мне надо было повсюду сопровождать ее, она очень много ездила. К тому времени я закончил сценарий для Джона Войта, и тот пытался найти деньги на его постановку. Это было нелегко. Я снова стал безработным.

Вокруг каждой звезды существует какое-то число людей, при ней пасущихся и кормящихся. Я как бы попал в ту же когорту, чем вызвал неприязнь к себе ее окружения. Вроде как бы появился новый человек, посягающий на их кусок.

В это время я выпивал каждый день — от возбуждения и оттого, что возбуждение надо было погасить. Я вел себя, как русский любовник. Часто ревновал Ширли, особенно когда выпивал. Ее это веселило. Она — человек по натуре очень независимый, всю жизнь была независима, она — американка, независимость в природе американцев.

В своих воспоминаниях она очень много написала, что такое Россия. Россия ей открывалась через меня.

По натуре я тоже человек независимый, устраивать через Ширли свою карьеру мне и в голову не приходило, я и сам себя считал звездой, хотя было ясно, что в Америке я никто.

И вдруг я погружаюсь в совершенно другой мир. С кем только я не обедал, с кем не общался! Фрэнк Синатра, Бинг Кросби, Дин Мартин, Михаил Барышников, Барбра Стрейзанд, Калвин Клайн (сейчас чуть ли не на всех московских улицах висит реклама его знаменитых джинсов), Лари Хэгмен (мистер Джей Ар, известный всей Америке по «Династии» — знаменитому сериалу из жизни нефтепромышленников), пианист Либераччи. Это был другой круг — элита, собиравшаяся на премьеры и приемы. Особенное впечатление производили звезды 40-50-х. Джин Келли, замечательный танцор, настоящий джентльмен, степенный, старомодный, элегантный, он очень красиво ухаживал за женщинами. Кэри Грант. Все они говорили на бостонском английском, одевались консервативно, ездили на «роллс-ройсах». Стареющие звезды, слава 50-х…

Очень странное ощущение — вдруг попасть, да еще из отчаяния безработицы, в жизнь американской суперзвезды, разглядывать окружающий мир уже изнутри этой жизни. Полагаю, не менее странное впечатление производил я на моих новых знакомых — какой-то русский режиссер, про которого Ширли говорила, что он очень талантлив. «Если бы вы видели его картины!» Никто, конечно, ни одной не видел. Да и вообще Россия почти для всех них была чем-то крайне непонятным, далеким.

Я пытался работать. Писал для Ширли сценарий, получалось интересно, с отличной для нее ролью. Она выступала по всей Америке. Мы много раз ездили в Нью-Йорк, жили в Лас-Вегасе, в Неваде, на озере Тахо. Почти каждый вечер я ходил на ее шоу. Приятно было сидеть в самой лучшей ложе, с ледяным мартини в руке, слушать ее пение.

— А теперь я пою, — каждый раз непременно говорила она, — для моего сладкого медведя.

Никто в зале не знал, что речь обо мне.

Странно было после идеологического отдела ЦК, после Ермаша и Романова оказаться в эпицентре шоу-бизнеса, в Лас-Вегасе, видеть гангстеров, подъезжающих к казино на шикарных лимузинах под охраной полицейских машин с мигалками. Все казалось сном, так в жизни не бывает. Сон был и неожиданным, и интересным. Так и подмывало себя ущипнуть: «Я это или не я?»

Мы приехали с Ширли в Париж на свидание с мамой. Ее после моего отъезда долго никуда не выпускали. Она стала невыездной. В конце концов по ходатайству отца дали визу, чтобы она уговорила меня вернуться.

— Знаешь, — сказала она при встрече, — я не буду тебя уговаривать. Ты должен жить так, как тебе хочется. Слава Богу, что мне позволили с тобой встретиться.

Советским послом во Франции тогда был Червоненко, он говорил маме:

— Хорошо бы вы на него повлияли. Что здесь Андрею делать? Он не работает. Мы ему тут же дадим работу.

«Вернуться? — думал я. — Успеется! Вернусь, если подопрет уже так, что захочется стать на колени посреди Красной площади, разорвать на груди рубаху и закричать: "Виноват, бл…! Простите!" Обратный билет у меня пока еще есть».

Мама, наверное, ревновала меня к Ширли. Помню, когда мы собрались куда-то ехать вместе, она сделала так, чтобы Ширли опоздала на поезд, сказала ей не то время отправления, не то направление.

Ей очень хотелось быть со мной вдвоем, только вдвоем…

Снимать в Голливуде кино по-прежнему не получалось. Я преподавал в университете Пепердайн, зарабатывал какие-то гроши.

Заработанное тратил на обеды с Ширли. Когда мы шли в ресторан, платил я. Кто-то потом написал, что я жил на ее содержании. Ладно! Мне-то лучше знать, как на самом деле было. Я не так воспитан. Я — мачо (мексиканское слово, значащее «мужчина»), на Востоке мы все — мачо, мы платим за женщину. Для нас это нормально, естественно. Ширли знала, что денег у меня нет. Но ей было очень приятно, что плачу я. Как бы то ни было, безденежье угнетало, злило.

Я смотрел, как работает Ширли, и не мог не восхищаться ею. Видел ее стертые до крови ноги, видел, сколько вложено в каждое ее шоу труда, сил души. Она работала с двух до десяти — ежедневно. Потрясающая работоспособность!

Я еще не освоился с языком, преподавал на ломаном английском, но было смешно и весело. Все казалось прекрасно, ничего плохого не могу вспомнить. Словно бы все это происходит не со мной, все это — в сказке. К нам приходили гости, первые звездные имена Америки. Но кто я был для них? Любовник Ширли, жиголо. Красивый, симпатичный русский. «Стар-факер», есть такое ходовое в Голливуде слово, в русском переводе достаточно грубое, да и по-английски не слишком уважительное. Кто и что там знал обо мне, кроме того, что я сплю с Ширли? Американцы считали, что с ее помощью я пытаюсь сделать себе карьеру. Долгое время я не задумывался, как воспринимаюсь со стороны. Для Ширли я был просто человек, но я же помимо всего и режиссер, у меня свое имя, своя судьба, свой путь.

Бесконечно это продолжаться не могло. Я сказал Ширли, что с меня хватит.

Попав в первый раз, в 1969-м, в Калифорнию, я знал, что это мой мир, мой рай, что я там буду жить. В голливудских домах особый полусладкий запах — запах влаги, прелых, много раз промокавших и высыхавших ковров, пропитанного океанской водой дерева, сырого песка, смога, выхлопных газов и цветов. Запах Голливуда. Я очень люблю солнце, океан. Конечно же, это рай.

И вдруг все стало чужим, ненужным. Стало безумно страшно, что не увижу Москвы, мамы, близких мне людей, живших во мне все это время. Мне было очень плохо. Слезы вдруг подступили к горлу.

Ширли очень верит в реинкарнацию, вокруг нее постоянно были ясновидящие, медиумы, устраивались культовые собрания.

Легкость, с которой Ширли приняла решение жить со мной, как я потом узнал, объяснялась тем, что какой-то ясновидящий сказал ей, что в этот день она встретит человека своей жизни. Приехав на мой просмотр, она уже знала, что мы будем вместе. Она и до сих пор убеждена, что человек ее жизни — я, мы реинкарнация двух существ, любивших друг друга в своих прежних воплощениях.

Однажды мы стояли под душем, на нас лилась вода, Ширли стала говорить о реинкарнации, я смотрел на ее лицо и вдруг всем существом ощутил, что эту женщину знаю много сотен лет. Ее лицо давно преследовало меня. Мне всегда нравились женщины такого типа: рыжие, широкоскулые — Коренева, Гурченко, Маша Мериль, которую называли французской Ширли Мак-Лейн. У меня ее фотография — вылитая Ширли.

В тот миг, когда мы стояли под душем, меня абсолютно, до мурашек, до дрожи пронзило это чувство нашего давнего безусловного родства. Это было состояние высокой энергетики, потрясение, которого никогда не забуду.

С собой у меня были две очень дорогие мне вещи — старая Библия и иконка, которую дала мне с собой мама. Уходя, я сказал:

— Самые дорогие мои вещи оставляю тебе. Совсем недавно я позвонил Ширли.

— Ширли, у тебя сохранилась мамина иконка? Можешь мне ее вернуть?

— Конечно. Она у меня. Обязательно тебе ее отдам. Пятнадцать лет спустя иконка вернулась ко мне. А тогда я взял чемодан и ушел на улицу. В кармане было пусто.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.